Чего я ищу? Может быть, только более глубокого ощущения жизни. Травы растут одним ощущением, животные – другим, более высоким, наконец люди – третьим, самым высшим на земле[7]. Но ничто человеческое меня не удовлетворяет. На их языке: я потерял вкус к жизни, да! но не вообще к жизни, а к их жизни! и ничто еще не заставило меня разочароваться в надежде, что есть настоящее. В их жизни его нет для меня. Из нее я должен уйти. Но какая-то сила во мне, жажда, искательство не позволяет стать самоубийцей – и я живу, я живу. Пусть это страшно мучительно!
И все-таки в глубине души есть предчувствие, или есть убеждение; или хотя бы допущение возможности такой грядущей полноты, когда каждая душа и каждая пылинка этого мира очнется, воскреснет и узнает себя во всем и в едином. Тогда все будет полно такой неслыханной дрожи, такой любви и такой радости о жизни, о какой не смеем теперь и мечтать. Господи, Боже мой, Боже!
Маша, неужели этого не будет?![8]
Но так не могу жить!
Я хочу, чтобы каждая мелочь моя была осмысленна, каждый шаг мой был осмыслен, каждая встреча моя имела смысл и значение! Так требует мой разум, мой дух, и я ищу этого смысла. Сама история учит, что этот мой разум и мой дух – самое последнее и самое совершенное создание ее. Так наша ли задача ему служить?!
К чему стремиться? Разве не в праве мы спрашивать это, раз такой вопрос является у нас, – у животных такого вопроса нет.
К чему стремиться? К своему счастью. Но это не ответ, потому что мое счастье заключается в самом совершенном стремлении. Я ищу этого счастья.
Учить счастью других? Да, учить счастью других – это значит учить их самому совершенному стремлению.
В чем же самое совершенное стремление? Ужели в подчинении закону необходимости, в сознании его? И можно ли внешним объективным, научным путем познать его?
Не будут ли это одни бесконечные споры и теории. И можно ли подчинить себя ему на каждую минуту, каждый миг. Может ли он решить вопрос личной жизни?
Нет, самое совершенное стремление есть прежде всего путь свободы. Освобождение себя от всяких пут этого мира, от всяких необходимостей. Когда говорят о самопожертвовании, тогда любят его.
Сегодня я вскочил. Я лежал на траве, и мне вдруг так ясно представилась вся наша жизнь человеческая во всем ее темном ужасе, на всем пространстве земного шара. Народы расползлись по нему, как одно какое-то странное, но мелкое животное. Каждая клетка его живет и дышит, но все безвольно. И как смешны мне все эти их громкие разговоры, их речи на конференциях, в парламентах и в думах! Но они говорят, они кричат, они красуются; точно вправду они вершители судеб европейских и общечеловеческих! Но даже и речи их только бессознательное переливание мыслей из одного сосуда в другой – и мысли их текут в их мозгу, как соки в жилках растений!
Я прихожу к людям, и люди, как травы.
Где посеяны, там и растут. Одни в болоте, другие в канавах, а третьи в лесу.
Вот семьи, они как листья на одном стволе. Почему весной нужно переезжать на дачу, а зимой в город? Никто не спрашивает. Так разбухают почки весной на деревьях. Их корни ушли далеко в землю, вглубь годов, так делали их предки, уже омертвевшие клетки в стволе, так делали они в прошлом, в третьем и в десятом году, так значит и нужно. Вот и все.
Но сколько суеты у людей в этом! Все разговоры их наполнены этим. С утра до вечера. Так проходит день. Они точно только этим и живут, и до всего другого им нет дела. Бедные люди.
И вот еще почему ненавижу я свое писание[9], потому что оно отдаляет от меня свет, приближает к мертвой, пустой работе. Писание это – окостеневание всего живого.
Я чувствую, каким становлюсь мертвым, холодным к людям, когда пишу, потому что тут огненная лава, которая есть в душе, стынет и превращается в готовые камешки, которые очень красивы, но которые годны только для игры и для украшений.
И так стыдно, стыдно всякого писания, всякого слова написанного потому, что это забота о внешнем, забота о том, чтобы живая душа твоя и огонь сохранились в вещественном виде, как будто бы вещественное более вечно, чем лживое, не запечатленное слово и сама жизнь, и текучесть.
Писать это значит – не верить живому делу, душе, что каждый твой шаг, твоя мысль, твое слово положены перед Творцом и не пропадут в нем, а получат по заслугам[10].