Глава первая
К Р А Ж А
1.
Это было чудом. И стоило оно жизни. Хотя обошлось в пустяк. В опаленную до мяса ладонь, да прожженный камзол, надетый им сегодня в первый раз… А заметь кто, как он тащит из костра бумаги да запихивает их под одежды, кондотьеры Ватикана не дали бы ему и пикнуть. В лучшем случае, придушили бы до бесчувствия и, тотчас же, вместо полена, закинули бы, к уже охваченному огнем, Ноланцу. В худшем же – как нотария Святой инквизиции, оказавшегося пособником поганого еретика, уволокли бы в подземелье. В свинцовую камеру. Для дознания. А потом, изувеченного бы, на глазах, жадного до зрелищ пополо(1), сожгли…
Нет, нотарий Доменико Тополино такого исхода дела не хотел. Он согласен был на то, чтобы огонь поджарил ему и другую ладонь или сжег бы дотла его моднейшую обнову, лишь бы никто не увидел, что он делает. Согласен был Доменико пожертвовать еще чем-нибудь из одежды и частей тела. Но мысли отказаться от своей рискованной затеи – не допускал.
Это было выше его сил. Ему до смерти хотелось заглянуть в те бумаги, что с особым тщанием ото всех скрывали вершащие суд над Ноланцем, недавно обдаченный Папой в сан кардинала Роберто Беллармино и епископ-прокуратор Себастьяно Вазари.
Эту стопку уже потрепанных листов, обвязанных розовой лентой, кардинал не выпускал из рук. И не спускал с нее глаз. Даже в перерывах, после допросов Ноланца, всегда забирал с собой. Всё остальное же, касающееся вещественных доказательств, оставлялось на судейском столе. И, принадлежащие обвиняемому, книги с рукописями, и письма, адресованные Ноланцу и писанные им самим, и всех размеров трубы с линзами, через которые он наблюдал за ночными светилами, и замысловатые чертежи, и небесные карты, исполненные рукой Ноланца, и многое другое, вплоть до тряпки, которой он, в своей обсерватории, протирал линзы и приборы. Оставлялось все, кроме неё, кокетливо опоясаной розовой лентой, объемистой кипы бумаг, исписанной почерком Ноланца.
Она, та, таинственная папка всегда находилась в руках или под рукой, похожего на гусака, Его высокопреосвященства кардинала Беллармино …
– Тополино! Что застыл?! Принимайся за работу! – с властной раздражённостью кричит ему, усевшийся в кресло председателя, канцелярщик Паскуале.
Голос его, как у всех горбунов, пискляв и вреден. А с кардинальского места он становился еще и злючим. Наверное, потому, что удобно устроиться в столь солидном кресле ему мешал горб. Пока Паскуале усаживался в него, он долго ерзал, изо всех сил сучил ногами и, конечно, злобился. А скорее всего, канцелярщику казалось, что в его мерзейших выкриках прорезался тон непререкаемости, который обычно издают уста сильных мира сего и, который заставляет людей вести себя по-собачьи. Юлить и выполнять любую прихоть.
Что-что, а горбун покомандовать любил. И, пожалуй, лучшими минутами его жизни были те, когда кончалось судебное заседание и вся полнота власти переходила
________________________
Пополо (итал.) – люди, чернь.
к нему. В это время на канцелярщика работало с десяток монахов и стражников, следящих за тем, чтобы никто из посторонних не вошел сюда и, боже упаси, не выкрал что-либо, уличающее обвиняемого.
Нотарии должны были составить опись всего, что здесь оставалось, привести в порядок допросные листы, которые они вели во время слушания дела, набело, с каллиграфическим тщанием, переписать текст приговора, если это было заключительным заседанием, и сдать канцелярщику. А Паскуале, с приданной ему командой, переносил всё в специальное хранилище, которое запирал на несколько хитроумных замков и ставил перед дверью охрану. Связку ключей, позвякивающих на массивной цепи, он накидывал на шею и прятал за пазуху. Этого Паскуале казалось мало. И он взял за правило подглядывать за тем, как поставленные им у дверей хранилища кондотьеры несут службу. Появлялся он неожиданно и обычно под самое утро, когда сон мог свалить с ног и слона. Многие из наемников, поставленные часовыми, поплатились за то, что позволили себе сесть или, прислонившись к стене, прикрыть глаза.
Кондотьеры и монахи боялись горбуна аки дьявола. Паскуале помыкал ими по-чёрному. Иногда, увлекшись, повышал голос и на нотариев. Но, спохватившись, мгновенно менял свой невольно вырвавшийся окрик на скулеж, который следовало понимать как извинение.
Нотарии канцелярщику не подчинялись. Бывало, зарвавшийся горбун получал от них такой букет оскорблений отчего Паскуале становилось дурно и он заболевал. Ведь нотарии всегда сидят возле власть предержащих и запросто, чуть ли не на равных, переговариваются с ними. Их вызывают даже к Папе. И Папа к ним относится весьма благосклонно. Одно их каверзное словечко, и его, как шелудивого пса, вышвырнут со службы Святой Инквизиции. И всё. Кончатся для него заискивающие взгляды знакомых и мало знакомых людей. Сейчас они ловят его внимание, чтобы подбежать поздороваться, припасть к руке, чем-нибудь угодить, одарить. А потеряй он место… Одна мысль о таком, чуть ли не сводила его с ума. Те же самые люди принародно станут бранить его. Смеяться над его уродством. Бросаться тухлыми яйцами. Выливать из окон ему на голову помои… Как было раньше, когда он не был сотрудником Инквизиции. Такого Паскуале боялся хуже смерти. Поэтому с нотариями, и с теми, от кого зависело его пребывание в Суде Святой Инквизиции, горбун держался с подобострастием. Но натура брала своё.
Стоило лишь кому-либо из тех, перед кем он лебезил и унижался, попасть в немилость, Паскуале преображался. Причем, открыто. И всегда в его тайниках злопамятства находился тот или иной убийственно ехидный фактик, о котором, истошествуя, и, брызжа слюной в лицо опального, он громогласно сообщал судейским магистрам. А они, паскудство горбуна, называли прямодушием честного христианина.
Так канцелярщик и ходил в кургузой тоге «боголюбивого чада». Однако это его мало радовало. Звериное чутье подсказывало, что всесильные магистры Святой Инквизиции относятся к нему с хорошо скрываемой неприязнью. И причиной тому была не наружность его, а та самая пресловутая искренность, что губила отнюдь не плохих людей.
Не раз Паскуале ежился под их, полными омерзения к нему, взглядами. И еще канцелярщик хорошо знал, что слава о нем, как о правдивом и нелицемерном христианине – штука не надежная. В любой момент безжалостный дознаватель Джузеппе Кордини сорвет с него хваленое облачение правдолюбца и всласть поизмывается над его кривой плотью.
2.
Джузеппе – на редкость тупая скотина с тяжеленными руками, вырубленными Создателем из каменных могильных плит. И шутки у него были палаческими. Бывало, дожидаясь, когда очередная из жертв его придет в чувство, он плотоядно, глядя на канцелярщика, просил:
– Синьоры, судьи! Отдайте мне Паскуале. Я хороший лекарь… Живо разотру его горбушку.
Говорил и жутко хохотал, вздымая, к низким сводам потолка, мощные и страшные кулачища. И стоило кому-нибудь из них снисходительно кивнуть, Джузеппе сделал бы свое дело. И сделал бы под равнодушные и отсутствующие улыбки этих сумрачных и таких же, по могильному, каменных преосвященств.
И Паскуале смотрел на них, как на богов. Лез из кожи вон, чтобы выполнить любое, самое дикое, отданное ими, приказание. Их благосклонность стоила того. А сегодня, только сейчас, сам кардинал Роберто Беллармино, ни словом, ни жестом не опускавшийся до низших чинов, покидая зал, неожиданно бросил:
– Нотария вместе с Паскуале я жду у себя… Через час.
Это же надо! Роберто Беллармино, друг и фаворит Папы, назвал его, ничтожного канцелярщика, по имени и пригласил к себе. Разве можно было такого человека заставлять ждать?
– Тополино! – снова властно взвизгнул канцелярщик, – Поторапливайся!
– Не мешай! Я занят,– увязнув глазами в голубой занавеси портьеры, за которыми скрылось судейство, недовольно буркнул он.
Зал был пуст. Поглощенный проводами не столько состава судей, сколько тех таинственных бумаг, что Его высокопреосвященство кардинал Беллармино держал в руке, Доменико не слышал и не видел, как кондотьеры увели приговоренного. Тот, очевидно, не сопротивлялся и, в отличие от других, услышавших страшный вердикт, истерично не вопил, мол, не еретик я и никогда в никаких связях с дьяволом не состоял…
И вообще, Ноланец вел себя не так, как другие. Был спокоен и даже как будто отстранен от всего рокового действа, имеющего к нему самое прямое отношение. Страшных следов пыток, как Доменико не вглядывался, он на нем не обнаруживал. Это было странным. Ведь Джузеппе работал с ним «как надо».
«Каналья,– думал нотарий, – большой мастер ломать кости». Ноланец же свободно двигал руками и ногами. Единственное, что бросалось в глаза, так это печать мертвеца, оставленная на нем свинцовой камерой, куда Ноланца втолкнули еще пять лет назад. Она, та печать смерти, вдавила его грудь к спине, а лицо и тело окрасило в зеленовато-желтый цвет. Иногда Ноланец закашливался и на губах его вспенивалась кровь.
Теперь ему в той свинцовой камере, оставалось провести кусочек этого дня и последнюю ночь своей жизни…
И все-таки он выглядел лучше, чем в тот первый день, когда его привезли из Венеции. Стражи папского легата по пути в Рим едва не кончили его.
…Они брали Ноланца поздней ночью. Тот пребывал в безмятежном сне в одной из спален своего закадычного друга по монашескому ордену. Брали с шумом невероятным. Взломали массивные двери, за которыми он находился, и, которые, были не заперты. Прикладами мушкетов вдребезги расколотили роскошное напольное зеркало из венецианского стекла. Опрокинули, и сапожищами растоптали, инкрустированное золотом и перламутром, бюро. Тяжеленные бронзовые канделябры вылетели в окна и вместе с осколками стекол попадали на мостовую. Из соседних домов на улицу повыскакивали перепуганные люди.
– Рогоносцы! – свирепо сверкая глазами из выбитого окна, орал на них оттуда дебелый капрал. – Нечего пялиться! Мы взяли еретика!
Ноланцу, когда его вытряхивали из постели, а затем в карете, по дороге в Ватикан, били смертным боем, все время казалось, что он продолжает спать и ему видится жуткий сон. И все, как во сне. То ли все это происходило с ним, то ли с кем-то другим. А он смотрел со стороны. Наверное, все-таки, не с ним. Иначе бы он чувствовал бы боль. А он не то, что боль, самого себя не ощущал и не слышал… Тот человек, которого сейчас тащили вниз по лестнице и, который затылком гулко пересчитывал белый мрамор ступенек, всего лишь на всего, похож на него.
«Случись такое со мной, – думал Ноланец,– раскололась бы моя макушка, как гнилая тыква».
Потом он видел, как кондотьеры, держа за руки и за ноги того, с виду похожего на него бедолагу, раскачали и закинули в косоротый зев черной кареты. И слышал он, как они топтали его. И тело того человека стонало и хрустело точь-в-точь как то инкрустированное золотом и перламутром бюро, что солдаты давили тяжелыми ступнями ног…
В общем, все, как бывает в кошмарных сновидениях.
«О, Часовщик, где ты? Пробуди! » – просил он, пытаясь закрыть глаза, чтобы не видеть корчащегося и окровавленного лица своего и вздрагивающего от конвульсий тела.
И видения исчезли. И Ноланец, испытывая неземное блаженство, покачиваясь поплыл в нежнейшем эфире небес. И полный любви ласковый голос пел ему колыбельную песню…
И вдруг опять все стихло. Как оборвалось. И стало жутко. Как и прежде. И камнем полетел он вниз. И от удара оземь он открыл глаза. И в замутненном от слез свете солнца он снова увидел солдат и черную карету с косоротым зевом кузова. И еще он увидел над собой папу. Его дородная фигура, облаченная сутаной цвета чадящего дыма, заслонила Ноланца от солнца. И он, вздохнув, сказал:
– Не к добру ты снишься мне, Ваше Святейшество Климент восьмой…
Сказал и снова взмыл вверх, в божественную негу небес. И опять увидел он свое бездыханное тело. И папу увидел. И свиту его. И солдат, истязавших того, похожего на него, бедолагу. И видел черную карету. И равнодушные морды пегих лошадей…
И его, Ноланца, как и лошадей, все это нисколько не трогало. Нисколько не интересовало. Ему наплевать было на то, что говорил папа. А он что-то говорил. Верней, выкрикивал. И, кажется, о бесах, что вселились в солдат… Резкий голос его ухал в голове Ноланца утробным гулом великого Везувия. И был папа звонарем, изнутри молотившим его очугуневшую голову невнятными тяжелыми словами…
«Интересно, – думал Ноланец, – а колокол слышит, что выбивает из него звонарь? Или ему также больно?…»
3.
Папа клокотал яростью. Мертвый Ноланец церкви был ни к чему.
И кондотьеры, сопровождавшие еретика, поплатились за непомерное усердие. Их сначала бросили в темницу, а немного погодя освободили с предписанием Его Святейшества: «без права нанимать на военную службу во всем христианском мире».
Но вряд ли кто позарился бы теперь на столь жалкий товар. То, что от них осталось, ничего, кроме сострадания, не вызывало.
За ворота тюрьмы на выпавший снег вышло четверо изможденных калек. Двое, со здоровыми конечностями и с явной внутренней немочью, тащили на себе стонущего капрала. Сил удерживать в руках своего товарища у них не было. И перехватывая его, они то и дело цеплялись за раздробленные лодыжки капрала. Это доставляло ему страшную боль. Осипшим от долгих криков голосом, капрал умолял их остановиться. Они рады были бы перевести дух, да в спины толкал, выпроваждавший их отсюда костолом Джузеппе. И не было надежды на четвертого своего товарища. Опираясь на «Т»-образную палку, он скакал впереди них. Свободная, правая, – безжизненно болталась вдоль туловища и при каждом подскоке моталась в разные стороны…
Джузеппе, угрожающе и зычно понукая, подгонял их, дожидаясь, когда они перейдут на другую сторону улицы и скроются за первым же домом.
Это он выбивал из кондотьеров вселившихся бесов. И работой своей был доволен. Сам говорил об этом. Не во всеуслышание, конечно, и не всем. Для этого дознаватель слишком уж был скуп на слово. Ни с кем практически не общался. Во всяком случае, Тополино не приходилось видеть, чтобы он с кем-либо задерживался поговорить. Тем более надолго. И с ним так просто никто не заговаривал. Скорей всего, из-за вечно сердитой мины на лице. А тут… Тополино отказывался верить своим ушам.
Нотария потряс, случайно подслушанный им, разговор. Очень уж он был необычным. И совсем не тем, что свирепый костолом побежал к Ноланцу рассказать о разжалованных и отпущенных на все четыре стороны кондотьерах. Хотя Джузеппе и… еретик-Ноланец… Поразительно!
Из тюремной лекарской, где лежал выздоравливающий от побоев Ноланец, доносился густой и на редкость сердечный говорок дознавателя. Тополино невольно бросил взгляд к потолку. Там, почти у самого стыка, находилось потайное слуховое оконце. И сидя здесь, в служебной конторке, примыкающей к комнатушке лекаря, можно было слышать все, что говорилось в камере больного узника. Джузеппе знал об этом окошке. Как, впрочем, и весь персонал тюрьмы. Таких хитрых комнатушек по всей тюрьме было с десяток. Между собой тюремщики и заключенные называли их «сучьими», а монахов, дежуривших в них, «сукиными детьми».
Джузеппе был уверен, что в «сучьей» никого нет. Он проверял. Перед тем как подняться к Ноланцу, дознаватель видел на её двери замок. На всякий случай даже подергал его. Убедившись, что она пуста, Джузеппе уверенно направился к Ноланцу.
Но откуда было ему знать, что в это время у нотария Доменико Тополино, работавшего в судейских апартаментах, кончатся чернила. А бутыль с её запасом как раз в той самой «сучьей» и хранилась. Не долго думая, Тополино бросился к одному из «сукиных детей».
– Дайте, пожалуйста, ключ от вашей комнаты, что в лекарской. Чернила кончились, – попросил он дремавшего монаха.
– Ты пьёшь их что ли? – спросил добродушно «сукин сын» и, добавив:
– Хитрец – стал лениво перебирать, едва помещавшуюся у него на ладони, увесистую связку.
К счастью, он ему был не нужен. Монаху предстояло дежурить в другой «сучьей». Заполучив его, Доменико, собрав бумаги, направился в лекарскую. Там можно было набрать чернил и спокойно поработать. Почти все нотарии, если подворачивался случай, так и делали. Вот почему монах проворчал: «Хитрец…»
Здесь никто не мешал. Никто не хлопал дверьми. Ниоткуда не сквозило. И не надо было вскакивать, чтобы каждому вошедшему говорить «здравствуйте, синьор!», а уходившему – «до свидания, синьор!»
Собираясь в тюремную лекарскую, Доменико поймал себя на том, что он как будто когда-то уже все эти движения проделывал…
«Сейчас рассыпятся бумаги», – подумал он.
И действительно, выскользнув из рук, они разлетелись в разные стороны.
«Сейчас распахнется дверь, – думал нотарий, – он резко поднимет голову, и заправленное за ухо перо чудным образом залезет ему за шиворот».
Так оно и случилось…
Тополино с недоумением посмотрел вокруг и пожал плечами.
4.
Разложив на столе бумаги, Тополино потянулся за бутылью. И тут кто-то невидимый, характерным голосом костолома Джузеппе, позвал:
– Джорди!.. Джорди!.. Проснись!.. Это я.
От неожиданности Доменико вздрогнул и отдернул руку от склянки с чернилами, словно прикоснулся ею к раскаленной печи.
– Я не сплю, Джузи, – отозвался шопотом другой голос.
И голос тот принадлежал Ноланцу. Он-то и пригвоздил нотария к табурету. Разинув от удивления рот, Доменико вперился в потолок. Звук шёл сверху. Как раз с того места, где находилось слуховое оконце. И оттуда до него донёсся узнаваемый говорок дознавателя. Да вот только звучал очень уж необычно. Ласковым рокотом. Сердечно. Тепло.
– Я их выпроводил, Джорди, – сообщил он.
– Кого?
– Твоих мучителей… Теперь им лучше не жить… Наказал я их. Хорошо наказал.
Джузеппе ожидал от Ноланца похвалы. А тот, словно что-то припоминая или вычитывая, произнёс:
– Подумай, прежде чем наказывать или творить добро. И если задумался, не делай ни того, ни другого. Не твоё то право. Но право Бога нашего. А если кто это сделает, с умыслом – он хуже слепца. Ибо слепец не ступит шага, если не уверен…
– В святом писании такого нет.
– Переврали наши священники библию.
– Не богохульствуй! – остерег Ноланца дознаватель.
– Брат мой, Джузи, худшее из богохульств – это вера в ложную истину. Правда, от церкви – церковная правда. Но Богова ли она?!… Ты не задумывался?
– Не говори так, Джорди, – взмолился Джузеппе.
Ноланец хмыкнул. Тополино слышал хмык и представил себе усмешку на лице узника. Однако не видел он, как Ноланец, обняв за громадные плечи дознавателя, с еще большей страстью продолжил:
– Божий мир велик. Его величия – не представить, не объять умом. И наша вселенная – не центр мироздания. И человек – не пуп миров…
– Да будет тебе! – понизив до шопота голос, отаналивает он распалившегося узника:
– Я принес тебе письмецо.
– Тетка Альфонсина? – предположил Ноланец.
– Нет. Мать, как узнала о тебе, – слегла.
– Неужели Антония?
– Да от герцогини Антонии Борджиа.
– Дай, – требует он и спрашивает:
– Она здесь?! В Риме?!
– Ее вызвали в Ватикан. Поговаривают, из-за тебя. Она приехала два дня назад в сопровождении бывшего папского легата в Венеции Роберто Беллармино.
– Робертино ее кузен, – разворачивая письмо рассеяно, как бы мимоходом, роняет Ноланец,.
– Да ну!.. Вот это да!.. – вскидывается дознаватель.
Тополино сразу понял, почему так удивился Джузеппе. По Риму шли упорные слухи о том, что легат Беллармино – друг папы и родича венецианского дожа – за поимку Ноланца был отозван в Ватикан, чтобы произвести его в кардиналы. Судачили и о герцогине Антонии Борджиа. Будто бы она состояла в интимных связях с Ноланцем, покрывала его богопротивные дела и несколько лет тому назад помогла скрыться от папских кондотьеров, прибывших схватить его. Теперь, по словам всезнающих римлян, ее доставили сюда обманом, чтобы в суде Святой инквизиции подвергнуть допросу с пристрастием.
Однако, ни Тополино, ни Джузеппе, как, впрочем, и многие другие, не знали, что Беллармино и Антония Борджиа – кузены. И не знали, что они в родстве с дожем Венеции. Один – племянник со стороны сестры, а другая, вышедшая замуж за герцога Тосканы Козимо деи Медичи, внучка двоюродного брата, почившего в бозе Папы Александра Шестого, в миру Родриго Борджиа.
Поразмыслив, Тополино решил помалкивать об этом. Не может быть, чтобы папа не знал. И какое Доменико дело до того, кто кому родня? Сильные мира сего слышат только то, что им хочется слышать. А за неугодное, слуху своему, могут покарать. И потом, он, Тополино,– не сукин сын и не доносчик.
От размышлений Доменико отвлек вырвавшийся из гортани Ноланца не то выкрик, не то стон.
– Канальи! Вот чего они хотят!
Тополино слышал, как он рвал бумагу. Потом услышал, как тот вскочил с постели и нервно засновал по комнатушке.
– Они, – после недолгой паузы зарычал Ноланец, – они хотят мои рукописи… Понимаешь, Джузи, рукописи… Они у Антонии.
– Пусть не отдает, – вырвалось у дознавателя.
– Не отдает… Не отдает… Хорошо говорить. Так они ставят условие. Если она предоставит их, ее не привлекут к допросам с пристрастием, а мне смягчат приговор…
– Так пусть отдает! – живо откликается Джузеппе.
Наступило долгое молчание. Нотарий напряг слух. Ни звука. Лишь нервные шаги Ноланца.
5.
– Я не хочу, чтобы она страдала, – наконец проговорил он, а потом добавил:
– Это дело рук корыстного братца Антонии – пакостника Беллармино.
Сказал и надолго умолк. Слышно было, как под ерзающим Джузеппе скрипит табурет. Терпение его было на исходе. И тут глухой голос Ноланца положил ему конец.
– Не сделай этого, они отдадут ее на пытки… Отдадут… Папа не страшен. Он скоро помрет… Но до того момента, как он провалится в преисподню, пройдет время. Правда, немного времени. Но достаточно, чтобы истерзать бедняжку… Пострашнее… ее братец, – размышлял вслух Ноланец. – За кардинальскую мантию и золото он удавит маму родную… Надо обыграть время.
Ноланец умолк опять. Скрипнула кровать. «Сел»,– догадался Доменико.
– Итак, Джузи, – приняв окончательное решение, говорит он, – передай Антонии – я согласен. Что касается меня – пусть никому не верит. Ее обманут. Моя участь предрешена… Впрочем, этого ей не говори.
– Хорошо…
– Хотя, – спохватился он, – Антония тебя прогонит, если ты не скажешь условленной между нами фразы. Запомни ее: «И сказал Часовщик словами Спасителя: «Я судья царства небесного, но не судья царству небесному». Повтори! – требует Ноланец.
– Да что там, запомню, – угрюмо пробурчит дознаватель и, тем не менее, повторяет.
Причём, дважды. Уж очень не обычны были слова эти.
– Знай, брат, лишь услышав эту фразу, она поверит тебе. Иначе… Умрет, но…
– Джорди, а Часовщик, кто он?
– Долго объяснять… В общем, один наш с Антонией знакомый.
– Джорди, с чего ты взял, что тебе не сделают послабки? И не отпустят с миром? – спросил дознаватель.
– Когда в их руках окажутся мои дневники, они захотят меня стереть с лица земли.
– Что в них?
– Сплошное святотатство, – усмехнулся он и твёрдо добавил:
– По их разумению.
– Ты богоотступник, брат… – с ужасом выдавливает Джузеппе.
– Нет, конечно. Я верую и знаю – Он есть. Чем больше наблюдаешь жизнь и чем больше знаешь, тем больше веруешь в могучую силу небес. Тем больше чувствуешь себя невежественным, беспомощным ничтожеством… Я не верю только, в выдуманного ими, церковного бога.
– Джорди, ты был самым умным из нас. Помнишь, что говорила тебе моя матушка Альфонсина? «Либо ты станешь понтификом, либо…»
– Либо сойду с ума! – перебил дознавателя Ноланец. – У Альфонсины всегда жил царь в голове. Я, как видишь, не стал первосвященником. И, слава Богу! Но я и не спятил… А тебе твоя матушка напророчила точно. Помнишь?…
Джузеппе, очевидно, замотал головой.
– Ну как же?! Тебе ребята пожаловались на Пьетро Манарди и ты чуть до смерти не забил его.
– Он обворовал семью Тони. Он у всех крал… Пьетро был старше нас. Выше всех на целую голову. Я помню, как свалил Пьетро с ног, а потом мне помогли связать его. Я устроил ему суд. Это я помню. А чтобы мать мне что-то предсказывала – не припоминаю.
– Вот те, на! – искренне возмутился Ноланец. – Она назвала тебя «сиракузским бычком» и говорила: «Не суди, сынок, да не судим будешь». А ты все талдычил, что поступил по справедливости.
– Правильно! – подтвердил Джузеппе.
– Вот-вот!… И тогда она махнула рукой, обернулась ко мне и сказала: «Помяните, люди, слова мои. Из этого сиракузского бычка вырастет Его Величество король эшафота»…
– Врешь ты, Джорди… – вяло отнекивался дознаватель, а затем с воодушевлением проговорил:
– Зато ты был ленивым. Всегда отлынивал от работы.
– Я зачитывался книгами…
– Ха! Ха ! – выкрикнул он. – За лень твою она тебя называла «азиатским мулом».
– А она тебя била моими портками! – ввернул Ноланец.
Там, наверху, два взрослых человека, один ученый муж и узник, а другой известный в христианском мире заплечных дел мастер и тюремщик первого, забыв обо всем на свете, вспоминали свое детство. Они впали в ребячество. Подтрунивали друг над другом. Беззлобно обзывались. Смеялись. Толкались…
«Люди, – думал нотарий, – будь они и преклонных лет – всегда люди».
Доменико удивлялся дознавателю. Сумрачный, холодный и тяжелый, как замшелый надгробный камень, Джузеппе звенел, что венецианское стекло – светло и распевно.
Ноланца Тополино не знал. Видел всего один раз. В той самой же комнатушке, где записывал его беседу с епископом Вазари. Тогда Ноланец, остановив взгляд на нотарии, сказал:
– Лицо твое мне знакомо.
Сказал и, устало смежив, черные от побоев, веки, кажется, что-то ворошил в своей больной памяти.
–А-а-а!– протянул он и, не открывая глаз, произнес:
– У Часовщика… Он показал тебя.
На какой-то миг Доменико померещилось, что Ноланец ему тоже знаком. Он видел его. Раньше. Но где? Когда?!..
Он хотел было сказать, мол, и ваша внешность мне знакома. Но, тряхнув головой, как бы, освобождаясь от наваждения, Тополино, вместо готовой сорваться из уст его, этой нелепицы, произнес совсем другое.
– Ваше преосвященство, Ноланец бредит.
Вазари согласно кивнул и со словами епископа – «До лучших времен» – они вышли.
6.
Та бредовая реплика, оброненная узником, врезалась в память нотария. Наверное, из-за ее несуразности… Постепенно она стала забываться. И вот на тебе! Она вспыхнула в мозгу, как зарница в черном небе…
Ноланец теперь в добром здравии. И снова он о загадочном Часовщике чьи занятные слова должны были убедить герцогиню Борджиа. «Странно все это,– думал Доменико,– хотя с головой у меня все в порядке.»
Однако, голос узника ему все же приходилось слышать. Точно слышал. И эти мягкие, коричневого бархата глаза, и высокий лоб с тремя, вырезанными на нем возрастом, глубокими волнистыми линиями, и теплую виноватую улыбку – нотарию некогда приходилось видеть. Прямо перед собой. То ли узник стоял, склонившись над ним, то ли они сидели друг перед другом и беседовали… И, похоже, то было во сне.
Именно беседовали. Правда, недолго. «Стоп!.. Стоп!.. – остановил он себя. – Когда?.. Где?..» Доменико, как не силился, вспомнить не мог. Это его так заняло, что самую сногсшибательную информацию, за какую любой «сукин сын» получил бы пригоршню золотых, он решительно отбросил.
Отбросить то отбросил, но запомнил. Ведь вряд ли кто в Ватикане знал о том, что Ноланец и Джузеппе Кордини – родня. Двоюродные братья. А из их разговора легко было понять, что они давно не виделись. По крайней мере, лет двадцать. Поэтому-то и спешили наговориться. И, как дети, радовались своему общению…
Как понял нотарий, Джузеппе родился и жил сначала в Ноле, а когда ему стукнуло пятнадцать, он ушел на заработки и осел в Риме…
– Хорошо, Джорди, – сказал костолом, – «азиатский мул» – понятно. А вот почему «сиракузский бычок »?…
– Не знаю, – ответил Ноланец. – Но, как бы там ни было, а предсказание тетки Альфонсины в отношении тебя сбылись…
– С тобой она тоже оказалась правой.
– Почему?
– Ты точно бы стал первосвященником… Вон какие книги написал! Да вот бес, видимо, попутал. Рехнулся… Против церкви и Бога пошел…
– Против церкви – да! – согласился узник. – Но не против Бога. Господь учит жизнью, а церковники – словом. А слово – от лукавого. Оно лишь отражение образа правды. Но не правда!.. Ибо кто кроме Него может судить?! Кто кроме Него может сказать ее?!.. Никто!.. Понтифика устраивают догмы невежд. Понтифику претит наука. Хотя наука – одна из дорог к Господу нашему…
– Папа – наместник Бога на земле! – перебивает еретика дознаватель.
– Брось, Джузи! – отмахнулся Ноланец. – Подумай, веришь ли ты в Божье рукоположение на это ничтожество?!
– Замолчи, Джорди! – кричит Джузеппе, – Ты свихнулся от книжных наук…
Ноланец громко, по деревянному хохочет.
– А знаешь что сказал настоящий Наместник, которого мы называем Спасителем?.. Он сказал слова от Господа нашего, вдохнувшего в души людские жизнь. И были они такими…
Хотя нотарий сидел далеко от двух спорящих между собой братьев, он отчетливо представил себе, как Ноланец, прикрыв глаза, и, приложив дрожащие персты ко лбу, напрягая память, говорит:
« Отпуская каждому меру своего времени, даю ощущение самих себя и всего, что окружает вас. Но не даю понимание самих себя и всего созданного Мною. Ищите себя. И вы придете ко Мне.»
– Ересь!… Ересь!…– взвился дознаватель.
Ноланец, однако, пропуская мимо ушей, напитанные ужасом возгласы брата, продолжал:
– Это сказал настоящий Наместник. И он есть. И рукоположен он Господом нашим… Со дня жития нашего.
– Страшна твоя ересь, брат! Ты богоотступник, потому что не веришь в святое писание, – в смятении лепечет Джузеппе.
– Что такое вера, Джузи?.. Она проста как вода. Как воздух. И покоится она на двух вещах. Первое – «Бог есть!» Второе – «Есть Божий суд!» А когда начинают объяснять каков наш Бог и чему Он нас учит… Тут уже религия. Она от лукавых святош… Да будет тебе известно, что идолы, сотворенные нами – Папы, дожи, короли и смутьяны – мечтают, чтобы их паства и подданные думали одинаково. Так, как хочется им.
Ноланец перевел дух.
– Эти слова, кстати, принадлежат не мне, а Часовщику, Часовщику мира земного…
– Ты с ума сошел, Джорди… Опять Часовщик!.. Сатана, что ли?!…
– Нет сатаны, брат мой возлюбленный, – тихо, с терпеливостью мудрого учителя проговорил он и также негромко, вкладывая в каждое слово могучую силу внушения, продолжил:
– Над всем сущим – один Всевышний. Я это знаю потому, что все это видел. И потому, что прожил не одну жизнь… Это говорю я, твой брат – Джордано Бруно из Нолы…