ПОСВЯЩАЮ ПАМЯТИ СОЗДАННОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВОМ ВЕЛИЧАЙШЕГО ЧУДА – КНИГЕ.
АВТОР
Не вместить ХХ век и в тысячах тысячестраничных книг. Не охватить его и нашим, полным амбиций, умозрением. Не хватит для него и памяти компьютера, который мы никогда не научим слышать и воспроизводить голоса душ наших, потому что сами не можем делать этого…
Автор же предлагаемого романа смеет надеяться, что три его героя – Балаш Агаларов, по прозвищу Рыбий бог, проживший от звонка до звонка всё столетие, Ефим Коган, одолевший его первую половину, и эмигрант Семён Мишиев, переживший оставшуюся половину века – донесут до вас суть минувшего. Ведь по тем страничкам их судеб, помещённых Архивариусом небес в свою неохватную умозрением сокровищницу Истории бытия человеческого, ему удалось пробежать не только их глазами, а глазами ещё и тех, кто, так или иначе, был связан с их жизнями. Тех, кого никогда и никто не вспомнит, и тех, кто оставил глубокие следы в памяти людей. Они-то, последние, и тогда были на слуху и сейчас поминаются историками и исследователями.
Это Владимир Ленин, Иосиф Сталин, Лев Троцкий и их сотоварищи, Григорий Распутин, Симон Петлюра и Нестор Махно, Генрих Ягода, Лаврентий Берия и Андрей Вышинский, Никита Хрущёв и Мир Джафар Багиров, Вели Ахундов и Гейдар Алиев…
Это Трумэн, Рейган и Буш-старший, Уильям Кейси и Ким Филби…
Это Александр Блок, Фредерико Гарсия Лорка и Эрнест Хемингуэй, Максим Горький и Сергей Есенин, Микаил Мушфиг и Самед Вургун…
Их нет. Они ушли. А в небытие ли?..
На этот вопрос, перевернув последнюю страницу этого романа, вы ответите сами.
Что было, то и теперь есть,
И что будет, то уже было;
И Бог воззовёт прошедшее.
И сказал я в сердце своём:
«праведного и нечестивого будет судить Бог;
Потому что время для всякой вещи
И суд над всяким делом там»…
Из книги Екклесиаста или Проповедника
Беркутины
(Пролог)
Рыбий Бог подремывал на корме весляка. А весляк покачивался на зыби. Вместе с ним покачивался огромный утес, похожий на присевшую в воду птицу. Каменная птица закрывала собой остров. И самые бешеные натиски хазри1 она принимала на себя. Сначала жители рыбацкого поселка Копченых кутумов, а потом уже все островитяне называли этот утес Беркутины. Почему Беркутины – ведомо было только одному Рыбьему Богу. Он знал, пожалуй, все легенды острова. И все были-небылицы, что рассказывали о нем самом.
Таковы уж были эти островитяне. Могли увидеть необычное в самом что ни на есть житейском. Любили придумывать различные истории. Речь их тоже была необыкновенной. Звучали в ней и вусмерть бьющий прибой, и всплеск голубых крыльев чаек, и перебираемый волной звон галек и шорох ракушек.
Тогда, рассказывают, Балаш по прозвищу Рыбий Бог, глядя на ребятишек, игравших в скалах в войну, многозначительно заметил: «Дитя, может, и не смыслит, но невинной игрой и неумышленным словом намекнет на многое… Дитя как старец мудр и как народы глуп…»
А утром редкий по силе шквал хазри коварно ударил в Беркутины. Да так, что Беркутины болезненно охнули от неожиданности.
Баркас, причаливший на тихой Южной пристани, принес недобрую новость – война!
Поселок Копченых кутумов, в котором на свежаке скрипели сбитые из промазученных досок четыре рыбацкие лачужки, осиротел. Лишь одна из них ржавой трубкой дымохода одиноко и грустно курила в равнодушное небо. То была хибарка Рыбьего Бога… Поговаривали, что красноармейцы его чуть ли не силком выволакивали из длиннющего эшелона скотных вагонов, набитых восторженными добровольцами. И причиной тому была вовсе не чахоточная немочь, а всего-навсего одна строчка в его личном деле – «горный инженер». Такие специалисты нефтяному хозяйству Баку нужны были как воздух, а войне без разницы, какое мясо перемалывать в своей утробе. Ему и еще нескольким добровольцам, рвущимся на фронт, как нефтяникам, там, у эшелона, автоматически выдали «бронь». Они подняли скандал. Едва не дошло до мордобоя. Тогда самый высокий военачальник призывного сборного пункта приказал взять их под стражу. А к вечеру раздолбанная полуторка с военными номерами на борту скинула Рыбьего Бога на берегу пролива, за которым виднелся его родной остров, с трестом «Артемнефть»…
…Сейчас вокруг острова стоят вышки морских нефтяных промыслов. А дамба, проложенная через пролив, разделявший остров от материкового мыса, накрепко соединила его с ним. И на нем, на острове Артема, некогда, еще далеко до Стеньки Разина, называвшегося Святым, уже живут другие люди. Прежними остались утес Беркутины, Рыбий Бог и рыбацкий поселок Копченых кутумов…
Рыбий Бог по-прежнему жил тут. Жил не в одиночестве. Рядом три пустовавшие хибарки заняли его новые товарищи. Они приехали сюда в разное время. Приехали с той стороны усыхающего пролива, где жили в другом мире. И, как всех вновь прибывших, их на первых порах называли «заморцами». Потом они составили элиту Святого и получили, как здесь было принято, свои прозвища. Одного, Лешку Зубриенко, назвали Девятый Вал, другого, как поговаривали, спасителя самого товарища Сталина, Афоню Тюрина – Рваная Щека, а Миню Дрямова – Белый Берш. Правда, Белый Берш единственный из Копченых имел семью, проживавшую неподалеку, в поселке первых официальных жителей острова, которых здесь поселил сам Нобель. Дрямовы, как и многие другие островитяне, прибились к Беркутинам в тридцатые годы. Бежали от лютого голода. Кто из Рязанщины, как Минькина семья, кто из Поволжья, а кто и из Украины…
Прозвища пришельцев не обижали. Наоборот. Ведь с получением их они как бы получали от островитян своего рода вид на жительство. Это означало официальное согласие – им здесь быть.
Ни их фамилий, ни их прошлого никто из островитян толком не знал. Им это было незачем. Они были не любопытны. Они были наблюдательны. Лучшим паспортом для них был образ жизни и поведение пришельцев. По ним они читали их биографии. По ним судили. Тем, кого принимали в свой круг, давали свое имя и находили уголок у себя в бараках, построенных для рабочих-мазутчиков еще братьями Нобелями. А в Копченых кутумах, который они называли «выселок избранных», позволено было селиться лишь с высочайшего разрешения Рыбьего Бога… Остальные прибывающие сюда, на Святой, и не прошедшие своенравного отбора островитян, ставили свое житье-бытье в другом поселке – Первомайском, что размещался на противоположной стороне острова.
Поселковцы никогда между собой не враждовали, но жили отчужденно. Прошло время, и их накрепко связали родственные узы, семейные торжества, Дворец культуры, куда вместе ходили на концерты заезжающих артистов, в кино, на танцы. Их объединяла работа, больница, школа и детсад, где воспитывались и учились их дети. Житейские заботы ворвавшейся сюда цивилизации, стремление получить коммунальную, со всеми удобствами, квартиру в строящемся Первомайском поселке, обставить ее полированной мебелью, телевизором, холодильником и коврами, иметь собственный автомобиль – все это заслонило прежнюю жизнь островка. Сдуло ее из памяти. Как сдувает со скал в пыль сожженный солнцем песок.
«Выселок избранных» забывался. Знали, что где-то в стороне Беркутин такой существует. Там доживают свой век чудаковатые старики. И туда за бычками и кефалью ходит пацанва.
В обветшалом Нобелевском посёлке, который стали называть Старым, осталось с три десятка семей-старожилов, привыкших к своему образу жизни и никакого другого ни за какие деньги признавать не хотевших. Они все так же друг друга называли по кличкам, полученным чуть ли не сызмальства. И теперь только некоторых, живших на острове с ними по соседству, они все так же называли «заморцами». Но в это слово они вкладывали всю ненависть к темным душонкам, которых на Святом прежде не водилось. В городе другое дело. Быть может поэтому самый крутой нравом Девятый Вал относился к ним спокойно. И не раз бушевавшего в их адрес Белого Берша, жившего на острове, как и Рыбий Бог, с незапамятных времен, он недовольно обрывал:
– Бросай кошку, Берш. Не надрывай сердца. Не перед микрофоном… Вот я вчера таких заломов взял.
Белый Берш, моргая рыжими глазами, дожидался, пока кончится неправдоподобный рассказ о заломах. Наверное, он не слушал все это время травлю Девятого Вала. Ему было неинтересно.
Он не мог отвечать слету. Научившись кое-как читать, Дрямов читал только умные, политические книжки, запоминая понравившиеся ему слова, которые, на его взгляд, имели «особливую силу внушать», и старался употреблять их в разговоре. Он в уме добросовестно складывал фразу за фразой, и когда, по его мнению, «аргумент был готов», выдавал абракадабру, над которой можно было бы потешаться, если бы в ней не было некоторого смысла.
– Спрашивается, почему я об этом рассуждаю? – дождавшись, когда все умолкнут, начал он с риторического вопроса. – Не потому, чтобы смутить твое понятие, высоту которого ни в коем разе с моей не сравнить. А потому заостряю внимание ваше, что удивляюсь их архиблизорукостью. Они не кумекают и никогда не уразумеют в своих каменных джунглях, в чем главная идея жисти. Для них главное – распроклятая деньга. Вот она, гибельная паразитная микроба. Она пожирает человека. Делает его жестокосердным. Такой индивид сам становится паразитным микробом. Он кусает базис социализма. Зубки у него хоть и острые, да, поди ж ты, не крепкие, чтобы перекусить его.
Белый Берш сделал паузу. Убедившись, что его слушают, он удовлетворенно прикрыл глаза и, приложив ладонь к затылку, мягко примял взъерошенные ветром белые от рождения волосы. Этот жест, подсмотренный им в каком-то фильме, у какого-то киноактера, старый рыбак очень любил. Ему казалось, он придает говорившему спокойную уверенность и опять-таки внушает.
– Что ж я хочу всем вышесказанным сказать? – снова с вопроса продолжил Белый Берш. – Базис, прошу, товарищи, меня правильно понять, это не сцементированные кирпичи. Это, должен заострить внимание ваше, – люди. Вы, я и другие. Паразитный микроб вцепляется челюстями не в кирпичи, а в них. Вот почему Девятый Вал, как подстреленная птица, опустился здесь. А Рваная Щека приехал потухшим. Холодным, что тот голыш. Вот почему этого микроба надо извести. Уничтожить как класс. Вот почему я так распинаюсь и никогда не брошу кошки. Укумекал?
Его слушали снисходительно улыбаясь. Каждый с деланным равнодушием занимался своим делом, и каждый, судя по напряженному молчанию, готов был возразить философствующему аборигену. Но никому, кроме Белого Берша, продолжать разговор, грозивший перерасти в бессмысленный спор, не хотелось. Надоело. И они злились на этого обросшего медной щетиной, по-шутовски конопатого, белобрысого мыслителя. А тот, ничего не замечая, с превосходством оратора, затмившего блестящей речью остальных, обводил глазами всю компанию и чувствовал себя значительной и важной фигурой.
– Тебя, Белый Берш, назвать надо было бы Рыжим Пупом. Как пуп земли сидишь на бережку, под солнышком и от удовольствия языком чешешь. Интересно, кем бы ты был там, за Беркутинами? – добродушно ворчал Девятый Вал.
Белый Берш хмыкнул. Он не мог отвечать слету. Он слету мог только действовать. Как в ту давнишнюю холодную весну, когда этот рослый и жилистый ворчун со стальными глазами был окрещен им Девятым Валом. Тогда жители Нобелевского поселка пережили два тревожных дня, переживая за пропавшего в море человека. И еще несколько минут, в течение которых жизнь его висела на волоске.
Старопоселковцы стояли над ревущим морем, как над гробом с покойником.
Только вечером следующего дня, когда море уже ревело, как тысяча голодных тигров, в рыбацких хибарках стало известно, что один из новоселов Копченых кутумов, ушедший накануне на своем паруснике к Дальней гряде, еще не вернулся. Сомнений в том, что он уже кормит раков, почти ни у кого не было. Ведь он прожил здесь всего четыре месяца. И то почти на берегу, сколачивая при помощи товарищей лодку. Выходил, правда, и в море, но с Рыбьим Богом – пару раз с ним же рыбачил на Дальней гряде. Но это в счет не бралось. Выструганную им лодку он обкатывал всего денек. И на тебе, поперся к черту на кулички. Туда при попутном южаке да при хорошем парусе, а не на такой пузатой обалдуйке нездешней конструкции, добираться почти три часа.
Приползти к Дальней он, конечно же, мог. Но если хазри застиг его там – хана! Гряда в высоту не выше двух метров. В небольшую зыбь на ней хорошо. Чуть зазевался, не заметил вдруг взыгравшегося моря – на гряде не устоять. Слонами через нее переваливают валы. Пиши пропало.
– Ничего с ним не случится, – сказал Рыбий Бог. – Он настоящий парень. Послезавтра к десяти утра будет здесь.
Слова Рыбьего Бога на бывалых действовали гипнотически. Верили в его сверхъестественное чутье. И, потолкавшись еще немного, разошлись.
Белого Берша и Рваную Щеку Балаш отправил на маяк, наказав им, чтобы он светил до рассвета.
– На всякий случай. Чем черт не шутит, вдруг захочет прорваться сейчас. Парень рискованный, – сказал он.
Все произошло, как предсказывал Рыбий Бог. Бывалые с самого раннего назначенного часа слонялись на берегу. Над островом гремела оглушительная канонада прибоя. От валов, намертво бьющих в скалы, остров спросонок вздрагивал и охал. На самой ниточке закроя2 нервно вздымающегося мутного моря появилось белое пятнышко паруса пропавшей лодки. Попутняк быстро тянул ее к берегу. Она шла, доверчиво прижавшись бортом к еще злым, но уже не страшным, мягко закругляющимся щекам барашков. Только криво сидящий парус говорил о том, что лодку изрядно потрепало. Теперь все осталось позади. Оставалось совсем немного. За длинной цепью береговых скал лежала спасительная бухта – Домашняя заводь. Уже сейчас пропавший понемногу начнет забирать вдоль берега, на Беркутины, и на полпути от них юркнет за надежную каменную стену. Но парусник ожидаемого маневра не предпринимал.
– Он с ума спятил. В Ствол нацелился. В смерть шмякнется, – проговорил Белый Берш.
Рыбий Бог, оценивающе осмотрев летящий на опасный рубеж парусник, словно тот находился у него под носом, кивнул головой:
– Шмякнется… Если подведет крепление.
С этой минуты Берш начал действовать. Схватив увесистый бунт веревки, лежавший на пороге его лачуги, он привязал к одному концу ее кошку и бросился к скалам. Бывалые, занимаясь каждый своим делом, затаив дыхание следили за ним.
Через четверть часа он был уже у Ствола, представлявшего собой узкий, где-то около четырех метров, проход в сплошной стене скал. Эту горловину называли так потому, что смельчаки, решавшиеся в убойный прибой ради того, чтобы поскорее оказаться дома, проходить через него, влетали в Домашнюю заводь как пуля из дула.
Закрепив кошку в расщелине, Белый Берш, окачиваемый перехлестывающими волнами, цепляясь за каждый выступ, чтобы не быть смытым лавиной воды, медленно продвигался к самому краю кипящей горловины. Уже над ней, вжавшись в тесное углубление, он смотрел на берег, на Рыбьего Бога. Тот поднял руку. Белый Берш выглянул из-за укрытия.
На гребне высоченной волны, прямо в клокочущую «глотку» сквозной дыры, со свистом летел парусник. Белый Берш напрягся…
Леше надо было сейчас еще сильней натянуть парус и держать кормило до последнего, до не могу …
Берш видел, как туго стянулись Лешкины мускулы и как они вдруг ослабли… Это – линь… Лопнул линь…Жердь, державшая понизу полотнище паруса, хрястнув, отбросила его, вцепившуюся в кормило, руку. Брошенный руль развернул лодку, и ее стремительно, бортом, понесло на верную гибель.Берш слышал треск ломающейся лодки и, почувствовав, что ослабевший от удара вал начинает сдавать, шагнул вперед и разжал руки. Многотонная лавина подхватила его и понесла по ту сторону стены, в белый кипяток прибоя…
Подоспевшие к месту происшествия Рваная Щека и несколько бывалых вытянули их за веревку, к которой Берш привязал себя.
Спасенный в беспамятстве метался на топчане Рыбьего Бога. Он выкрикивал и вел не понятно чему счет: «Первая… вторая… третья…» – затихал, а потом радостно, пытаясь вспрыгнуть на ноги, азартно кричал: «Девятый!.. Девятый! Вот он, голубчик»… Белому Бершу с Рыбьим Богом и Рваной Щекой приходилось вступать с ним в единоборство, чтобы снова повалить в постель. Наконец он заснул. Задремал и Белый Берш. А когда открыл глаза, встретился с осмысленно улыбающимся стальным взглядом спасенного, который подмигнул ему:
– Все-таки этот девятый вал подрезал меня.
Белый Берш опрометью бросился к двери.
– Балаш! – вопил он. – Этот… как его… девятый вал очухался! Очухался он!
…Белый Берш слету отвечать не мог. Он слету мог только действовать. И глядя теперь на спасенного им и любившего его человека, которого в Старом поселке с тех пор называли Девятым Валом, он думал, как умно и красиво ответить ему.
– Ты спрашиваешь, кем бы я был там, за Беркутинами? – как всегда с вопроса начал он. – Отвечу. Человеком. Потому что я знаю главный смысл этой жисти, – твердо сказал рыбак.
На него удивленно и вопросительно вскинули брови. А Белый Берш, откровенно наслаждаясь впечатлением, какое произвели его слова, нарочно затягивал паузу. Наконец, картинно приложив ладонь к взвихренному льну затылка, значительно продолжил:
– Это жисть.
Все, не то разочарованно, не то облегченно, перевели дыхание, словно ожидали от старого рыбака заветного заклинания, спрятанного для многих за семью печатями, а не услышав, потеряли интерес к разглагольствованию Белого Берша. Не поняв причины внезапно наступившего равнодушия, рыбак растерялся. И всполошенно, не думая о значительных жестах, округлых фразах, сбивчиво, но горячо зачастил:
– Жисть! Жисть!.. Мне можете не верить… Я что?.. Поспрашайтя у Рыбьего Бога. Ну поспрашайтя. Он раньше вас допетрил. Раньше вас здесь объявилси… Вяленой рыбешки, печеной картошки, хлеба крошки, моря и воли трошки… вот где шелудивый закопан-то. Вот в чем жисть-то. А там, за Беркутинами, ее нет. Там люди кость нарисовали себе и злую свалку из-за нее затеяли. По-вашему, по-мозгляцки, она борьба называется. А борьба-то в чем? Да кто куснет больше. А вот кто куснет, а кто выкусит. Сплошь умные словечки да человечки… Навыкусывается такой, отбежит к морю боль зализывать – и увидит настоящую жисть. Душой светлеет. Человеком становится… Вот где главная идея. Не нарисованная, не придуманная и не с чужого голоса напетая.
– Полно, полно, Берш. Тебя никто не хотел обидеть. Что тебя так распалило? – обнимая за плечи чуть не плачущего рыбака, успокаивал Девятый Вал.
– Да я без злобы, милай, – влажными, по-собачьи жалостливыми глазами оглядывая друга, говорил он. – Ты оттаял здесь, да и другие, что придут к Беркутинам, отойдут душой. Еще вспомнят и возвернутся к Беркутинам. Не усмехайся, Лебедь. Настанет время, и ты припадешь челом к порогу Копченых кутумов.
От укоризненных взглядов Рваной Щеки и Девятого Вала я смешался и готов был провалиться сквозь землю. Последние слова старого рыбака относились ко мне, хотя я слушал его с интересом и не думал глумиться над ним.
– Берш, ты ошибся насчет меня. Я не насмехался.
– Я так, Лебедь. Так. На всякий случай. Думал, что ты на сердце положил недоверие к моему разумению. Дескать, пустомеля старик, – бесхитростно признался он и, кивнув, заковылял по направлению к Старому поселку.
– Куда он? – спросил я Рыбьего Бога.
– К внуку, – ответил за него Рваная Щека. – Сын пацаненка ему народил. Теперь он к Нобелю бегает по нескольку раз на дню.
Белый Берш был первым, кто назвал меня Лебедем. Это было в один из моих приездов к Рыбьему Богу. Он-то и повел меня в Старый, некогда называвшийся Нобелем, поселок, где жил его сын.
Вечерело. Мы подошли к увязшему в зелени небольшому домишке. На голубой ленте горизонта расплавленным золотом стекало в море солнце. Далеко за Беркутинами висела грозовая туча. С той стороны, по-над самым морем, летело семь лебедей. Было тихо-тихо и по-сумасшедшему пахло сиренью. Мне было хорошо. Так хорошо, что хотелось обнять весь мир. Я сел на лавку и записал, уложив в рифмы свое настроение.
– Ты уж прости меня, – раздался над самым ухом робкий голос Белого Берша, очевидно, стоявшего за кустами до тех пор, пока я не кончил дела. – Рыбий Бог чай зовет откушать. Сапогом самовар разутюжил и теперь кейфует возле него.
Уже по дороге, замявшись и в смущеньи, пряча от меня рыжие глаза, спросил:
– Ты уж опять-таки прости. Только страсть как любопытствую, что ты там писал? У тебя такое лицо было чудное… Как у Рыбьего Бога, когда он сети тянет.
– Да стих накрапал, – как можно небрежно ответил я.
– Сти-и-их!? Ишь ты, – протянул он. – И озаглавку дал?
– Нет, заголовка еще не придумал. И потом я не поэт. Я просто по настроению.
Уже сидя за чаем, Белый Берш сказал:
– Твой-то парень, Балаш, стих сочинил. Скажи пусть уважит, прочтет.
Я стал отнекиваться и говорить о непрофессиональности стиха и о том, что он ни к черту не годится.
– Ничего, что без озаглавки. Ничего. И так пойдет.
Я вытащил блокнот и стал читать.
По закату – золотые слезы.
Догорает тихо день.
Где-то всхлипывают грозы,
Плачет запахом сирень.
Маки гаснут на долине,
И грустит рыбак-старик.
Над волной, в нечетном клине,
Лебединой песни крик.
Величавою станицей
Клин плывет, плывет, плывет…
И, как день, из вереницы –
Лебедь в море упадет.
– Ай да парень! Ай да Лебедь! – всплеснул руками Белый Берш. – Каково, а, Балаш?! Задушевно.
Я поблагодарил его и сказал, что он соавтор, потому что подсказал заглавие – «Лебедь». Старик растрогался.
– Спасибо, Лебедь, – сказал он и весь вечер так и называл меня.
И Рыбий Бог с улыбкой заметил:
– Отныне ты здесь получил постоянную прописку. Цени.
… И теперь, здесь, на чужбине, в Штатах, припоминая все мои встречи с этими простыми стариками, с их кривыми судьбами, я ловлю себя на мысли, что давно уже не испытываю прежней восторженности, не ощущаю той прозрачной чистоты, когда мне бывало хорошо, когда хотелось обнять весь мир и плакать от выпавшего мне счастья жить.
И так мне становится тоскливо! И так больно жмёт сердце!.. И так хочется вернуться в то время. Но нет назад дороги. Может и есть… Что мы знаем об этом? Что мы знаем о себе самих, о «жисти» нашей и о смерти нашей?.. Да ни черта мы ничего не знаем!.. Но память, пока мы живы, – это чудо. Чудо, которое в нас. Пока мы есть…
Глава первая
Застолье Рыбьего Бога
Балаханский базар. Малина с сучьим духом. Золотые сани.
Рыбий Бог склонился к костру. На рыжих патлах огня, в мятом ведре, варились раки. А рядом, в черном от вековой сажи казане, по-туземному страстно начинала гортанить уха. Седая голова Рыбьего Бога горела оранжевыми и синими бликами. Он наклонился, а к нему на спину вздувшимся парусом, не то от навалившейся луны, не то от ветра, легла сушившаяся сеть. Бросив к ракам в закипающую воду лаврушку и добрую жменю горошин черного перца, он накрыл ведро листом жести. Потом, подняв спиной сеть с запутавшейся луной, Рыбий Бог снял с костра казан с ухой и поставил его передо мной.
– Пусть допаривается, – пробурчал он и, закатав до колен брючины, пошел в море.
Там, неподалеку, в песчаной отмели, под прохладным накатом, он зарыл пару бутылок арака3 и там же припрятал привезенный мною бочонок зыхского4 пива. Мусульманское святейшество не пьет, а Балаш пил как Бог. Только по настроению, никогда один и всегда с заразительным удовольствием. А свои застолья он обставлял как будто бы просто, но хитро.
Столом служил выжженный добела каменный блин, что находился в углублении скал, напоминающих собой подкову. Вокруг «стола» по овалу подковы лежала высокая перина сухой морской травы, которую нанесли и крепко спрессовали волны да ветер. Удобно прислонившись к скале, сложив по-турецки ноги, можно было сидеть, как на диване. В убойный прибой здесь не больно попируешь. Брызги вдрызг разбиваемой воды в доли секунды вымочат до нитки, а какой-нибудь шальной да крутой вал перекатится через подкову и, обрушившись на головы, смоет всю снедь со стола в камыш. Его заросли тянутся до самого поселка Копченых кутумов… Но в легкий бриз отдыхать здесь одно удовольствие. Особенно ночью. И при луне. И если ее приготовит Рыбий Бог. Когда он откинет лист жести, закрывающий багровых, как марсиане, раков и откроет крышку казана с расплавленным янтарем ухи… Тогда засаленные от долгого употребления граненые стаканы покажутся хрусталями. И помутится в глазах, как от крутой затяжки самосада. И восторженным криком покажется его приглушенное: «За удачу, островитяне!»
Но Балаш кроме «Пусть допаривается» пока не произнес ни одного слова. Он умолк с того самого момента, когда я полез к нему с дурацким вопросом, невольно прозвучавшим с обидной насмешливостью.
Мы с ним выбирали сети. Трепыхающиеся остроперые берши звонко бились о днище нашего кулаза. Балаш то напевал, то насвистывал и прямо-таки по-библейски светился. И в это время он говорил. И не было на свете более счастливого человека. Невнятное бормотание его походило на светлую молитву. Он бормотал ее моряне, бодливому накату, рыбе, Беркутинам и самому себе. Казалось, он жил, по-настоящему жил, только в эти минуты. Он жил ради этих минут. И выходил в море и сыпал сети не на берша и ни на какую другую рыбешку, а вот на них, на эти минуты.
– Посмотри, островитянин! – услышал я радостный его возглас.
Рыбий Бог прижимал к груди извивающегося севрюжонка. Севрюжонок широко открывал пастёнку и, выламывая свою еще неокрепшую хребтинку вырывался.
– Островитянин, если озвучить, что пастенкой своей кричит этот чалбыш5 – от детского вопля Беркутины снимутся с места, – бормотал Балаш и, высвобождая рыбу от пут, приговаривал: – Чалбышонок-глупышонок… Тебе к маме с папой надо. Они расскажут тебе о нас, двуруких и двуногих, которые называют себя человеками и живут там, где вам, рыбам, жить никак нельзя. Они расскажут тебе о сетях, каладах6 и других наших хитростях…
Перегнувшись через борт, Рыбий Бог окунул чалбыша в воду и медленно разжал пальцы. Севрюжонок стрелой ушел в глубину…
– Совсем мало для счастья надо, – снова взявшись за бершей, в том же духе продолжал Балаш. – Мало надо, мало… Рыбе – море. Человеку – воздух… Живая тварь рыщет счастья на свету и впотьмах. В воде, небе, на земле и под землей… А оно под носом, в клюве, в жабрах… Не чувствуют его. Привыкли. Мираж принимают за удачу. А он как насадка. Проклятая насадка… эта жизнь. Чудом сластится. А сколько лет я ждал этого чуда. Всегда жду.
– А что, Рыбий Бог, и ты как сазан попадался на крючок? – спросил я и сам же услышал в этом вопросе язвительную насмешку, которую даже и не думал вкладывать.
– Мы все сазаны, – с холодной тяжестью пробурчал он и с тех пор больше ни слова не проронил.
…Я поднялся с места. В море, объятая каменным сном, лежала бронзовая птица Беркутины. От нее до самого берега протянулась в золотой от ряби брусчатке, широченная, лунная дорога. По ней с бочонком и авоськой в руках шел Рыбий Бог. Казалось, что за всем этим он спускался на морское дно. Об этом я ему и сказал. А он все так же молча протянул мне две гнутые миски с черпаком и кивнул на казан, дескать, займись делом. На каменный «блин», служивший нам столом, Балаш поставил ведро с вареными раками, затем, ловко перевернув вверх дном, резко поднял его над головой. Горячий дух дымящихся раков и ухи с одуряющей силой ударил по ноздрям. Все тело и голова загудели так, словно по всем жилам, как по струнам, небрежным взмахом руки прошелся музыкант-умелец. Вот оно, райское застолье Рыбьего Бога! В мутных гранях стакана, неведомо как оказавшегося у меня в руках, дрожала лунная жидкость. Через гору «багровых марсиан» и пахнущую дымом костра ухи я услышал азартный голос Рыбьего Бога.
– За удачу, островитянин!
Запив жгучий хмель густым наваром ухи и глотнув настоем забористого ветерка, я спросил:
– Почему всегда за удачу?
– Эх, островитянин, – лукаво прищурившись, вздохнул он. – И жизнь удача, и жить – удача. Вовремя умереть и родиться – тоже удача…
Я слушал его, и мне не хотелось, чтобы кончалась эта ночь. Ночь Рыбьего Бога. Мы так у костра и заснули.
Утром Рыбьего Бога рядом не оказалось. Его парусник покачивался далеко в море. Я прошел к Копченым кутумам и в скрипучей лачужке Балаша по памяти записал его рассказ.
* * *
Мальчик вслушивался в жалостливые стоны повозки и к голосу аробщика – то громко разговаривающего с самим собой, то с напускной злостью покрикивающего на лошадь. Потом аробщик надолго умолк. Он задремал. А лошадь, кивая головой и изредка всхрапывая, продолжала путь все тем же ленивым шагом. Мальчика тоже тянуло ко сну, но уснуть он никак не мог. Сырые от рыбьей слизи мешки, под которыми он лежал, воняли тухлятиной. Куда ни поверни голову – или липкая мерзкая слизь, или засохшие, острые, как лезвия, рыбьи чешуйки. Руки и ноги от долгой неподвижности одеревенели. Поначалу в поисках удобной позы он ими двигал и едва не выдал себя. Это случилось, когда арба только еще выезжала из Балаханов. Мальчик, поворачиваясь с боку на бок, запутался в мокрых мешках, приподнялся, и верхняя часть хорошо уложенных мешков свалилась на дорогу. Аробщик всего этого не видел. Он шел впереди лошади. Так бы и пропало добро, не выйди незадачливому вознице навстречу человек с до отказа набитым зембилем.
– Балыг сатан7, стой! – крикнул он. – Люди на ухабах теряют, а ты на ровной дороге рот разинул.
– Разинул, разинул, – добродушно согласился аробщик.
С силой приминая поднятые с земли мешки, он сквозь них почувствовал что-то подозрительно твердое. Не зная того, Балыг сатан сильно надавил на головенку затаившегося мальчонки и провез ее по занозистому днищу кузова. От острой боли и от страха быть обнаруженным маленький беглец не мог даже взвыть.
– Кажется, одну рыбу еще не продал, – с сожалением сказал он подошедшему и собрался было раскидать мешки.
– Ну да, вон хвост его под колесом! – округлив глаза, воскликнул человек с зембилем.
– Чей хвост? – оторопел Балыг сатан.
– Кита, которого ты не продал!
И они расхохотались. Потом торговец вспомнил, что на базаре за полмешка вяленого берша он выменял рулон толи, о котором забыл. И у него отпала охота рыться в вонючем ворохе мешков. Не хотелось пачкать руки и не терпелось поскорей выехать из Балаханов на безлюдную дорогу, чтобы там, в укромном местечке, вытащить из-за пазухи туго увязанные в платок золотые монеты. Десять золотых монет! Никогда бы не мог поверить, что за ведро безвкусной черной икры, которую рыбаки выбрасывали за борт, ему заплатят больше, чем за полдюжины мешков балыка. Светлая голова у Ага Рагима. Светлая. Знает, чем лакомятся господа. У Махмуда бека, когда он перед ним поставил это ведро, позеленели глаза, как у голодного волка.