© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Когда на меня, вчерашнего отрока, обрушилась любовная буря, моя возлюбленная, превосходившая меня и своим опытом и годами, красивая, великодушная дама, почти матерински меня вразумляла:
– Ты должен помнить и понимать – у нас с тобой обречённое чувство.
Я не придавал этим вздохам большого значения – много ль в них толка в эти минуты счастливой одури?
А вспомнил я их, когда позабылось наглухо, намертво, безвозвратно много значительных, важных слов.
Тогда и вспомнилась и, как ожог, меня опалила её наука.
– Чёртова баба, – подумал я, – ты меня походя отравила.
Однажды утром мне позвонила вдова знаменитого поэта.
Голос её звучал прерывисто, не сразу я понял, что она плачет.
Потом беспорядочно заговорила:
– Пойми… Он забыт… Никому не нужен…
Я стал утешать её:
– Это не так. Кто-кто, а он совсем не забыт. Сколько раз слышал я, как звучат снова и снова его стихи. Уже давно они стали песнями.
Она упорствовала:
– И никто не связывает их с его именем.
– Так это ж и есть самое истинное, самое подлинное признание.
– Слова… слова… его имя забыто. Он не участвует в нашей жизни.
Я выбросил козырного туза:
– Повседневная жизнь вообще не вспоминает о литературе. Ты думаешь, Александр Сергеевич вот так, что ни день, не сходит с уст?
Она помолчала, потом сказала:
– Пушкину ничего не нужно. А нам с ним – нужно. И мне и ему.
Я даже не понял, а ощутил: она права своей, только ей принадлежащей, своей единственной безоговорочной правотой.
Так мы задуманы, так устроены. Нам важно, чтобы нас вспоминали.
И всё же, последние слова стареющей, одинокой женщины меня удивили и растревожили.
– Что это значит, «ему это нужно»? – спрашивал я самого себя. – Ему на земле ничего не нужно, он навсегда теперь избавлен от угнетающего живых тайного страха бесследно исчезнуть вместе с дымком из трубы крематория. И так скоротечна людская память? Лишь след на тропинке, он зарастёт полынью с бурьяном, а в лучшем случае застынет на библиотечной полке.
Но мало что мне внушало столь жгучую и разрушительную тоску, как эти могильники в переплётах.
Столько надежд, заветных дум, тайных страстей погребено в этих торжественных саркофагах, в их уважительной тишине.
Кончилось тем, что я избегал входить в эти достойные храмы. С таким воспалённым воображением лучше держаться от них подальше.
В том, что трудней всего на свете договориться с самим собой, я убеждался неоднократно.
Спор с оппонентом можно прервать, сославшись на выдуманную причину, хотя бы – на недостачу времени.
Спор со своей бессонной памятью – она и становится в зимние ночи нашим единственным собеседником – длится до конца наших дней. Его неуёмность неистощима.
Естественно, больше всего дискуссий у нас вызывал институт государства. Запомнил и понял я только то, что государство родилось из нашей неприязни к свободе, что нам без свободы и легче и проще.
Мог ли стерпеть я подобный глум? Лучшая пора моей жизни пришлась на окаянные годы угрюмой деспотической власти, и литератору, не лишённому самых естественных амбиций, было непросто понять, что делать. Строчить добросовестные диктанты под неусыпным оком цензуры было бессмысленно и унизительно. Писать, сознавая, что ты похоронишь своё новорождённое дитя до лучших времён, невыносимо. Да и дождёшься ли ты при жизни лучших времён? Надежд немного. Как знать, возможно, они окажутся ещё того хлеще, и будет ли надобность в том, что родил и держал на цепи?
Скорее всего, сбережённые строки пожухнут, выцветут и скукожатся. Каждому овощу свой сезон.
Две трети своей литераторской лямки я терпеливо вёл дневники. И мой постоянный собеседник всегда издевательски замечал, что это сомнительное занятие.
Само собой, при большом желании можно назвать эти отчёты трогательными, а можно и фыркнуть – экие девичьи фигли-мигли.
Но есть ещё жгучая потребность не дать своей жизни уйти в песок, остановить летучие дни, приколотить их к белой бумаге…
Мне не было и пяти годков, когда я сказал, что буду писателем, уверился, что цену имеют только две вещи – перо и бумага, только они. Что больше мне ничего и не нужно. За письменным столом и пройдёт отпущенный мне срок на земле.
Ну что же, есть такая профессия – автор. Простое точное слово, и нет в нём неистребимой претензии, сопутствующей слову «писатель».
Допустим. Но автор дневников? Звучит и странно, и необычно.
К какому жанру их отнести? Можно быть автором романа, повести, драмы, стихотворения, но автор дневника всё равно что автор доноса. С той только разницей, что он стучит на себя самого. Тут есть какая-то патология.
В давнюю пору дворянских гнезд, в деревне, занесённой снегами, когда коротаешь пустое время за чтением старых календарей, писанием многостраничных писем, можно прибегнуть к такой возможности заполнить убийственно долгий досуг. Но в наш быстроногий стремительный век, когда человеку становится тесно на старой, исхоженной им планете, когда, возможно, нам предстоит ещё одно великое, грозное переселение народов, терзаться над бумажным листом, пытаться извлечь из пыльных завалов слежавшихся слов неочевидное, не относящееся к предмету, тратить на поиск этикетки невозвратимые часы – какая жестокая расправа с отпущенным временем на земле!
Я тоже один из этих юродивых – мало того что весь свой век усердно сочиняю сюжеты, ещё и записываю телодвижения, сопровождающие путь в никуда.
И нет даже стыдного оправдания, что в ком-то вызовет интерес вся эта летопись графомана. Всё с точностью наоборот! Больше всего я боюсь того, что неизвестный гробокопатель случайно наткнётся на эти страницы, свидетельствующие моё помешательство.
Нет, я отчётливо понимаю всю обречённость своих усилий. И это и есть та Дантова заповедь, которая не оставляет надежд.