bannerbannerbanner
Юпитер

Леонид Зорин
Юпитер

Полная версия

* * *

Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Зорин Г. А., 2020

© Издательство «Aegitas», 2020

1

5 сентября

Сентябрь в этом году безупречен – солнечно даже по вечерам. Воздух прозрачен, и пахнет яблоками. Но я не люблю его с детства за то, что он означает конец каникул. Детство ушло, нелюбовь осталась.

Самый несносный день после отпуска – тот, на который назначен сбор труппы, его называют Иудиным днем. И, безусловно, – по заслугам. Все неестественно возбуждены, все неестественно дружелюбны, фальшь в каждом слове, в любой интонации. Черт знает что, нельзя так наигрывать – думаю я про себя и злюсь. Это печально. Как видно, старею, я становлюсь все раздражительней.

Но что за теплынь! Почти примиряет с этим болезненным состоянием. Как бы то ни было, мир дышит летом. Оно не ушло, оно еще с нами и обволакивает улицы неведомо как до них долетевшей дачной подмосковной истомой. Город охотно ей поддается – мирная сельская ленца, в окно я вижу листву на деревьях, она обманчиво зелена. Белые лодочки облаков купаются в золотистом небе, сегодня оно по-южному молодо.

Все это позволяет дамам продемонстрировать свой загар. Он прибавляет им уверенности. Все они кажутся себе юнее, загадочнее, прельстительней. Сиротский будничный тон отступил – руки, плечи, голые ноги окрашены египетским цветом. Дочери Солнца, одна к одной!

Похоже, мое лицо выдает меня. Вокруг возникает желанный вакуум. Он подчеркивает и мое положение и отношение братьев по жречеству – смесь уважения и отчужденности. Театр исходно иерархичен, табель о рангах здесь соблюдается. Мне можно иметь скверный характер – место в труппе у меня генеральское.

Но вот и припоздавший Матвей. Усаживается рядом со мной. Мы приятельствуем, можно сказать, что дружим, если это обязывающее слово уместно. Матвей из числа «полезных актеров» – очень размытое понятие. Обозначает оно страстотерпцев, не слишком обремененных даром, однако ж не портящих обедни, всегда готовых прийти на выручку при форсмажорной ситуации. Незаменимые исполнители незабываемых ролей второго бойца или третьего гостя.

Ольга однажды меня спросила: зачем ему ваш чертов театр? Вопрос неизбежный: трудно понять, что побуждает отдать свои дни этой безжалостной мясорубке, которая требует от тебя быть постоянно в отличной форме, что называется – в струне, уметь отказаться от стольких радостей, лишиться права на одиночество, на сплин, даже права на нездоровье, при этом не получая в ответ ни благодарности, ни признания. Но это вопрос человека из публики. Есть в нашем деле своя волшба, она заставляет терпеть и маяться.

Все-таки дивны дела твои, Господи! В отличие от многих коллег, вполне безразличных к печатному слову, Матвей – читатель весьма усердный, неутомимый глотатель прессы, всасывающий в себя информацию с энергией мощного пылесоса. Он исступленный книгоман – эта горячка нас и сблизила. Во всем остальном он сохраняет достаточно трезвый взгляд на вещи, не обманывается и в своих возможностях. И вот подите ж – не устоял!

Наши умники никак не смекнут, что нас связывает, что я такого нашел в несостоявшемся человеке, к тому же не без перца с горчинкой. Одни объясняют моим чудачеством, другие – потребностью в оруженосце. Бог с ними! Их это не касается, люди нам по милу хороши.

Я однажды сказал ему, что ценю его симпатию. Он поморщился:

– В маленьком городке на Кавказе, в котором я имел честь родиться, была такая баня – «Симпатия». Это название дал ей хозяин задолго до славной революции, оно к ней приклеилось, прилипло, даже выдержало смену формаций. И с детства для меня это слово какое-то влажное и текучее – в общем, нельзя ему доверять.

Тут был свой подтекст – он, верно, хотел, чтоб я понял, что он ко мне испытывает нечто большее, – в дальнейшем Матвей старательно избегал этой темы. А я, в свою очередь, убедился, что он не ищет во мне щита и не тешит своего самолюбия близостью к известной персоне. Даже для Ольги, моей жены, его бескорыстие несомненно – Матвей Михалыч допущен в дом, больше того, они сдружились. Но это счастливое исключение. Всех остальных моих коллег супруга держит на расстоянии.

– Психов мне достаточно в клинике, – так говорит она обычно.

– И в семье, – добавляю я в этих случаях.

В самом деле, наша первая встреча произошла в ее кабинете. Однажды я пришел на прием – мог ли я думать, чем это кончится?

Матвей оглядывает меня и возвращает в сегодняшний день.

– Приятно видеть свежего Ворохова в состоянии боеготовности.

– И мне – тебя, в таком же настрое.

– Неизвестные солдаты не в счет. Нет особого резона ждать озона от сезона. Тебе же, должно быть, легко дышать в лоне родимого коллектива.

– Особенно в противогазе.

Тон мой брюзглив до неприличия. Матвей укоризненно произносит:

– Неблагодарность есть тяжкий грех. Ты погляди, как тебя любят. Кстати, и Ниночка тут как тут.

Да, она машет мне ладошкой. Вот уж кто свеж и готов на подвиги. Когда же, если не в эти годы? Чуть помедлив, она срывается с места.

– Донат Павлович, я скучала по вам.

Пушистые брови, нос с крупными крыльями, ноздри приподняты и раздвинуты рукой сваявшего ее мастера. Пахнет водорослями, прибрежным песком, пляжным грешным запахом августа.

– Мур-мур-мур, – воркует она со значением и, одарив меня взмахом ресниц, возвращается на свое местечко.

Матвей покачивает головой.

– Старый сюжет. Связистка и маршал. Что ж, на войне как на войне. У барышни – зубастые глазки.

Нейтрально пожимаю плечами. Зубастые глазки? Да, пожалуй. Дело не в банальном расчете, дело в престиже, столь же банальном. Для меня он в том, чтоб держать дистанцию, для Ниночки – в том, чтоб ее сократить. Станет ли наша игра связью, зависит, естественно, от меня. Хотелось бы поступить разумно.

Думаю, мне это будет по силам, я стал ленив и нелюбопытен и говорю, то себе, то Матвею, что этот гарем я разлюбил. Фразочка отдает кокетством и все же в ней больше самовнушения – не очень-то я себе доверяю.

От этих расшалившихся мыслей отвлекает Главный. Глеб Глебович Пермский. Продолговатое лицо, кажется, еще больше вытянулось за это лето. Кому – вакации, кому – утомительные раздумья. Он неулыбчив, смотрит сурово. Лидер, взваливший на плечи бремя. Оно уже почти не в подъем, кого другого может расплющить. Но не его. Пермский выдюжит. Вот что нам следует прочитать в этом неуступчивом взоре.

Помедлив, он начинает речь. Он рад приветствовать в этом зале, который скоро заполнят зрители, своих соратников и однодумцев. Сезон этот будет особенно трудным, в высокой степени напряженным. Театр должен определиться в принципиальном поединке между коммерцией и искусством. И тот театр, которому служим, и тот театр, в котором служим. Судьба первого сильно его тревожит, судьба второго – его судьба. Личная судьба Глеба Пермского. Люди, идущие вместе с ним, должны наконец занять позицию в этом жизнеопасном споре стационара и антрепризы. Он не ханжа и все понимает, живет на земле, а не в облаках и, кстати, не только глава коллектива, он еще и глава семейства. Но ведь и мы – его семья, за которую он несет ответственность.

Выясняется, что он хочет участвовать в создании гражданского общества. Наше сознание консервативно, оно привыкло к советской модели, и больше всего его пугает необходимость личного выбора. К нему мы внутренне не готовы.

И плавно переходит к тому, что нас касается непосредственно. Нам предлагается репертуар, способный увлечь и нас и публику. Особое место отведено неведомой нам драме «Юпитер». Он долго искал ее и нашел. Она ему даст возможность высказаться. Он приглашает нас всех к захватывающей всепоглощающей работе.

Все остальное не столь уж важно – пьеса Островского «Гроза», пьеса американского автора, которая тридцать лет назад произвела на Бродвее сенсацию и наконец добралась до нас. Кроме того, какой-то мюзикл (уступка вкусам администрации в ее безыдейной борьбе за сборы). Далее он представляет нам новых артистов – ладного юношу с этаким плоским боксерским носом и волоокую девицу – еще одну долгоногую Ниночку. Она произносит несколько слов о том, как счастлива – лепет и трепет.

Теперь все свободны. Все, но не я. Главный с улыбкой, таящей загадку, просит меня заглянуть к нему. В своем кабинете он мне представляет плотного, средних лет брюнета. Его яйцевидная голова, как пробка в склянку, впаяна в тулово. Практически у него нет шеи. Не знаю, как он без нее обходится, впрочем, это его проблемы. Зато его выбритые щечки могли бы и не так выделяться. Похожи на два резиновых мячика. Брюнет напряжен, следит за собою, ревниво оберегает достоинство, но в мутных глазах его – непокой.

Это и есть автор пьесы «Юпитер» Клавдий Борисович Полторак. Обмениваемся рукопожатием. Его гуттаперчевая ладонь выскальзывает из моей, как рыбка.

Глеб Пермский знает меня избыточно, не первый день и не понаслышке. Он видит, что драматург произвел не самое выгодное впечатление, и перехватывает инициативу.

– Клавдий Борисович нам принес весьма интересное произведение. В центре его стоит проблема отношений между искусством и властью.

– Свежая тема, – говорю я.

Тугие резиновые мячики словно подпрыгивают от удара.

– Смею думать, тут непривычный ракурс. Именно это и отметил Глеб Глебович, когда прочел мою пьесу.

– В том-то и суть, – кивает Пермский. – Тема, возможно, не так уж нова. На протяжении многих лет, может быть даже и столетий, она притягивает к себе. Но тема – широкая категория. Клавдий Борисович сказал о ракурсе, об акценте. Стоит нам вспомнить все, что написано об этих достаточно сложных связях, и мы увидим, что в центре исследования всегда оказывается художник. Не так поступил Клавдий Борисович. Наш брат творец на сей раз рычаг, ежели автор не возражает против этого бытового слова.

 

– Нисколько, – говорит драматург.

– С помощью этого рычага он поворачивает проблему и раскрывает природу власти. Художники, пусть простит меня автор, занимают подчиненное место.

– Именно так. Именно так.

Весь светится. Понят и оценен.

– Не случайно, – улыбается Пермский, – жрецов прекрасного в пьесе много, носитель же власти в ней один.

Далее следует монолог о том, как он безумно захвачен таким неожиданным поворотом. В сущности, Шекспир был последним, кто с трезвым бесстрашием поднял занавес и мужественно сорвал покровы. Наши отечественные гении – и Пушкин и граф Алексей Константинович – были, par excellence, поэтами. Их волновала в первую очередь моральная сторона коллизии. Совесть, богобоязнь, мистика. В двадцатом столетии власть и художник предстали в трагической конфронтации. И пусть для человеческих масс власть – вечный атрибут нашей жизни, на деле она собою являет еще непознанный нами феномен. Он приглашает меня с ним вместе дать свою версию разгадки.

Я уж привык, что голос Пермского на людях становится матовым, подчеркивающим его погруженность в свой, недоступный всем прочим мир. Глаза его смотрят поверх собеседников, он будто общается сам с собой, с нездешней силой, в нем заключенной. Со мной он воздерживается от парада, но присутствие Клавдия Полторака, похоже, подхлестывает его.

Не меньше старается и драматург. Меня угощают представлением под пышным названием «Встреча Творцов». Вполне дилетантское лицедейство. Мое раздражение усиливается.

Полторак протягивает мне папку и произносит весьма торжественно:

– Отдаю в ваши руки пять лет моей жизни.

После чего торопливо сует и торопливо убирает свою гуттаперчевую десницу.

Когда мы остаемся вдвоем, Пермский покидает манеж и, слава богу, преображается. Глаза его постепенно утрачивают свой провиденциальный свет, а голос – отрешенность от прозы, подстерегающей горний дух. Передо мною – другой человек. И взгляд веселее, и тенор звонче, и сам – умнее и обаятельнее, чем был еще пять минут назад. Кладет на плечо мне свою ладонь и дружески просит моей поддержки.

Попросту говоря, я должен исполнить роль Отца и Учителя. Для этого необходим артист неочевидного темперамента и ясно ощущаемой мощи. Ему известен мой интерес к этой фигуре и этой эпохе. Я сам рассказывал, что собрал едва ли не целую библиотеку. Словом, никто, кроме меня.

– Да, но при чем тут Полторак? Достаточно на него взглянуть, чтобы увидеть полый сосуд.

– Возможно. Но ведь это неважно. Мы с вами знаем, что пьеса – повод.

Этого я как раз не знаю. Но спорить никакого желания. Дело не в личности Полторака.

– Я не сумею его сыграть. В сущности, он меня осиротил. Во мне нет и не может быть объективности.

Он укрощает меня улыбкой неуязвимого мудреца.

– Возьмите пьесу и почитайте. Поживите с ней вместе день-другой.

И доверительно произносит:

– Скажу вам на ухо: объективность – это придуманное достоинство. Она невозможна по определению. Недостижима при всех усилиях. Попробуйте представить себе объективного родственника. Любовника. Объективного недруга. Или друга. А объективного ксенофоба? Его выдает не слово, а тон. Слово может быть даже холодно, но интонация клокочет. Милый мой, все это от лукавого. Предпочитаю открытые страсти.

Уже прощаясь, он говорит:

– Во мне ведь тоже нет объективности. Он истребил мою семью.

2

14 сентября

Дни неизбежных переживаний, к которым я так и не смог привыкнуть. Со всякой ролью обычно вступаешь в непредсказуемые отношения. Бывает, завязывается роман, при этом сразу же, с первой реплики. Случается, приходишь в растерянность – не понимаешь, как подступиться. На сей раз градус моих волнений выше критической отметки.

Когда я впервые прочел диалоги этого человека без шеи, я сразу ощутил раздражение. Сдается, Глеб Пермский сделал ошибку, представив мне этого господина. Его прическа, его голова с розовыми надутыми щечками, словно пришитая к плотному туловищу, его безуспешные попытки продемонстрировать значительность – все вызвало стойкую антипатию. Мало мне моих чувств к герою, которого надлежит воплотить!

Ольга сама читает пьесу, потом призывает на помощь Матвея, – оба стараются мне вернуть хотя бы видимость равновесия.

– Драматизируешь ситуацию, – мягко внушает мой конфидент. – Пьеса как пьеса. Не хуже прочих. Что же до главного персонажа, то покопаться в нем – чем не манок?

Я завожусь с полоборота.

– Какая пьеса? О чем тут речь? Даже не понять, что за жанр.

– Автор назвал ее трагедией.

– Ну, еще бы! Амбиций – сверх головы! Ты бы на него посмотрел. Напыщен, мобилен, претенциозен. Жанр этого действа – ублюдочный, не поддающийся определению, не то коллаж, не то композиция. Обрывки всяческих документов, мне они хорошо известны – об этом монстре прочел я все. Ты говоришь, что любопытно в нем покопаться. Но как играть?! Я в этом вурдалаке не вижу ни единой человеческой черточки. Стало быть, это невозможно. «Ищи в злом доброе». Благодарю вас. Кто ищет, тот найдет, разумеется, но только не я и только не в нем. Автор обязан любить героя. Всякого. Но актер – тоже автор.

– Вряд ли Шекспир жаловал Ричарда, – с улыбкой замечает Матвей.

Эта улыбка меня приводит чуть ли не в бешенство. Я кричу:

– Он обожал его, обожал!

– За что? – недоумевает Матвей. – За кровь? За вероломство? За горб?

Я точно зачерпываю ртом воздух.

– Да, и за кровь. Да, и за горб. За то, что он может им восхититься! За то, что он пишет его с на-слаж-деньем! Поэтому его озорство, когда он несется пером по бумаге, не знает ни удержу, ни узды. Вдову-красавицу на могиле убитого мужа, тоже красавца, швыряет в объятья урода, убийцы! Могу представить, как он ликовал, когда записывал эту сцену, как радостно потирал ладони. И он был прав правотой гиганта. Перечитай монологи Ричарда. Познай, как укрощают строптивых, бросают женщину на колени. Какое пламя, какая мощь! Какое богатое, непобедимое и сокрушительное слово! Это тебе не волапюк канцеляриста-аппаратчика. Не малограмотная казенщина, в которой выцвел и задохнулся свободный многоцветный язык. Лексика такая же куцая, такая же нищенская, как мысль, с одним-единственным назначением вытравить даже подобие жизни и закамуфлировать ложь. Ты этого в самом деле не видишь?

– Я вижу, что он в тебе рождает такой неподдельный темперамент, что просто грешно не дать ему выхода.

– Это не темперамент, а ярость. Нет, даже не ярость, а ненависть. Ярость вспыхивает и гаснет, а ненависть – протяженная страсть, можно сказать, избранница сердца. Я ненавижу это лицо, эти рябины, эту походку. Эти непременные паузы между копеечными фразочками, чтобы придать им особую вескость. И больше всего я ненавижу эту нахальную манеру говорить о себе в третьем лице.

Ольга кладет мне руки на плечи и строго произносит:

– Спокойствие.

Всегда, когда слышу я этот голос с его густыми низкими нотами, я мысленно себя укоряю за то, что опять не сумел сдержаться. Опять как будто чиркнула спичка, вспыхнул, задергался, зачастил. А между тем, эти «вздрюки и взбрыки» – так их определяет Ольга – противоречат мужской природе, такой, как я ее представляю. Видели б меня мои зрители. И зрительницы прежде всего! Их фанатизм дал бы трещину.

– Ты говорил об этом с Пермским? – осведомляется Матвей.

– Уже не раз. Вчера полночи беседовали по телефону.

– И что же он?

– Говорит, что знает, как это ставить. Имеет замысел. Что мы беспамятны. Надо напомнить. В чем-то соглашается с Гоголем, в чем-то он даже идет дальше классика.

– То есть?

– Театр не только кафедра. Театр это еще и арена. Арена не терпит полутонов. Оттеночки, штрихи и нюансики – все это акварельная кисть, а он здесь хочет орудовать молотом. Для этого он и взял Полторака. Как видите, нехилый тандем – манипулятор и молотобоец.

Ольга смеется, Матвей ей вторит, но я по инерции все еще злюсь.

– И где это он наберет столько личностей, которым под силу сыграть Мандельштама, Булгакова и Пастернака? Стоит вообразить наших дам, выпотрошенных своей мельтешней, истериками, абортами, завистью, в ролях Ахматовой и Цветаевой – это уж даже не анекдот.

Они заливаются еще пуще. Теперь и я тоже – вместе с ними.

Отсмеявшись, Ольга нам сообщает:

– Я кое-что могу предложить.

Не устаю ей удивляться. Всегда, когда меня пришибает это поганое состояние барана, попавшего в лабиринт, когда упрешься рогами в стену и свет не мил и люди постылы, у Ольги неизменно находится какой-то спасительный вариант, некая запасная дверца.

Бывало, что на заре знакомства меня даже несколько настораживала Ольгина докторская уверенность, граничащая с авторитарностью. Но быть ведомым весьма удобно, и я давно уже не ропщу. В своих дневничках, в случайных заметках и просто в привычном круговороте в самый неожиданный миг я умиленно и благодарно переношусь в тот далекий день, когда увидел ее впервые. Пошел уж двенадцатый год, как мы вместе, а женщина эта мила, желанна и до сих пор, коли это требуется, умеет привести меня в чувство. Вот уж действительно, кабы не худо, то не случилось бы и добра.

Все дело в тонкой организации некоего Доната Ворохова. Некогда, чуть ли не век назад, чуткая к времени Мельпомена живо откликнулась на декаданс – выткалось амплуа неврастеника. По прихоти моей странной судьбы я возродил его, но не в театре, где мне всегда поручают роли богатырей духа и плоти, а вне его, прежде всего в своем доме. Эта высокая болезнь однажды и свела меня с Олей.

Один доброхот меня убедил, и вот, посмеиваясь над собой, вхожу я в узенький кабинет, вызвавший в памяти каюту. Передо мною стройная дама ладного спортивного облика. Мне нравится эта стройная дама. Мне нравится ее белый халат. Нравится ее низкий голос. И обволакивающее меня ощущение чистоты и опрятности. Но вместе с тем от нее исходит этот необъяснимый манок, гибельный для нашего брата. Каюту начинает покачивать опасная морская волна. Я забываю о цели визита.

Она сдержанно возвращает меня на твердую почву. Но эта сдержанность не отпугивает – захотелось довериться. И я ей покаялся, как исповеднику. Не думая о том, что мужчина, которого одолевает уныние, смахивает на старую бабу. В серых глазах не увидел и тени пренебрежения. Только участие.

Доктор, со мной нелады, нелады. С самого золотого детства, почти перечеркнутого безотцовщиной. Сумерки неизменно чреваты неотпускающей печалью. Не пушкинской, прозрачной и светлой, а темной, ядовитой, тревожной. Не знаешь, куда от нее податься. Профессия у меня публичная, а между тем любую толпу, любое скопление людей воспринимаешь как нечто враждебное, они тебе и в тягость и в муку. Мысли о неизбежном уходе и даже о суициде давно уже не вызывают во мне отвращения.

Серые глаза моей лекарши утратили первоначальную строгость. Она смотрит на своего пациента не столько сочувственно, сколько весело. Спрашивает о том, о сем. Почему избегаю водить машину? Насколько связные вижу сны? Что ем? Что остается от книги – сюжет? Характер? Внешность героя? Может быть, общее настроение? Легко или трудно мне сконцентрироваться?

В конце беседы она заверяет: мое состояние подконтрольно. Мой темперамент – мой дар и мой крест. Ему я обязан способностью к взлету, равно как сумеречными часами. Что же до мысли о самоубийстве, которая порой возникает, то мысль эта по наблюдению весьма проницательного философа известна своей утешительной силой, нам легче с ней скоротать бессонницу. Люди талантливые, к которым относится и Донат Павлович Ворохов, подвержены приступам меланхолии с ее беспричинными тупиками и столь же беспричинным весельем. Эти изматывающие переходы из света в тень и из тени в свет – плата за вороховскую недюжинность. Помочь мне можно, но, разумеется, я должен быть и сам молодцом – помнить, что мне лучше, чем многим. Все дело в верной оценке реальности. Когда накатит недобрый час, извольте себе шепнуть: спокойствие, звезды стоят над твоей макушкой, это их свет на тебе и в тебе, не прозябаешь и не барахтаешься, тысячи людей тебя любят.

– Так значит, шепнуть себе: спокойствие?

Она не то чтобы не заметила – просто не захотела заметить моей легкомысленной интонации.

– Вот именно – чуть слышно шепнуть. С собою надо беседовать шепотом. Размеренно, никуда не спеша. От этого очень много зависит. Спокойствие. Все не так уж тревожно. Не так плохо. Скорее – наоборот.

Естественно, кроме этих напутствий я получил еще лист с указаниями о том, как выстроить свой режим, и несколько рецептов в аптеку.

 

Занятно, что мне и впрямь полегчало в тот самый день. Но мог ли я думать, что он переменит всю мою жизнь?

– Так что ж ты предложишь? – заинтригованно спрашивает Ольгу Матвей.

– Послушай, – произносит она, медленно гася сигарету в пепельнице из малахита, – сколько я знаю тебя, ты исправно ведешь дневники…

– Ну вот – дневники! Даже не дневнички. Блокнотики. Привычка записывать всякую всячину.

– Неважно. Аккуратные книжечки, которые можно сунуть в карман. Всегда под рукой, всегда наготове. Во всяком случае, ты к ним привык.

– Мне это помогает в работе. Что-то заметишь, что-то припомнишь. Прослеживаешь движение роли.

– Естественно. Почему бы Юпитеру тоже не завести нечто сходное?

– Зачем? Да это ему и не свойственно. Он, знаешь, не любил откровенничать. В особенности – с писчей бумагой.

– Какое это имеет значение? Зато ты получаешь возможность взглянуть на поступок, на человека, на то или иное решение его глазами, а это значит – понять изнутри его мотивацию.

– Для этого нужно быть им, а не мной.

– Ну что же? Быть кем-то, а не собой, это и есть твоя работа. Ну, не называй это записями, если тебя это останавливает. Считай, что сумел подслушать мысли.

– Проще сказать, чем это сделать.

– Разве я спорю? Совсем не просто. Шажок за шажком и шаг за шагом. В такой же уютной укромной книжечке будешь записывать, как он сам, по-своему, освещает сюжеты, которые подобрал Полторак.

Ольга однажды мне объяснила, что я нахожу комфорт в дискомфорте. Сейчас мне достаточно было услышать фамилию человека без шеи.

– Будь он неладен, прохвост, недомерок! Недоброкачественный полип! Залапал своими руками историю и панибратствует с ней, как равный. Ни в чем не хочу от него зависеть. Ни в тексте, ни в отборе событий.

– Не хочешь – не надо. Пиши о чем вздумается. Чем будешь свободнее, тем скорее и органичней войдешь в эту кожу.

Я поворачиваюсь к Матвею.

– Что скажешь?

– Слушай свою жену. Слушай и слушайся, неврастеник. Сам же ты всегда говоришь, что внутренний монолог – ключ к роли. Попробуй на сей раз его зафиксировать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru