Без лица

Леба Вафельникова
Без лица

Булочки с корицей

О-ой как моему редактору не понравилась статья о поющих фонтанах. Это не то слово, как. Даже если бы я снова почувствовал на лице несколько капель его холодной слюны, вылетающей изо рта при каждом выдохе, мне бы не пришлось так сильно себя сдерживать – что может быть ужаснее скуки в обществе человека, полагающего, что именно теперь он разбивает тебе сердце своими словами? Я едва дождался того момента, когда он, удовлетворённый своей кажущейся властностью, измождённый и даже немного испытывающий чувство вины (а потому внезапно снисходительный) позволил мне уйти из его кабинета и с щелчком закрыть деревянную дверь.

“Боже мой, неужели у людей совсем нет головы,” – думается мне после такого. “Господи, почему каждый раз одно и то же,” – произношу я про себя, и меня заметно передёргивает: перед глазами, как живая картинка в серии слайдов, встаёт тот год, когда отец водил меня в церковь по воскресениям, это было настолько ненужным и непреложным, что я будто бы терялся в самом себе ещё днём субботы, пряча себя, слушая шум прибоя, лишь бы не встречаться взглядом со всеми этими старухами, корчащими крест своими руками. Я смотрел на любую из них и видел, как она бегала только что юной над полевыми цветами, едва задевая лёгкой ступнёй их раскалённые лепестки, как она проводила большим пальцем руки по своему бедру, прислонившись спиной к прохладной стене в ванной комнате, вдруг понимая, что это её тело, которое стало совсем другим, как она на мгновение задерживалась, прежде чем облизать ложку, которой размешивала чай в стакане, и закрывала лицо руками, медленно оседая на пол, давясь своими вздохами и отгоняя от себя мысли, вьющиеся с каждой минутой всё гуще возле её головы. Ты ли, седая, сидела тогда возле церковной колонны, и ничего более не желающие сизые волосы висели вдоль твоего лица, как грязновато-серые канелюры?

Впрочем, все эти воспоминания никогда не заставляли меня забыть о делах, требующих немедленного выполнения, так что я без малейшей растерянности поднимал глаза на продавца в магазине (пока я стоял в очереди, вспоминались уже две моих собаки, от которых остались теперь только ошейники, хранящиеся в голубой коробке в чулане, да пара десятков фотографий, отснятых мной на полароид) и просил у него две булочки с корицей, пожалуйста. Семь пятьдесят, да, конечно. Спасибо.

От магазина до моей квартиры дорога пролегала по парку, так что я мог есть пряные завитки (и в эту же секунду я запрещал себе думать об Л., тщеславно ухмыляясь своей независимости), роняя крошки прямо на осенние листья – кто не видел их, кому они не надоедали с такой силой, как мне? Выйдя за низкую железную ограду, я сворачивал налево, проходил вдоль нескольких домов и поднимался по ступенькам в подъезд. Хотя пахло здесь и не первозданной чистотой, запах этот меня вполне устраивал: как человек, мало общающийся с кем-то тесно, я мог позволить себе быть этим запахом тоже, не скрести себя каждый вечер и даже делать вид, что лёгкая серость на воротничке рубашки – это просто неудачно лёгший свет. Вывешивая одежду на балкон, я обычно застывал вечерами на какое-то время (не знаю, правда, сколько бы его могло быть) и пялился на рассыпанные огни, глухо постукивая подушечками пальцев по лоснящемуся заграждению балкона. Краска под моими пальцами иногда становилась ненадёжной, как двадцатилетние слова, и ромбики зелёного цвета прилипали к коже. Меня это вовсе не злило и не расстраивало; я был слишком уставшим и слишком трезвым, чтобы понимать, что от мира нельзя требовать невозможного; подобно давнишнему любовнику, он чувствовал это и в ответ не требовал невозможного от меня.

Постояв некоторое время в покачивающейся мгле, я либо звонил по межгороду, чтобы мать не переживала насчёт возможных проблем в издательстве, либо шёл прямиком к телевизору, чтобы уснуть, даже не допив стакан настойки, и оставить кремовые занавески безразлично пританцовывать на ветру.

Пару раз люди говорили мне, что это добром не закончится. Без шуток, именно в такой формулировке.

– Послушай, это добром не закончится. Не брался бы ты за этот раздел.

Или, совсем дружелюбно из-за успехов в собственной личной жизни:

– Тебе больше нечем себя занять? Ты не видишь, как она смотрит на Марселя? Добром это не закончится, мужик. Бросил бы ты свои затеи.

Но, чёрт, на то они и друзья, чтобы ни разу не сказать мне:

– Знаешь, у тебя настолько тонкое чутьё – что касается всех этих бредней. Даже не знаю, как бы я копался в этом дерьмище. Ах да, девушка эта, о которой ты прожужжал мне все уши, – просто загляденье. Не будь ты моим другом, я был бросился за ней, глядя, как её лёгкое платье влетает в комнату вслед за её сладкими ножками!

Ни одного поганого комплимента за все эти годы. Да и нужно ли мне это? Я с такой лёгкостью смеялся прилюдно над чужими раздумьями, что сейчас и не знаю уже, стоит ли хоть себя убеждать, что мне не всё равно. Но будь я немного иным, меня бы, пожалуй, пугала собственная неспособность радоваться таким простым вещам, как возможность просыпаться ночью от того, что мне жарко под её тонкой рукой, что утром можно открыть глаза пораньше и разглядывать её спину, которая настолько близко к моему лицу, что начинают болеть глаза – тогда я закрывал бы их и снова прижимался щекой к той ямочке, под которой у неё находится лопатка (смешно – засыпая сегодня, я вдруг вспомнил, как Л. неизменно осторожно переворачивала курицу в панировке деревянной лопаткой, хотя со всем остальным на кухне управлялась очень ловко). Милая-милая, кого ни положи рядом со мной, я только сдавленно потянусь (я и правда потянулся при этой мысли), я не буду убирать твои волосы с щеки, я не буду интересоваться твоими наивными планами и выслушивать переживания по поводу работы – мне просто всё равно. Я надеюсь, что мне всё равно.

И я засыпал.

Годжи

Странный цвет у неба под утро. Ничего не видно, не отражается ничего. Страшно открыть глаза, переворачиваясь с боку на бок: и в постели тепло, и в комнате тепло, крепко-накрепко заперт воздух за окнами и дверьми, но зачерпнутый пухлым взглядом, сонным, цвет тут же скатился в постель – пеной по руке, когда моешь посуду. Как закутаться снова, обратно – дышать внутрь вороха, свернувшись в узел? Натянуть ворох выше, к лицу, с тоскливым стоном укрыться – греться об сырой хлебный плед?

Ничего хорошего нет в этом цвете, лучше не помнить на ощупь постели из мокрой замши.

Может, дело не в небе, а в окнах слишком высоких квартир. Саксонская водная пустошь без кустов выглядит так же, а внизу – спичечные коробки: садись, поезжай на работу. И чуть-чуть дрожат ноги за тонкой стеной, потому что за тонкой стеной не сдержится ветер. Растащит, может, целый лестничный пролёт, под тягучими швами стыки стен разъедутся, сплавятся вниз (помнишь, не повезло спать на горке в походе?). Если льёт очень сильно, палатка ползёт, как улитка, по склонам холмов, путешествует вниз по воде. Не хотелось бы так же уехать с верхушки дома, вот и кажется: кружатся оси в горячем и сонном лице, серое небо во все стороны – взгляд сквозь сон, сердце беспокойно забилось.

На такой высоте голо всё, что в стенах от окна до окна. Если кто-то залезет, чтобы взглянуть (лишь бы дом не накренился, не разъехался этаж), на одну из сторон со стеклянным квадратом, там, как в зеркале, то, что снаружи – и только.

До того как лечь спать – мучительно, отягощённо – Пальма стирает в ванной оплывшие линии с глаз, трёт лосьоном по коже. «Что ты,» – гудит Пальма. «Что там было? Что говоришь?» – и молчит, вращая овалом зубов. Смотрит в зеркало краем глаза, молчит распахнутым ртом, натирает лосьоном брови и возле висков. Снова косит глаза в тусклом зеркале: «Там-м?». Язык взмывает, Пальма мычит, разнимает кожу рта, переводя взгляд на зубы свои небезгрешные.

А потом горбится, щурясь: оглядеть себя всю, замереть. Вздохом Пальма дёргает воздух: как же жить с этой точкой в лице?..

А в коридоре всё тихо и бессловесно.

«Ну,» – Пальма вежливо зовёт, свешивая голову в дверной проём. «Так что там ты говоришь, как его?..».

А тело ей в ответ – «Ты,» – говорит. «Всё уже, закончила? Могу зайти?».

А кто это? Да я и не знаю.

«Ты всё уже?» – дознаётся тело. – «Я могу заходить?».

Пальма делает шаг с пола ванной в коридор, спускаясь немного вниз, меняется с телом местами. Телу нужно помыться в душе, подрихтовать ноготок, а ещё обезумевшей от высоты щёткой выскрести зубы.

«Я когда сзади расчёсываю волосы,» – натягивает на расчёску волосы Пальма. – «Стараюсь начинать снизу, чтобы не драть. Для волос вредно, если с середины головы причёсываешь, я начинаю с кончиков, а потом уже вверх иду». Чтобы осмотреть волосы в зеркале на створках шкафа, у Пальмы вращается голова во все стороны.

«Я чищу зубы,» – отвечает тело, пенясь ртом.

И не узнаешь, как цвет кожи в сумерках меняет цвет, но цвет-то явно другой. Приложить кисть к щеке и сравнить, что и как: кисть теперь какая-то жухлая, будто сон приливает к ней, чтобы излиться дальше по телу. Сомкнуть веки, рассыпать время, слиться с цветами во сне. Сон в глазах мутной водой, а вокруг и трюмо, и шкаф с зеркалами, хочется воздуха, а не мутную воду, но в бронхах шуршит: матовые пузыри на холодце жабьего пруда, модные колпачки на глаза, раздаваемые всем, кто попросит.

Что себе кладёт на овал глаз Пальма, тут же рухнув в сон? Что касается её глаз, пока она отлёживает ногу и копит силы к скучной работе?

«Мне не нравится только одно, я тебе говорю,» – тело всё ближе к Пальме, нагревающей кроватный ворох. – «Если что-то случается, ты не так понимаешь, зачем я это делаю. Я тебе не шутки шучу,» – чертит тело по воздуху нешуточный крест. Пересечение линий их взглядов – одного на Пальмино безразличное ухо, второго – из Пальмы на блики света под потолком.

На столе дереза раздражающе сохнет, кукожится по плоской тарелке. Её в Москве за хорошие деньги продают, ага: целебная ягода из Тибета. Очищает внутри органы (мне бы на кухне убраться для начала, кто вообще покупает дерезу?), приводит в порядок такое-сякое. Годжи – вот название этих же морщинистых ягод. «Годжи», «годжи» – это Восток, шейх, горы с шатрами, даже, может, пустыня с верблюдами, арки в форме ракеты, йоги в тёплых цветах, не которые у метро, а как тот самый. Он, может быть, похож на ламу своими мудрыми глазами или смиренностью, оттуда и имя.

 

А тело ей: «Ты меня не слушаешь?» – и плавно, настойчиво дотрагивается до Пальминой руки.

Пальма кружит глазами, удерживая кровать спиной, опускаясь в предсонный грот. А теперь фокусирует взгляд, кивает, текуче разворачивая лицо к телу; а если смотреть с потолка на эту комнату, как в квадратное фото, – вплотную, почти что чиркнув губами по чужому колену. Пальма смотрит снизу вверх на подбородок; близость губ к колену ей не интересна.

Пальма смотрит вверх, блуждая темнотой зрачков по ноздрям тела, и отчётливо говорит: «Слушаю, что ты говоришь?».

Тело её спрашивает: «Ты сама-то чего хочешь?».

Пальма смотрит ему в левую ноздрю, пугающе чёрную в этом живом лице, и отвечает: «Ну, вот, я с тобой».

Тело ей говорит: «Ну».

А Пальма переводит взгляд на блики из коридора и отвечает: «Баранки гну».

Тело хмурится: «Это не очень смешно».

Пальма садится на кровати, огибая спину тела, свешивает ноги на пол и встаёт. «Всё,» – говорит. – «Не могу я больше лежать – или усну, или окаменею». И поправляет волосы, направляясь на кухню. Чайник, наверное, поставить хочет.

Тело посидело на кровати, пока шаги удалялись, и пошло тоже, криво воспрянув, на кухню.

На кухне Пальма мешает телу говорить, кипятя чайник. Со звоном роется в полке с чашками, оглохнув и не подозревая о продолжении разговора.

Тело сникло и ушло в ванную. Пусть там чайник кипит, у нас тоже жара: наливается в ванну горячая вода (это тело её наливает).

Обычно Пальма наливает воду в ванну, добавляет пену, замеряет уровень. Пальма не очень любит говорить сама, но к рассказам тела внимательна и терпелива. По уголкам квартиры неизменно слушает и шевелит глазами – поплавки на поверхности слов, утекающих в вентиляцию кухни. За решёткой вентиляции, ясно, старшая по подъезду отжимает, часть вытерев, старое полотенце с торчащими нитками. Выжимает в банку подслушанное, проказничает с ним по вечерам. Барабанит пальцами по мебели, ловит суть.

Тело говорит много нужного, ненужного. Тело мотает по виткам ассоциаций ветер не нацеленной мысли. Если хочется сказать, скажи: между зубами из-под языка пробираются вьюны и лианы. Опутав всю комнату, превратив в беседку, в веранду, жадно дышат. Тело уже и не помнит, что хотело сообщить, когда начало.

Сегодня туманный вечер: на окнах капли и непроглядность.

Тело лежит в ванне под пеной, торча головой, трогает пену, говорит Пальме: «Знаешь, мы столько уже с тобой проговорили, трудно поверить, сколько. Мне тебя придётся утром отпустить, но я тебя и не держу, мне просто немного грустно».

Наблюдая за покачивающейся пеной, тело делится: «Я думаю – мне кажется, – что мы друг друга терзаем».

Обычно тело говорит:

«Мы друг к другу слишком привыкли, мы срослись, а тебе так важно, чтобы самостоятельность, цельность были первичны, а потом добавлялась любовь – но не обязательно».

Или: «Мне так важно, чтобы ты была счастливой, насколько это возможно».

Или: «Наверное, нам лучше друг друга отпустить». А когда Пальма спрашивает, может ли такое осуществиться, тело грустно и довольно ей улыбается.

Иногда Пальма отвечает: «Я не там, где мне хотелось бы быть».

Пальма нагоняет страху: «Если я перестану сдерживаться, внутри может разорваться бомба».

Тело говорит, что будет радо пожертвовать частью своего комфорта, чтобы к Пальме перешёл клубок хорошего, если в мире правда всё сохраняется и никуда не исчезает.

Пальме совсем не верится в это. Но пока молчат её тени, молчит неизвестная мгла. Пальма благодарит тело за эти порывы, хоть оно и дурашка.

Проснувшись посреди темноты, она укрывается до подбородка, ворочается, выбирая позу получше, и, найдя её, нерешительно трогает щекой узоры на подушке. Открывает глаза, снова шевелит головой, прикасаясь к ткани наволочки. Смотрит при этом на тело: тело спит спокойно.

Голова окутана темнотой, чернеет дырочкой ухо.

Замерев, всё глядя на эту дырочку, Пальма вздохнула, сходила на кухню, шлёпая ногами по полу, вернулась и сделала так, что тело больше не проснулось.

Было тепло и сыро в кровати. И небо этой серостью Пальме больше не могло напакостить, и дырочка уха в чужой голове никаких опасных теней больше уж точно не таила.

Дача

«Господи, я умная и сильная, дай мне расслабиться хоть на минуту!».

Саша вытягивает ноги на диване и пытается расслабить мышцы плеч.

Вообще, Саша настороженно относится к любым тусовкам, когда речь заходит о безудержном веселье с безграничными бутылками и веществами. Воспитание не позволяет ей отправляться в красочные путешествия без чувства вины.

А впрочем, были бы все такими же рациональными властителями, как она, не было бы и проблем вовсе.

Саша может позволить себе всё, а потом не жалеть ни о чём: никто великим не судья и не указ.

Саша улыбается и вытягивает руку вбок, но упирается ей в спинку дивана.

А на даче ещё много людей помимо неё.

Эрик, например, напоминает представителя богемы начала двадцатого века. Говорит, работает на заводе, в разных местах, занимается творчеством – проще говоря, не говорит ничего.

Внешне похож на испанского импрессиониста, лёгкую щетину чешет рукой, думая над ответом на вопрос. Сидит сейчас около камина, смотрит на огонь.

Эля с ним откуда-то знакома: говорит, столкнулись на музыкальном фестивале. Эля свободна ото всяких узд, носит Sneakers и тёмный текстиль, дома на подоконнике хранит доску для рисования и посуду для настоящих чайных церемоний.

Саше так тяжело смириться с мыслью, что ей никто ничего не должен. Ни Эрик, в шутку предлагающий похитить для неё буквы с завода (вполне себе настоящие буквы из пластика, кириллица, можно наклеить что-нибудь вдохновляющее или угрожающее на стену), ни Эля, общающаяся с ней так, будто они сто лет знакомы, но никогда друг другу не делали ничего плохого, ни Паша – блондин, работающий на радио и имеющий пару тайн в своём высшем учебном заведении, ни Аня – высокая виолончелистка, недавно вернувшаяся из Италии, а сейчас смеющаяся с бокалом в руке в ответ на шутку Игоря, явно делающего зарядку каждое утро и увлекающегося теорией управления предприятиями… Никому не понять, ах, какая жалость.

А на дачу их всех пригласил Эрик. Дача чья-то, кто его знает, чья? Но хорошая, симпатичная, два этажа, терраса с застеклёнными окнами, во дворе – колодец (не очень нужный более).

Саша, когда сидит спокойно (сейчас – лежит) чувствует, как мир вокруг неё трясётся от беспокойства. Как будто всё трясётся в шейкере – вверх-вниз, вверх-вниз – а потом она снова вспоминает, что не получится, ах, не получится, как жаль, да что поделаешь, а ведь по логике всё совсем не так должно быть, даже смешно, что всё так, неужели всё настолько вопреки её логике?

Эрик сидит недалеко от Юли на гнутом кресле и, утопая в нём, курит вишнёвую трубку.

Эля нашла странный покой в том, что космос вокруг неё – бесконечная материя, а все мы – пыль космических морей. Эрик рассказывает ей о своей работе, которая включает в себя что угодно, что только может делать творческий человек – гуманитарное и инженерное, творческое и нетворческое. Разве что делать летающие камеры ему ещё не приходилось.

И незаметно пошёл лёгкий дождь.

А Паша так любит сидеть в саду, куря ментоловые сигареты, стряхивая пепел в пепельницу ровно так, как надо – если бы там, где он работает, бывали разноплановые тренинги, он вёл бы тренинг по изящному курению.

Паша работает на радио редактором, а кажется – творит историю. Ему было бы приятно прочитать такое о себе.

*** Заметки Паши. Советы начинающему экзистенциалисту (коим я не являюсь).***

1. Попасть в волну.

Будь ты хоть трижды сильнее всех остальных вместе взятых, тебе никогда не справиться. Я понял это, когда в Будапеште находился в бассейне «Волна». Весь бассейн качает так, будто он вот-вот провалится ад. Я заранее, до начала сеанса, выплыл на середину бассейна, где глубина воды доходила мне до шеи. Я думал, что смогу справиться, отталкиваясь своими сильными ногами от дна. Когда волны пошли на меня, на третьей я чуть не захлебнулся, потому что волна была сильнее, потому что брызги захлестнули моё лицо, когда я не подпрыгнул одновременно с волной. Если хочешь выжить, ты должен попасть в волну.

2. Ослабить хватку.

Мне пришлось посетить различные сауны (без какого-либо метафизического подтекста), чередуя их с источниками, полными холоднейшей воды (18 градусов), чтобы хоть немного расслабить своё бренное тело. Почему я так напряжён? От того, что я расслаблю руки, мир не рассыплется, а кажется, что именно так и произойдёт. Бабочке, которая так радует тебя своим полётом (вспоминаю я строки классиков), не искриться более в твоих ладонях.

Как научиться понимать, где нажать, а где – отпустить? Открытый вопрос, здесь нет универсального совета. Но в одном я уверен – ты должен ослабить хватку.

3. Выпустить животное.

Иногда тебе кажется, что животное начало – это именно то, что портит твою жизнь. Будто в фильме, где две личности одного человека мстят и строят козни друг другу. Но это не так – вы две стороны одного целого. Твоё животное – мастер и гений, когда речь заходит об интуитивно направленном поведении. Первый поцелуй, столь желанный поцелуй, шутка перед бесчисленной публикой, искренняя реакция на каверзный вопрос – ты будешь никем, ты лишишься себя, если не дашь животному выполнить свою работу. Иногда ты испортишь всё, лишь на секунду задумавшись. Задумавшись тогда, когда нужно выпустить животное.

4. Простить небезгрешных.

Как только ты впервые сталкиваешься с людьми, понимая при этом, что они не вымышленные персонажи и действительно существуют, тебе приходится усмирить себя и признать, что ты – лишь один из многих. Но перфекционизм, свойственный каждому мыслящему существу, будет пить из тебя мощь подобно жирному шейному клещу, пока ты не простишь себя за собственное несовершенство. Трудно быть богом, но ещё труднее быть богом, совершающим ошибки и оспаривающим свои собственные решения. Чего уж говорить о тех людях, которых ты, кажется, искренне ненавидишь за причинённую тебе боль. Но боль эта – лишь плод твоего воображения, несовершенство твоей системы восприятия мира. Крошечное расхождение не в них и не в тебе: оно между вами. Так что прости себя за всё, что было и будет, а затем прости и всех них – любимых и небезгрешных.

5. Жди ветра.

Если ты научишься хоть немного сбавлять темп, гасить пыл, начнут проступать звуки, которых ты раньше не желал слышать. Шорохи в темноте, шлейфы проезжающего мимо транспорта, песни насекомых – ты услышишь всё это, как только замрёшь на несколько секунд. Несколько секунд – совсем недолго, но чтобы оказаться готовым или готовой к ним, тебе придётся научиться ждать и молчать. И тогда, пройдя долгий и неумолимый путь, ты научишься – внезапно – слышать всё то, что тебе неподвластно. И оно подскажет тебе ответ, предложит разгадку самых мучительных вопросов. Жди ветра, и ты поймёшь.

*** Вопросы, которые не интересуют Юлю ***

– Каков баланс между чувствами и комфортом в отношениях?

– Следует ли искать для отношений человека, рядом с которым не взрывается пульс, потому что это вредно для нервной системы?

– Значит ли «люблю», произнесённое взрослым сознательным человеком, на самом деле «мне хорошо с тобой, потому что ты заботливо гладишь мои комплексы и дуешь на открытые гештальты?»

– Приятно ли человеку услышать: «Я не отпущу твою руку, пока на тебе не появятся трупные пятна?»

– Есть ли вероятность, что человек, о котором я думаю перед сном, хоть раз ответит мне настоящей взаимностью? Правда ли, что это я всё и порчу своим одержимым отношением, а само по себе всё было бы вполне счастливо?

– Правда ли, что любовь возможна лишь при отсутствии взаимности и на расстоянии?

– Можно ли хотеть того, кто ходить какать в твоём присутствии?

– Когда кажется, что нужно ещё совсем чуть-чуть поднажать, чтобы любовь состоялась, не душу ли я её последним, лишающим надежды движением?

Дождь начинает стучать за окнами редкими и ритмичными каплями.

Разговоры слышно в самых разных частях дома. Эля шла за льдом на кухню через гостиную, разглядывая деревянные маски на стенах, и женский голос еле слышно сказал: «Прости меня».

Эля зашла на кухню и увидела Эрика и Аню, сидящих в противоположной части комнаты.

 

– Я не помешала? – искренне смутилась Эля.

– Нет, совсем нет, – столь же искренне ответили Аня с Эриком и засмеялись.

Аня вспоминает своё детство и рассказывает о нём весёлым приглушённым шёпотом.

Пока Эля наливает себе ром, Аня, не переставая описывать балкон в квартире у своей мамы, несколькими аккуратными и тихими хлопками по дивану рядом с собой приглашает Юлю присесть.

Эля и стакан с ромом заинтересованно садятся рядом.

Эрик снова достаёт вишнёвую трубку, которую курил в гостиной, прежде чем перебраться на кухню.

– Иногда мне приходилось спать на балконе, потому что иначе я не могла успокоиться, – продолжает описывать Аня. – Недавно на меня произвела сильное впечатление новая экранизация «Великого Гетсби». Суть мании чётко – ну… – обозначается там во всём масштабе, причём Гетсби именно своей настойчивостью и детской непосредственностью эмоций портит, казалось бы, то, что не может кончиться плохо.

– Мне нравится, что название появляется на наших глазах, – тихо добавил Эрик, глядя на клубок дыма.

– Что в постмодернизме может быть прекраснее причастности зрителя, его участия в рождении произведения? – так же тихо, но с большой радостью спросила Эля сама себя и отпила немного рома, звякнув льдинками.

С улицы доносилось стрекотание кузнечиков.

Аня с улыбкой покрутила в руке солонку, стоявшую на столе.

Со второго этажа по лестнице, звучно и уверенно топая, стал спускаться Егор. На середине лестницы, держась за перила и наклонившись вперёд так, чтобы было видно кухню, он позвал их по именам и со смехом объявил:

– Музей смертельной скуки открывает двери! С этими интеллигентами точно не повеселишься. – Егор помолчал, глядя на люстру под потолком, которая теперь виднелась на уровне его головы. – Может, вы тоже поднимитесь к нам? – спросил он, посмотрев на Аню.

– Да спускайся уже, – сказала Эля. – Я так сто лет не тусовалась.

– Не ты одна, – отозвался Егор под потолком и засмеялся.

Эля посмотрела на персиковую футболку на атлетическом торсе Игоря и потребовала, чтобы он окончательно спустился на первый этаж.

– А чем вы там заняты? – спросила она, подходя к холодильнику, чтобы налить ещё рома.

Егор пожал плечами, держась за верхнюю балку лестницы, и громко провозгласил:

– Паша парит в своём мире, великий артист, игрок по жизни, парит в своём мире в квадрате окна. И затем наконец спустился.

Каким разносторонним и гармоничным вырос Егор!

А вот пох*р на него, лишь бы ушёл.

Паша наконец-то может остаться один на втором этаже – без намёков на метафорическое превосходство – и держать книгу в руках, как бы читая, но на самом деле давно оставив эти попытки. Руки тепло, подходя по форме лежат на бёдрах, удерживая книгу, а Паша смотрит в оконное стекло, за которым всё равно уже ничего не видно: сумерки, леса вокруг, дождь.

Паша представляет, как сложилась… как создалась бы им его жизнь, если бы о нём писали в газетах.

Просыпался ли бы он счастливым по утрам? Было бы ему, о чём думать в рамках себя, без того, чтобы мечтать о других людях, скучать по их вызывающе-дразнящей самодостаточности?

Возможно, в этих размышлениях и кроется самодостаточность, да только вот себе же не поверишь, произнеся эти слова, когда кажется, что мир весь сжимается вокруг, опадает, будто бескостный, потому что нет в нём ни стержня, ни божьей искры, ни дуновения ветерка.

Кажется в такие моменты, что ничего уже и не произойдёт.

И в попытке постоянного движения, как юла с выправленной центробежной силой, нужно двигаться постоянно, иначе и происходящего нет. Время замрёт, ты – о ты, мой кудрявый друг (Паша смеётся на собой и запрокидывает голову, закрывая глаза и прижимаясь левой щекой к ледяному оконному стеклу) – и тебе не спрятаться, не замереть, как эти полумёртвые игрушечные люди, вечно спящие, врущие, что им никуда не надо и ничего не нужно – ты, мой дорогой и самый близкий человек – станешь мне ненавистен, потому что делать нам вместе нечего, потому что сомнения уже возникли в душе и совсем непонятно, для чего и как нам с тобой жить.

Паша выпускает книгу из рук и начинает потирать кожу лица кончиками пальцев.

На висках он представляет себе острова, тонкую ледяную поверхность молодых озёр;

на скулах – думает о коралловых рифах;

на спуске к подбородку – видит под опущенными расслабленными веками водные горки и кратеры вулканов.

Будто что-то он в силах изменить, будто не замрёт сейчас поверженным бессильным камнем.

Паша открывает глаза, со вздохом скрещивает руки на груди и начинает ждать.

Паша: «Для введения иностранного слова в переводе можно использовать комбинацию толкования и форенизации. Например, «грудь в духе японской манги», «звёзды в форме итальянских ноки».

И пока Паша не спускается, внизу с шумным одобрением и предвкушением захватывающей ночи стыкуются стаканами собравшиеся на первом этаже, и искры вращаются возле губ, струящихся в улыбку. В этом звонком белом шуме возгласов, смеха и звона Эрик, смущённо улыбаясь, невольно видит перед собой только Аню, с присущей лишь ей барочной обаятельностью празднующую со всеми.

«Что же со мной снова?» – щурясь от шума дымно думает Эрик; горячая волна накрывает его лицо.

Посреди одной из неподвижных, мучительных ночей он вертелся в кровати, сквозь сон скручивая простынку и одеяло в неразрывный кокон, видя перед собой только: как он в комнате с Аней и с – третью фигуру видно краем глаза только, но это – точно Егор, и он медленно, как сквозь кисель бросает в Аню тяжёлые гранёные стаканы, в которых в барах подают «Лонг Айленд», стаканы вылетают откуда-то сбоку слева, и Эрик подставляет руку ладонью к Ане, а стакан стукается об руку (почти не больно) и отлетает, а Егор кидает новый и новый стакан. И Эрик отбивает и отбивает их без конца, словно хочется в обе ладони взять Аню, как в доспехи. Это похоже на жонглирование втроём, на замедленный цирковой номер, на котором зрители-дети едят попкорн из лёгкой грусти, потому что Эрик сам не знает, но хочет сотворить вокруг Ани воздушный шар, чтобы ни ветер (слишком сильный), ни брызги (слишком быстрые) не долетели до неё, не мешали ей не вспоминать обо всём вокруг, подставляя лицо кремовому солнцу.

Со спутника, кружащегося по орбите в космосе, воспоминание по дуге падает на землю – сквозь облака и дачную крышу – в смущённую улыбку Эрика в тот момент, когда он чокается стаканом с остальными, чокается и видит Аню, смеющуюся в свете дачной люстры, на фоне обшитой деревом стены, отражающуюся в оконном стекле, пахнущую голубой свежестью моря, смеющуюся с присущей лишь ей барочной нежностью и камерностью, на мгновение прикрывшую глаза, улыбающуюся самой себе и каждому в этом мире.

Спутник передаёт сигнал всё дальше и дальше в космос – уже не найти ни конца ни дна горячей волны, идущей от головы к шее и дальше – к груди, в которой слепят звёзды, как когда посреди поля останавливаешь велосипед, стоишь и смотришь вверх с открытым ртом, стоишь отвесно, ногами держась за планету, раскидываешь в стороны руки, чтобы упасть в звёздное небо, как в бассейн с морской волной, которой пахнет анина белая шея. Эрик делает глоток, отпивая ледяной ром из стакана, и только этот холод спасает его большое сердце – Эрик делает глоток и наконец может отвести взгляд, чтобы улыбкой озарить угол кухни, медленно разворачиваясь, чтобы уйти к стене.

А у Ани такие красивые уголки губ, Господи.

Егор, чокаясь с остальными, улыбается и чувствует запах деревянной обшивки стен.

В его сильных руках стакан выглядит уместно тяжёлым и особенно красивым.

Ощущение собственной реальности – в упругости мышц, оно кроется в том, как тянешься после бега. Стоит привыкнуть – и тело уже не даст тебе лежать в оцепенении на полу, оно попросит движения, обрадуется свободе совершить первый прыжок, чтобы затем полететь вдоль планеты, рассекая воздух.

Сила сама по себе – пустой геометрический узор, на твоих руках он становится символом света.

Энергия волнами расходится от треугольников твоей силы, скрытых в коже, и возвращает тело в космос не камнем, но шелестом волос и дыханием живого существа.

1  2  3  4  5  6  7  8 
Рейтинг@Mail.ru