Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
И снится, то замирая, то вспыхивая, мой тягостный двоящийся сон – я и вовне его, я и в нем.
Теперь, на исходе последней ночи, я уже знаю, что этот сон и есть моя разделенная жизнь, – но так и не удалось понять, какая из двух ее частей была настоящей, какая – призрачной.
Поезд летит, набирая скорость, наращивая силу движения, – своим изогнутым долгим телом он заворачивается во мглу, он зарывается с головой в черную прохладную чащу, дышит тревожно и безысходно, точно астматик в минуту приступа, в бронхах накапливается свист. Ветер несется ему навстречу, терпкий, густой, пахнущий хвоей, плотно набрякший жестью листвы.
Простимся. Никто не услышит ни вздохов, ни укоризн. Как вышло, так оно вышло. И все получилось само. Я написал до востребованья всю свою длинную жизнь. И в отделении связи пылится мое письмо.
Мой друг, я тебя касаюсь душою неутоленной. Прости меня примиренно и лихом не поминай. Прощай, мой ковчег нелепый, прощай, мой дом обреченный. Прощай, моя весточка миру, песчинка моя. Прощай.
Поезд летит и тащит сквозь версты скопище бесполезных надежд. Люди ворочаются на койках, смотрят железнодорожные сны – пряные юношеские сюжеты, вдруг посещающие в пути и тех, кто давно позабыл о юности и трезво сознает свою цену. Движение кружит их бедные головы, и обольщенным путникам мнится, что кто-то их нетерпеливо ждет, считает секунды, торопит встречу. Что сами они перелетные птицы, подхваченные и преображенные скоростью, уже другие, не те, что были.
Заросший щетиною пассажир до челюсти задирает колени – слиться с виденьем, не отпустить его! Женщина на полуночной станции, прислушайся к колесному грому, раскинь свои лебединые руки навстречу посланному судьбой.
Грех спать в этот час тому, кто готов откликнуться на призыв дороги. И молодой человек с обаянием (так утверждают его знакомые) Женечка Греков стоит в коридоре, смотрит в стекло, за которым несется грозная российская тьма.
Женечка Греков – репортер. Но – тяготеющий к публицистике. Не мальчик под рукой, на подхвате, не тот, кто готов по первому зову броситься незнамо куда. Выбор мишени – великое дело. Его выступления проблемны.
При этом в них нельзя обнаружить ни явного, ни скрытого пламени. Есть публицисты – громовержцы, есть публицисты – аналитики. Он предпочитает вторых. «Позиция автора, – учит Бурский, – быть на пригорке. Все дело – в пригорке. Стоишь и примериваешься к ландшафту. Потом переносишь его на холст. Статья в газете – та же картина. Орудуйте кистью без экзальтации. Фламандская школа неуместна. То же касается интонации. Щадите голосовые связки. Помните, голос можно сорвать. В обществе знаков препинания, где точка – высший авторитет, восклицательного знака не жалуют, считают вульгарным и невоспитанным.
Итак, не обличайте пороков, тем более родину и человечество. На это бесплодно уйдут ваши силы, скупо отпущенные природой. Дайте клятву на Воробьевых горах, что никогда в гражданственном раже не станете раскачивать колокол, звонить в него и будить окрестности. Судите без гнева и пристрастия».
Так поучал Женечку Бурский, и оправданием патриарху может служить лишь одно обстоятельство – он менторствовал в исключительных случаях. А удостоенный напутствия должен был вызвать в нем безотчетную и безусловную симпатию.
Такое происходило редко. Бурский не поощрял аксакалов, делившихся заржавевшим опытом. Лежалый товар никому не нужен. И эти «судороги доброжелательства» (так выражался патриарх) смешны и вызывают сочувствие. Может быть, даже – и сострадание.
Да я и сам с понятной опаской посматриваю на Женечку Грекова, писать его будет мне нелегко, меж нами несколько поколений.
Мы так не похожи друг на друга. В литературной юности автора соперничество, даже естественное, в значительной мере утратило смысл. Первенство было скомпрометировано, оно связывалось с благоволением власти, иное же было почти нелегально. Впрочем, что было тогда дозволено, в особенности людям пера? Ни вдохновенье, ни дерзость, ни страсть. И жизнь таких людей проходила, скорее, вопреки их призванию, нежели в соответствии с ним.
Все было краденым, потаенным. Было невнятное существование на краешке, где о риске не думали, он уж давно перестал быть вызовом, игрой с фортуной и мигом истины. Риск стал унизительным образом жизни, и даже трагедия стала буднична – подёнка, неизбежная ноша.
Все мы, кто жил в двадцатом веке и кто хотел в том веке выжить, не будем поняты Женечкой Грековым. Нашему Женечке было подарено почти двадцать лет свободного плаванья для обретения самосознанья – за этот срок нельзя не уверовать, что ты хозяин своей судьбы и вправе ею распорядиться.
Женечка был репортер с амбицией, желавший отвоевать себе место «независимого журналиста», хотя этот титул при всей своей звучности был и туманен и относителен. Вроде бы волонтер, охотник, и возникает то тут, то там, всюду он гость, и гость желанный. На деле это было не так. Ибо случаются предложения, от коих отказываться не следует.
Амбиция, однако ж, немалая. По-своему Женечка преуспел, но не было в нем мрачного пламени, которое томит честолюбца. Такой журналист не ведает сна, мечтает однажды проснуться писателем, автором читаемой книги. Легенда о Ромине – Костике Ромине, недавно ушедшем друге Бурского, которого встреча с архивом историка заставила переменить судьбу, не возбуждала Женечку Грекова. Не было мысли кинуться в омут, броситься в погоню за словом, чтобы затем, изловив, обточить его или, напротив, для вящей меткости сделать его остроугольней. Женечка Греков хотел признания, но не принося ему жертв.
Он развивал в себе наблюдательность, приглядчивость к своим собеседникам, напоминая себе – для острастки, – что это свойство важно газетчику ничуть не менее, чем художнику, может быть, даже еще важней – газетчик не вправе присочинить. Греков гордился таким своим зрением и, когда вдруг нападала блажь себя похвалить, погладить по шерстке, он называл его то фасеточным, то боковым, то даже лазерным. В менее патетический час он сравнивал это свое достоинство попросту с липучей бумагой – любая живность спешит к ней приклеиться.
Бурский, бывалый вуайерист, бросил однажды:
– Мы – соглядатаи.
Это двусмысленное определение Женечка Греков признал самым точным. Взгляд, обнимающий всю картину и не теряющий тех подробностей, которые живут в неприметности, понадобится в ближайшее время. Всматриваясь в дорожную ночь, он думает о своей поездке. Гонит тревогу. Может быть всяко.
Пока он вдавливает в стекло горячий увлажнившийся лоб, я спрашиваю себя в сотый раз, прав ли я был, когда сделал осью этих событий вчерашнего юношу, посильна ли для него эта кладь? Несколько жизней лежат меж нами.
Но ведь случаются повороты, галактики разных эпох сближаются.
А поезд летит, колесный гром все одержимее, тьма непроглядна. Еще полночи до города О.
Поездка, предпринятая Грековым, нуждалась в тщательной подготовке. Любая небрежность здесь исключалась.
Первоначальная цель состояла в том, чтоб понять, насколько стихийной, не подлежавшей регламентации, была деятельность различных групп, которых в его кругу называли «национально озабоченными». Греков, как все его собеседники, плохо верил в неуправляемость подобного самовыражения. Он понимал, что на поверхности ему предстает лишь видимый фон, лишь звуковое оформление, потребуется много усилий, чтобы за явным возникло скрытое, приотворилась некая дверца.
Идея подобного расследования, бесспорно, принадлежала Женечке. Он вообще всегда подчеркивал, что выбор делает суверенно.
Однако на деле заявленный замысел, чем больше Греков его разминал, конечно же, претерпел изменения. Встретиться с воспаленным юношеством – не первостепенная задача. Такие беседы Женечка читывал, были они удручающе сходны, не говоря уж о том, что его не привлекали перепевы.
Встречи должны были нечто высветить, что именно – он представлял еще смутно, и тут не обошлось без подсказки.
В редакции его предложение было одобрено и принято, но знали о нем два-три человека, и в их числе – многоопытный Бурский. В узости круга посвященных не было ничего удивительного. Действовать необходимо опрятно, не допуская лишнего шума. Подводных камней хватало с избытком. Начать с того, что фигура посредника должна быть выбрана безукоризненно.
Не сразу, точно боясь ошибиться, сведущие люди назвали скромное имя Марии Камышиной.
Нельзя сказать, что Греков впервые услышал его – он и до этого знал, что такая поэтесса трудится на среднерусской возвышенности, переходящей в родной Парнас. Но было непросто найти к ней тропку. Камышина журналистов не жаловала. Впрочем, как бо́льшую часть человечества.
Женечка обратился к Бурскому.
– Понтифик, – сказал он, отбив поклон. – Один вы можете все и вся.
– Особенно – вся, – согласился Бурский.
– Поэтому я и тревожу вас.
– Кто вам занадобился? И не тяните.
– Мария Викторовна Камышина, – смиренно сказал Женечка Греков.
Бурский мрачно осведомился:
– Сплетен наслушались?
– Боже избави, – воскликнул Женечка.
Бурский помолчал и сказал:
– Не отрицаю, я ее знаю. Точнее сказать: я ее знал. Но толку вам от этого – чуть.
Голос его звучал сердито. Греков понял, что Александр Евгеньевич не расположен откровенничать.
– Я, кажется, допустил промашку?
Бурский раздраженно поморщился.
– Вы ни при чем. Но суть такова, что мое обращение к Марии Викторовне возымело бы обратное действие.
Женечка осторожно спросил:
– Тут есть история отношений?
– Истории нет, отношения есть. Впрочем, вполне односторонние. Дама меня терпеть не может. Ни в чем перед ней не провинился, но именно это обстоятельство когда-то лишило ее равновесия. Так случается, можете мне поверить. Вам тоже не миновать таких казусов. Поскольку, как уверяет общественность, вы – молодой человек с обаянием. Так вот – оно вас и подведет. Поэтесса однажды мне сообщила, что обаяние, на деле, есть изощренный вид проституции.
– Круто.
– И главное – несправедливо, – сказал меланхолически Бурский. – Если оно у меня и было, я же не пускал его в ход.
Женечка был огорчен разговором, на Бурского он привычно рассчитывал. Мэтр к нему благоволил. Теперь же вновь предстояло думать, как приблизиться к неприступной женщине. Однако спустя несколько дней Бурский сказал с довольной усмешкой:
– Греков, появилась идея. Правда, ее претворение в жизнь многоэтапно и стадиально. Нам предстоит первый этап: мы с вами приглашены на кофий. Причем – колумбийский, прошу оценить. Пивал я его в златые дни – это осьмое чудо света. В субботу нас ждут, оденьтесь продуманно.
Женечка не успел удивиться, Бурский отечески рассмеялся.
– Не напрягайтесь. Не так все страшно. Я вас свожу к своим старым приятелям. Надеюсь, о композиторе Ганине вы кое-что слышали, но и жена его в высшей степени достойная дама.
О Ганине Бурский мог и не спрашивать – кроме симфоний и концертов Борис Петрович выпустил в мир несколько подхваченных песен. Бурский сказал, что первое время Ганин по-детски переживал, что популярности он обязан не опусам, признанным музыковедами, а шалостям и звучным мелодиям – бывает же необходимость в заработке! Однако чем большее благополучие они приносили в ганинский дом, тем благодарнее он относился к этим успешным побочным деткам. И примирился с тем, что у славы облик не столько академический, сколько грубовато-плебейский. «Вот уж поистине сам не ведаешь, где потеряешь, а где найдешь», – так снисходительно-конфузливо бурчал он в ответ на поздравления.
В назначенный час Бурский и Греков явились в квартиру в Неопалимовском. Бурский уже объяснил, что Ганин здесь поселился после женитьбы. Переехал к жене Александре Георгиевне, не пожелавшей оставить дом, в котором прошли ее детство и юность. И гость ее понял – уехать отсюда было бы слишком тяжелым решением.
Женечка преуспел в столице – мог, например, себе позволить снять сепаратное жилье в одном из уютных переулков неподалеку от Сыромятников. Но тут пробудился и подал голос болезненный ген провинциала, к тому же рожденного в коммуналке. В дивной старомосковской твердыне, дохнувшей историей поколений, Женечка ощутил волнение.
Все, что он видел, его покорило – и эта величественная мебель, не раз оживленная реставраторами, и стены, увешанные портретами с надписями на изображениях («теперь, – уныло подумал Женечка, – пишут на тыльной стороне»), и старый рояль, принадлежавший отцу хозяйки – Георгий Антонович был знаменитым пианистом и не менее знаменитым профессором, – все было неподдельным, взаправдашним, все вызывало в нем уважение.
Портрет покойного виртуоза был как бы центром галереи из славных лиц и громких имен – Греков отметил про себя, что в этой артистической внешности не было ничего актерского, все ненаигранно, все естественно – и взгляд, и прическа, и эти руки с длинными красивыми пальцами, слегка подпиравшими подбородок. Во всем была та же неподдельность и прирожденное благородство.
То же самое он мог бы сказать и об Александре Георгиевне – и впрямь это дочь своего отца. Была худощава, теперь сухощава – неуловимое различие, которое возникает с годами. Но эта приветливость вместе со сдержанностью, это отсутствие суетливости, это изящество в каждом жесте – демократическим вкусам Женечки был нанесен заметный урон. Неужто все-таки уцелела такая изысканная породистость?
Он, разумеется, понимал то, что Александра Георгиевна – дитя коммуно-советской эры, она еще не старая женщина. И все же совладала с эпохой – что значит быть веткой такого дерева!
Невероятно, но ведь она способна смутить его спокойствие. Недаром в едва заметной улыбке сквозит какое-то скрытое знание, угадывается жгучая жизнь. Дорого дал бы он, чтобы узнать ее сердечную биографию. Хотелось бы двадцать лет спустя увидеть себя самого супругом подобной восхитительной дамы.
Кофе из города Букараманга стоил того, чтобы съездить в Колумбию и укрепить культурные связи с этим таинственным государством, прославившимся писателем Маркесом, наркобаронами и войной, не утихающей вот уж полвека. Нет, Бурский вовсе не отдал дань буйной карибской мифологии, когда посулил знакомство с чудом.
Священнодействие состоялось в комнате, принадлежавшей хозяйке. И здесь на стене висели снимки, один из них позабавил Женечку – Бурский и Ганин с двух сторон смотрят на Александру Георгиевну, сидящую в центре на балюстраде. Она молода, фривольный ветер немного приподнял ее юбку. Все они веселы, жизнерадостны, будущее внушает доверие.
Среди портретов внимание Женечки привлек висящий на видном месте снимок блондина среднего возраста. Он выделялся своим угрюмым, пожалуй, даже суровым лицом. Казалось, его одолевает какая-то неотвязная дума. Прядка, отбившаяся от стаи, падает на высокий лоб, прорезанный горизонтальной морщиной.
– Кто это? – спросил Женечка Греков.
– Наш друг, режиссер Денис Мостов. Его уже нет на этом свете, – сказала Александра Георгиевна. – Незаурядный был человек. Вы ничего о нем не слышали? А о театре «Родничок»?
– Новое время, новые песни, – опередил Женечку Бурский. – Но не мешает об этом знать. Коль занялись вашей проблемой.
Ганин обронил:
– Справедливо. На «Родничке» тогда столько скрестилось. Можно сказать, люди и страсти.
Это была не то вторая, не то третья произнесенная фраза. О том, что Ганин немногословен, Бурский предупредил по дороге:
– Композиторы подобны послам. Охотней изъясняются нотами. Впрочем, так было не всегда. В младости он был разговорчивей.
– Что же такое произошло?
– А ничего не произошло, – с жесткой усмешкой откликнулся Бурский. – Надоедает молоть языком. Если захочется поболтать – поговоришь с самим собою.
И внешность Ганина производила по-своему странное впечатление. Была в нем неуловимая двойственность, частности не совпадали с целым. И постаревшие глаза, и седина никак не вязались с чертами мальчишеского лица. Женечка мысленно согласился с тем, что сказал Александр Евгеньевич: Ганин – застегнутый человек. Слишком подчеркнуто держит дистанцию. Это легко, когда есть жена, умеющая заполнить паузу, следящая за пульсом беседы.
– Проблемы – епархия Марии Викторовны, – сказала Александра Георгиевна все с той же еле заметной улыбкой.
Женечка понял, что этой фразой она обозначила переход к главной цели его визита.
– Итак, вам понадобилась Камышина. Конечно, я с нею поговорю. Она тяжело идет на контакты, но, думаю, мне она не откажет. Вам нужно лишь запастись терпением и, кроме того, иметь в виду: общение с ней – обоюдоостро.
– Да, я догадывался об этом, – сказал Греков. – Но я избегаю дискуссий. Готов обеспечить нейтральный фон для самой сокрушительной проповеди.
– Не сомневайтесь, – заверил Бурский. – Женечка юн и розовоперст, но репортер достаточно опытный. Знает: разговорить клиента можно при непременном условии – не собеседовать, а внимать.
– Он не по возрасту разумен, – кивнула Александра Георгиевна, – все наши ближние тяготеют к монологической форме общения, просто иные это скрывают.
Ганин буркнул:
– С большими усилиями.
– Мария Викторовна Камышина совсем не скрывает, – заметил Бурский.
Александра Георгиевна вновь улыбнулась.
– Она – поэт. Поэт должен быть искренним.
Они еще с полчаса обговаривали подробности и возможные сложности. После чего гости простились.
На улице Греков грустно вздохнул:
– Сладостный дом – уходить не хотелось. Я только в книжках читал о таких.
– Традиционность – хороший тон, – сказал меланхолически Бурский. – Особенно в наше стебное времечко.
– Хотел бы я жить в этаком гнездышке, – мечтательно проговорил Женечка. – Плавно, сторожко и неторопко. Чтобы, достигнув зрелой поры, иметь гармонию в психосфере и сходную Александру Георгиевну. Ароматическое существо. Дышит духами и туманами. Я позавидовал нынче Ганину.
– Кто не мечтает о мире в душе? – откликнулся Бурский. – А Ганин… вы правы – Ганин умеет оказаться в нужное время в нужном месте.
Реплика эта, не слишком внятная, имела – Женечка это почувствовал – второе дно. За нею скрывалась своя история отношений.