© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
– Пьеса, возможно, была недурная, – вздохнул Паскаль, – но финал невесел. Несколько комьев песка и глины.
Прислушались. Перешли на печи.
Мир призрачен. И нет беды большой, что призраки всё ближе, всё милее. Чужая жизнь становится своею. А собственная кажется чужой.
Так грустно осознать, что забвение, которое неизбежно становится уделом даже весьма достойных и вовсе не бесталанных авторов, естественно и закономерно. Лишь несколько одержимых книжников и профессиональных исследователей помнят забытые имена.
Тхоржевский оставил всего две строчки, но ведь оставил! Вот и сегодня нет-нет, а кто-нибудь произнесёт: «Лёгкой жизни я просил у Бога, лёгкой смерти надо бы просить». Кто знает Мея? Никто не задумается об участи этого выпивохи, а между тем это был даровитый и примечательный человек. Кто вспомнит поэта Ивана Никитина? Разве что только первую строчку «вырыта заступом яма глубокая…». Да, есть такая народная песня. Про Трефолева и вовсе не слышали.
– Голубчик, – скажет мне собеседник, – такие жалобы делают честь вашему сердцу, но не рассудку. Каждому времени – свои песни, у каждой песни своя пора. И память наша – это не склад, набитый позавчерашней трухой. Память имеет свои пределы и лишней ноши вместить не может. Хотите, чтоб она вам служила? Не нагружайте её чрезмерно.
И всё-таки пришлось убедиться: литература – это память. Когда она с возрастом стала слабеть, впал в уморительную зависимость от блокнотиков и записных книжек, способных поместиться в кармане.
И никогда с ними не расставался. Забыть не могу, как однажды вносил в свой махонький кондуит вдруг вспыхнувшее на перекрёстке не бог весть какое соображение.
Но был убеждён, что риск попасть под колёса не столь велик, как риск утратить – и безвозвратно – некстати блеснувший протуберанец.
Память обширна и многолика.
Есть утилитарная память – она сберегает лишь то, что нужно.
Есть избирательная память – помню лишь то, что важно и дорого.
И есть эмоциональная память – память поэтов и мазохистов, она сохраняет всё то, что томит и не даёт утихнуть боли.
Она безотчётна и своенравна. Её невозможно проверить алгеброй и приручить волевым усилием. Ей надо благодарно довериться.
Один из самых жгучих вопросов, одно из самых частых сомнений, тревожащих каждого литератора: может ли стать предметом художества политика и всякая деятельность, связанная с этой взрывчатой сферой?
Возможно ли сосуществование двух космосов, двух полновластных стихий?
Ответ не может быть однозначен. И сложен, и одновременно прост.
Если рассматривать политику как воплощение идеологии, как средство, подчинённое цели, как мину замедленного действия, то, разумеется, лучше всего её представят эфир и пресса, красноречивый язык публицистики.
Искусства, рождённые на Парнасе, как уверяют его белоризцы, имеют особое назначение и молятся нездешним богам.
Шекспир недаром предпочитал писать о Гамлете и о Ричарде, но осмотрительно не заметил трагедии Марии Стюарт.
Он дорожил благосклонным вниманием рыжей девственницы на троне, и этот роскошный сюжет достался романтическому поэту, который родился в швабском городе на полтора столетия позже.
Наверно, великие столкновения должны отстояться и стать историей, чтобы однажды явиться вновь в произведениях искусства.
Не сомневаюсь, что в близком будущем талантливый молодой человек, прежде чем замахнуться на эпос, броситься в омут «романа века», отдаст свою неизбежную дань, переболеет драматургией и в поисках героя трагедии задумается об Иосифе Сталине.
Но если он сможет к нему отнестись как к историческому лицу, то я бы не смог на него взглянуть бесстрастными глазами писателя двадцать четвёртого столетия.
При нём я жил, хоронил умерщвлённых, я не способен к нему отнестись, как к Ричарду Глостеру или Макбету.
Когда я пишу, что мне не понять, чем лучше массовое убийство убийства одного человека, я думаю о кремлёвском горце – так окрестил его Мандельштам.
Я никогда не соглашусь, что тот, кто, не дрогнув, извёл, уничтожил почти миллион своих соотечественников, не злобный палач и кровавый преступник, а лидер и умелый хозяин.
Я не поверю, что время способно и даже вправе назвать злодея лишь историческим персонажем.
Нет, я не в силах к нему отнестись как к деятелю и как к хозяину. Я вижу, как ещё шевелится земля, под которой лежат его жертвы.