© Л. Рубинштейн, 2018,
© Д. Черногаев, обложка, макет, 2018,
© OOO «Новое литературное обозрение», 2018
Никто, по-моему, не высказался на тему времени точнее и короче, чем Андрей Платонов. В одном из его рассказов была такая фраза: «Прошел год, потом сразу два». Это вместо эпиграфа.
Какое сегодня число? Какая разница? Сегодня – сегодня, а вчера было вчера, не ясно, что ли?
А будет ли завтра? То ли да, то ли нет. Но часы будут тикать, а календарь будет висеть на стене. Может быть, времени вообще больше никогда не будет, а вот календарь будет.
Календарь, вещь сугубо прикладная, предельно эфемерная, является яркой и поучительной приметой своего времени, быть может более наглядной, чем объекты так называемой высокой культуры. Он предназначен, чтобы служить год, а при этом имеет свойство застревать в памяти на целые десятилетия.
Я никогда не забуду отрывных календарей моего детства. Эти печальные листки годами залеживались между страницами какой-нибудь книжки, через двадцать лет обнаруживались в посудном шкафу, в старой обувной коробке. На лицевой стороне – число, долгота дня, 62 года тому назад родился какой-нибудь видный деятель чего-нибудь, серо-мутное пятно, под ним подпись: «С картины Саврасова „Грачи прилетели“». Именно – «с картины». На обороте непостижимым образом умещались стихотворение М. Ю. Лермонтова «Парус», советы хозяйке, как хранить хлеб, чтобы не черствел, заметки фенолога – незабвенные образцы надежно клишированной сезонной лирики, пословица какого-нибудь очередного народа СССР.
Все меняется. Другое на дворе время – другие и календари. Одна лишь долгота дня продолжает неизменно меняться в соответствии со своими незыблемыми принципами. И в январе, как и в далеком детстве, по-прежнему тридцать один день. И четверг, невзирая ни на какие тектонические сдвиги истории, все еще следует после среды. И, что самое главное, мы все еще помним мелочи нашей жизни, мы все еще не разучились благодарно хранить их бесхитростное тепло. Смотрите: вот велосипед без руля и без колес, это мой велосипед, я нашел его в сарае. Посмотрите, какой красавец. Ой, надо же! Я ведь в этой школе учился. На этой лестнице, помню, не было одной ступеньки, здесь все спотыкались и падали. А ее так до сих пор и нет. Красота-то какая! А вот тут была детская площадка, я тут дочку учил ходить. А вот и ржавые качели, скрипят все так же противно. Просто прелесть, как они противно скрипят!
А вот и они – никуда не делись: и поваленный забор, и заледеневшее крыльцо, и хромая ворона на грязном снегу, и засохший воробьиный помет на черенке лопаты, и пионерский горн, погнутый оттого, что когда-то кто-то кого-то треснул им по башке, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и разбитые им очки учителя черчения и рисования, и гонимая ветром скомканная бумага. По-видимому, именно это все и есть наша родина. А что же еще, не березка же? Хотя почему? Вот и она, нормальная дачная береза с давным-давно вбитым в нее гвоздем для гамака. Вот она, стоит себе как ни в чем не бывало, то покрываясь снегом в ноябре, то зеленью к середине мая, то осыпаясь, причем всякий раз навсегда, то есть до следующей, совершенно несбыточной весны.
Мы проживаем свою жизнь, и мы живем в своем мире. Эти простые истины время от времени приходится осознавать заново. И иногда – необычайно пронзительно.
А по-настоящему реальна лишь наша память, умеющая выдергивать из мутного потока бытия абсолютно бесполезные и абсолютно драгоценные детали. Мы вспомнили о них, а значит, они достойны нашей любви. Жизнь не делится на красивое и безобразное. Бывает так, что найденная на чердаке лысая кукла с оторванной ногой в сто раз прекраснее Кельнского собора. Красота относительна. О ней надо договариваться, причем в каждую эпоху заново. Этим с разной степенью успешности занимается искусство. Любовь абсолютна, ибо ее мотивы не поддаются объяснению. И о ней не договариваются.
Время ненадежно и капризно. Не подчиняясь никаким правилам движения, оно скачет то туда, то сюда. Ни понять, ни поймать его не удается никому, даже великому художнику. Времени, самому факту его существования можно лишь бесконечно удивляться. По словам китайского мудреца, совершенномудрый не удивляется ничему, кроме смены времен года.
Я собирал марки. Самыми ценными в те годы были «колонии». Потом стали исчезать сами колонии, а марки еще какое-то время украшали наши коллекции. Между прочим, марки Камеруна у меня как раз и не было. И уже не будет – вот что особенно обидно.
Однажды в Киеве мне назначили встречу у памятника Богдану Хмельницкому, а я почему-то более получаса простоял около памятника Тарасу Шевченко. Когда я наконец понял, что я стою не там, было уже поздно – встреча так и не состоялась. Ну и бог с ней, не такая уж и важная встреча. Хотя, конечно, неудобно, что человек тоже стоял у другого памятника и меня там ожидал. Нехорошо, в общем, получилось.
«Туман, изморось, бешено колотится сердце, и острый запах прелой соломы не дает заснуть…»
Ютой звали дворняжку, жившую в доме моей подружки Тани Синодовой. Она, то есть дворняжка, была старая и хромая. Вот запомнил почему-то.
«Как же грустно и страшно раскачивались они на проводах, когда мела метель, и тени то удлинялись, то укорачивались, и все было непонятно и тревожно».
У меня есть фотография отца именно с такими погонами. Она была прислана с фронта в 1943-м году. Мой старший пятилетний брат страшно гордился этой фотографией. Однажды, когда он вместе с мамой стоял в очереди за хлебом, он громко спросил: «Мама, а кто главнее – папа или Сталин?». Мама сделала вид, что не услышала. Те, кто стоял рядом, тоже.
Почему-то в моем детстве взрослые часто говорили: «Он такой же специалист, как я японский император». Это я услышал значительно раньше, чем узнал, что такое император и что такое Япония.
Как же! Помню такого. В журнале «Крокодил». Долговязый, с огромным носом и в смешной, похожей на кастрюлю фуражке. Шутку – кажется, тоже из «Крокодила» – про то, что «де Голль на выдумки хитра», тоже помню. Помню все.
«Уже третий день ни на минуту не прекращался дождь. Скука и уныние царили в нашем маленьком лагере. Все были недовольны друг другом. И, возможно, дело бы закончилось серьезной ссорой, если бы в один прекрасный момент…»
Когда я спускаюсь или поднимаюсь по эскалатору, то всегда рассматриваю встречные лица – такая привычка. И всякий раз мне кажется, что лица тех, кто поднимается вверх, чуть более расслабленные и менее напряженные, чем лица тех, кто спускается вниз. Ерунда, конечно, но что-то в этом, наверное, есть.
Когда я впервые услышал это слово, то уже и тогда оно мне показалось страшным, хотя я еще не знал, что оно означает. Звучало оно как название какого-то мерзкого насекомого, вроде уховертки.
Да, да… Видимо, считалось, что после войны слишком много осталось еще живых. А мне было уже почти три года.
Мне уже почти шесть. Помню, как старший брат – ему было четырнадцать – пришел из школы в слезах. Сказал: «Сегодня на литературе всех по очереди вызывали по алфавиту и велели назвать свою национальность. Я там один такой». Мама вздохнула. Бабушка что-то сказала маме на идише. Она всегда говорила на нем, когда хотела, чтобы дети не поняли, о чем она. Вот я ничего и не понял. Не только слов бабушки. Вообще ничего. Плохо понимаю и до сих пор.
«Уж не знаю, сколько часов я провел за чтением этой удивительной рукописи, но когда я поднял глаза от нее, я увидел, что за окном была уже глубокая ночь».
У завуча Анны Дмитриевны были грубые, почти мужские руки – неухоженные и шершавые. Мы знали, что почти все свободное от школы время она копается в огороде. Вообще над ней смеялись.
«Выпили по первой. Похрустели ядреной хозяйкиной капусткой. Помолчали. После третьей языки помаленьку развязались. Первым заговорил Федор».