Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
Ехал из загородного теремка, к которому привыкаю все больше, радовался летнему утру, смотрел на бесстрастную спину водителя, не пялясь на встречных и поперечных. Сколько я помню себя на свете, столько меня сопровождает раздражение от людского потока. Возможно, когда-то в моей подкорке вдруг поселился испуг перед множеством, возможно, в младенчестве некий страх сотряс мою душу, кто теперь скажет, но эта напасть со мной осталась.
Я научился ее скрывать, как нечто стыдное и дурное, к тому же обидное для окружающих. Поныне никто о ней не догадывается, хотя она никуда не делась. Наоборот, даже усилилась. Хотя, бесспорно, стала понятней.
Уже в пределах Москвы, на Кутузовском, на повороте, мой взгляд скользнул по переминавшимся пешеходам, которые, гася нетерпение, ждали зеленого сигнала. Скользнул и выдернул из толпы лицо, показавшееся знакомым. И весь немалый остаток пути я спрашивал себя: это она?
Нет, это вздор, случайное сходство. Да и не виделись столько лет, страшно подумать, легко ошибиться. Просто усталое лицо. Женщина, не пощаженная жизнью. Столько я видел подобных лиц, вянущих и уже смирившихся с тем, что их свежесть давно прошла. Нет, померещилось, помстилось. Так некогда изъяснялись авторы в златую пору нашей словесности. Если б она оказалась в столице, неужто не дала бы мне знать?
Была она худенькая до невесомости, глаза ее в коричневых крапинках мерцали задумчиво-отрешенно. Поморское северное лицо, северные твердые скулы, редкие в наших теплых краях. Единственная, должно быть, примета, которая могла бы запомниться. Да, скромная, неброская внешность. А голос был еще полудетский.
Вздор, сходство, игра воображения. И все же лицо на перекрестке не выходило из головы.
Поэтому и день не задался. Я неожиданно для себя отвлекся во время речи шефа. Взгляд мой поплыл над его шевелюрой, над хохолком, словно отбившимся от чинно уложенных волос.
Всего лишь на миг я выпал из времени. Но шеф отреагировал сразу. Я снова увидел, как мгновенно белеют его глаза и губы. Не раз был свидетелем этих вспышек. Но нынче я сам причина гнева. И это он мне, а не другому, бросил свистящим полушепотом: «Слушать! А если неинтересно, то вас не держат». Я промолчал. Знал, что оправдываться не надо. Нужно безмолвно принять пинок.
После, один, смиряя обиду, я по привычке искал оправдание этой не слишком пристойной сцене. Конец недели нервен и взрывчат – шеф устает себя контролировать. Бедняга. Он теряет лицо. Не может овладеть ситуацией. Я преисполнился пониманием.
В этом и состояло средство, найденное за годы службы. Средство умерить свою досаду и укротить свое самолюбие. Я начинал жалеть начальство, посмевшее устроить мне порку. Вы возвышаете свой голос, я возвышаю себя до жалости. Участливо прячу свое превосходство.
Как правило, такая инъекция мне помогала во всех кабинетах. Не исключая и самых грозных. Стоило очередному боссу сдвинуть брови, я себе напоминал: растерян, ищет правильный тон, все еще не может поверить, что он командует этим манежем.
Вот и сегодня, по той же схеме, я говорю себе: не ершись. В сущности, кто этот громовержец? Один из безродных баловней счастья, вытолкнутый наверх обстоятельствами. Дела у него давно не ладятся, он мучается, пыхтит, не тянет, хозяйство трещит и ползет по швам. Только одно ему и остается – время от времени исторгать из помертвевших стеклянных глаз этот пучок белого пламени. Нет, право же, гуманистический взгляд на сильных мира сего оправдан. Жалею, сочувствую, снисхожу.
Однако моя терапия буксует. Мне душно, и духота не проходит. Впервые полувскрик-полушепот обрушился на меня. Ну, нет! Я знаю, что я обязан сделать, – немедленно объявить об уходе. Я не из тех, кого можно размазать. Я не из тех… Но постепенно, с усилием, прихожу в себя. И тут меня пронзает догадка: моя смешная щенячья реакция связана с утренним эпизодом – я думал о женщине на перекрестке, которую принял за ту, и почувствовал, что я унижен в ее присутствии!
Ах, господи! Все еще как мальчишка. Не кипятитесь, гордый мужчина. Самое обычное дело. Тебе напомнили – и своевременно – разреженный воздух вершин суров. Требует всяческой концентрации. Ежеминутной, ежесекундной. Мудрее поблагодарить за урок.
Подобная солдафонская взбучка – очень умеренная плата за то, что жизнь так удалась. Три раза повтори это вслух. В расцвете своих сорока четырех почти достигнуть верхушки древа.
Тем более день уже позади, я еду обратно в свой теремок и буду принадлежать себе более суток – просто гулянка! Да и нервишки придут в равновесие. Как трудно мы расстаемся с юностью! Не отпускает, нет-нет и обдаст какой-нибудь жаркой шипучей пеной. И будто кровь мутит твою голову. А между тем ты давно не птенчик. Ты уже купан во всех щелоках.
Сейчас, когда я качу по Москве, уткнувшись глазами в шоферскую спину, мой пыльный, оставленный мною город кажется почти сочиненным. И знойный полуденный асфальт, и плотный почти внезапный сумрак, как будто падающий на улицы, на эти приземистые дома и чадные грязные дворы. Везде закоулки и тупики, шаг в сторону – и путь обрывается, словно внезапно вышел весь воздух.
И ты, мое родовое гнездышко, где я пробил скорлупу своим клювиком, не вызовешь умиленного отклика. Поныне гнетут полутемные комнаты, и темная нищая подворотня, и эти чаны, набитые мусором – из них тянуло гнилью и прелью. А пуще всего хотелось избавиться от клейкой родительской опеки. Хотелось заголосить: уймитесь! Зачем вы учите уму-разуму, если страшней всего повторить ваше дремучее прозябанье?
Мой бедный отец постоянно служил мишенью семейного остроумия. Он как никто умел оказаться в самой нелепой ситуации. В нашем семействе ему постоянно напоминали одно событие: в доме однажды вспыхнуло пламя, и он с непостижимым бесстрашием ринулся спасать партбилет. Мать не могла ни понять, ни простить этого беспримерного подвига, тем более что отец мой не слыл таким уж истовым меченосцем. Членство его скорее было карьерной удачей, нежели постригом. Теперь-то мне ясно, что в огонь вела его не верность идее, а мысль о неизбежной каре, не сбереги он своей святыни. Добавлю, что до конца своих дней он маялся комплексом полукровки, допущенного по чьей-то ошибке, по недосмотру, в священное братство. Спасал он не столько скрижаль господню, сколько единственную защиту от унижений и катастроф. Если уж даже мне, квартерону, эта треклятая четвертушка южной, не вовсе дозволенной крови все еще создает дискомфорт, то что говорить о моем родителе? Активная жизнь его началась уже во второй половине века, после триумфальной войны. Но побежденный внушил победителю, что сила этнической исключительности надежнее всех ракет на свете. Право, история поражений не знает второго такого реванша.
Но я был молод, самонадеян, смеяться над тем, кто дал тебе жизнь, – это особое удовольствие. Прыжок в костер за кусочком картона стал обязательным анекдотом. Тем более в родимом клоповнике смеялись и веселились нечасто. Я и встречал и провожал каждый свой новый день обетом: вырваться отсюда на волю.
Когда мне доводилось читать благостный вздор об уюте провинции, я мысленно обращался к автору: меня обмануть тебе не удастся. Еще одна ложь в ряду остальных. Обманывает малая родина, да и большая – что эта, что та. Не лгут только те, кто возглашает, что ложью пропитано все пространство, отпущенное взаймы человеку. Врут песни, ритуалы и праздники, вбивающие нам в уши и в души, что мир мажорен и гармоничен.
Именно так я пускал пузыри – можно извинить недоумка. Даже и более зрелые люди любят фрондировать – этим манером они утверждают свое достоинство – даром ли оно так топорщится!
Но будьте же ко мне снисходительны – маленькой захолустной петарде невыносимо жить в неподвижности. Все те же стены, все та же скудость, кажется, время остановилось. Зачем я, если не для того, чтобы взлететь и загореться? Терпи. Ты никто, и звать никак.
Но я не находил себе места. В юности всякое несоответствие переживаешь особенно остро. А уж субъекты вроде меня с их вечно повышенной температурой и столь же повышенной самооценкой… Все, в чем я жил, и все, чем я жил, – все было цепью несоответствий.
Что же спасло меня? Ты и спасла. В моем ненормальном состоянии нежданно грянувшая влюбленность не столько лишила меня устойчивости, сколько, напротив, ее вернула. Встряхнула стрелки на циферблате, а с ними и всю мою обыденщину.
Пожалуй, не меньше чем тысяча лет меня отделяет от старого города, от спутанных замызганных улиц, которые я пробегал ежедневно. И даже не тысяча, что значит «тысяча» – полое, равнодушное слово? Нет, минуло неизмеримо больше, минуло два десятилетия, больше, чем половина жизни. И никогда, уже никогда я не метался на жаровне с таким самоедским остервенением.
Дело не только в незрелом возрасте – я и в Москве не сразу стал взрослым. Дело все в той же среде обитания. Провинциальный быт беспросветен, зато провинциальный роман захлестывает тебя с головой. Чем жалостней было все, что я видел, тем жарче и щедрей было чувство. Только оно и могло возместить то, чего не было, скрыть то, что было, и примирить мое глупое сердце с этой пародией на жизнь. Злые и грешные слова, но так, с тоскою, без благодарности, душа отзывалась на каждый день.
Но чем же и впрямь я мог утешиться в той скученности грязных кварталов с желтыми бликами узких окон? С кривыми и тесными тротуарами – едва разойдешься со встречным прохожим? С киосками, лавочками, парикмахерскими, в которых стригут, скоблят подбородки и выясняют отношения? С продолговатыми помещениями на уровне первого этажа – в городе их называли растворами? И негде приткнуться, некуда деться, сбежать от опостылевших лиц, от этого горестного пейзажа!
Любовь, возникшая в этом мирке, должна была совершить невозможное, почти чудодейственно перевесить регламентированное время и ограниченное пространство. Она это делала – с редкой свежестью и невесть откуда взявшейся силой.
Душен и пресен был днем наш город, поэтому все начиналось вечером. Всегда неожиданный темный полог прятал нашу скудную жизнь, обволакивая дыханием тайны, уподоблением правды вымыслу, сближеньем и парадом планет.
А может быть, возбуждал и тревожил страх, зарождавшийся в те часы – молодость бездарно проходит, ежеминутно сочится сквозь пальцы, как струйка стекает в летейскую глубь, и надо спешить, не терять ни мига и жить, жить взахлеб, с тропической страстью, пока наша юность не изошла.
Как дерзко преобразилась столица! Не только ее древняя кожа – сама душа ее стала иной, уже не похожей на ту, что ворочалась в этом просторном холмистом теле. Однако томительный час заката обнаруживает в державной твердыне ее старомосковскую прелесть.
Общий фасад украшают женщины. То ли они произрастают на плодородной столичной почве, то ли из всех уголков страны слетаются честолюбивые пташки. Иной раз даже грустно вздохнешь – сколько возможностей я упускаю из-за своей чудовищной занятости. Столько отменного дамья ринулось бы по первому зову. Впрочем, я вовсе не убежден, что это принесло бы мне радость.
Голос был полудетский, высокий. Она им старательно выводила запомнившуюся с тех пор мелодию. Забавная наивная песенка о том, как странствовал некий чудак – все не сиделось ему на месте – с потешным зверьком на своем плече. Рефрен выпевала она по-французски, должно быть, чтоб подчеркнуть иноземность этого странного бродяги, который блуждал по разным странам авек де ля мармоттэ.
Эта печальная полуфразочка на полузнакомом языке во мне и осталась, другие выветрились. Стоит занервничать, заволноваться, и я привычно бурчу под нос: авек де ля мармоттэ. Чужой язык я давно уже выучил, и с ним еще два других в придачу, но эти звуки не потеряли того фонетического очарования, которым манил недоступный мир.
И все же была она хороша? Теперь – не знаю, тогда я знал, что нет ее лучше и притягательней. Впоследствии я набрел на мыслишку очень неглупого юмориста. На белом свете два вида красавиц – первые улыбаются вам с обложек журналов и с экранов. Это законные чемпионки. И тем не менее как-то вы держитесь. Но есть и другие, ничем не опасные, и вот возникает одна из них – веснушчатая соседка Анна. Она-то вас и сбивает с ног. Видя ее, вы ловите воздух сразу же пересохшим ртом, пытаетесь уцелеть – напрасно! Анна ввергает вас в помешательство первым же взмахом своих ресниц.
Так и случается в этих пятнышках на географической карте, в крохотных бугорках на глобусе. Так произошло и со мной. За исключением веснушек все приблизительно совпадало. Да и жила она неподалеку, в детстве мы не раз с нею сталкивались. Выросли, и судьба свела нас, стали друг от друга зависеть. Моя нетерпеливая кровь, вчера еще гнавшая прочь отсюда, вдруг устремилась в ином направлении. Анны стреноживают скакунов, Анны встают на их пути и заслоняют собой столицы, спасают от нашествия варваров.
Машина сворачивает еще раз, мелькают кадры нового сити, призванного представить приезжим и обретенное богатство и космополитический дух вчерашней разросшейся слободы. Долгое время я беспокоился: стал ли я городу своим? Теперь, когда на этот вопрос дан утвердительный ответ, я вновь неутомимо допытываюсь: стал ли мне своим этот город? Это почти уже ритуальный, в чем-то болезненный диалог. Провинция отпускает трудно.