Думаю, что лучшая конструкция для военного корабля – с трапом, который опускается с носа судна. Что-то вроде баржи. Судно с трапом на петлях, который можно откидывать, когда оно пристанет к берегу, и высаживать на землю солдат неожиданно для врага. Вдохновение для этого замысла снизошло на меня как обычно посреди ночи. У меня почти не было времени перенести его на бумагу, прежде чем я пробежал по мосту до окруженного стеной и полного скульптур сада дворца Медичи.
И вот теперь я наблюдаю, как Лоренцо «Великолепный[17]» поглаживает ладонью щетинистую щеку и в задумчивости напряженно сжимает губы в тонкую линию, пока его умные глаза много знающего человека изучают вырванный лист. Мой господин должен понимать, какую пользу такое судно может принести в борьбе с пизанцами. Нет сомнений, что они, при всей своей хваленой доблести в морских сражениях, ничего подобного не придумали.
Не хочу показаться неблагодарным, ибо удостоиться внимания его светлости – уже честь для меня. Но я больше не питаю надежды, что Великолепный закажет мне военную машину. Он не даст мне место за своим столом. Не станет платить мне стипендию или хотя бы комиссионные. Разрешение сделать наброски с древних скульптур в тиши его сада это все, чего я добился за годы попыток. Все, на что я теперь могу рассчитывать, это шанс, что поручительство его светлости поможет мне найти патрона где-нибудь подальше отсюда.
– Да, – говорит мне Великолепный, вкладывая пергамент обратно мне в руку. – Я понимаю, как полезна может быть военному кораблю такая конструкция трапа. Но не в Милане. Как вы убедите в ценности этой идеи человека, рожденного в Ломбардии, правящего обширной, не имеющей выхода к морю территорией, на которой простираются насколько хватает глаз лишь пшеничные и рисовые поля?
Он прав. В конце концов, Людовико Сфорца, которого прозвали «иль Моро» – «мавр[18]», – захватил контроль над двором Милана без всяких кораблей. Все, что он сделал – это переманил на свою сторону врагов – и одновременно родственников – одного за другим. Он переманил даже родную мать маленького герцога и ее ближайших, самых доверенных политических и военных советников. И теперь Людовико Сфорца – регент Милана, практически герцог, хоть и не называется так.
– Мы должны быть уверены, что Флоренция останется союзником Милана, – констатирует Великолепный. Я плетусь вслед за ним по длинному проходу, примыкающему к его пышному саду, заполненному древними извлеченными из грязи вокруг Рима статуями.
– Людовико Сфорца показал себя как весьма могущественный человек, – говорит его светлость. – К четвертому сыну, которому удалось обойти старших родственников, нельзя относиться легкомысленно. Мы должны следить за ним.
– Я могу поехать в Милан от вашего имени, – предлагаю я. – Посмотреть, что из себя представляет этот двор изнутри. Я могу держать вас в известности, мой господин.
Великолепный замедляет свой быстрый шаг и на несколько долгих мгновений останавливается, чтобы рассмотреть нежную белую лилию. На мгновение меня охватывает беспокойство, что он сейчас сорвет этот благоухающий, покрытый росой цветок – лилию, символ нашего города. Но в конце концов он оставляет ее на стебле.
– Да, – говорит он. – Ты вместе с другими. Мы организуем свиту из дипломатов и придворных шутов. Ты передашь Людовико иль Моро подарок от семейства Медичи.
Я задумываюсь:
– Экипаж с защитой. Или колесная катапульта. Мой господин?
– Нет, – отвечает он. – Музыкальный инструмент. Ты создашь лиру.
– Лиру?
Он кивает, его тонкие губы решительно сжаты:
– Принеси мне эскиз лиры.
– Но со всем уважением, мой господин, регенту Милана могут быть больше нужны защитные конструкции, а не музыкальные инструменты. Вы сами сказали, что венецианцы угрожают Людовико иль Моро заговором с востока, а с севера – Франция. Ему угрожает заговор даже внутри его собственного дворца. Я слышал, что его придворные аптекари готовят яды для его ближайших родственников…
Легкий взмах руки, и я смолк.
– Отправишься в Милан со свитой дипломатов и музыкантов. Мои люди позаботятся об этом. Я дам тебе рекомендательное письмо. Тебе остается только сделать лиру.
– А защитные конструкции…
– Если хочешь ознакомить Людовико иль Моро со своими навыками, можешь составить список.
Ее песня началась с печальной ноты.
Чечилия чувствовала, как в груди рождается первый звук. Голос дрожал, и она изо всех сил постаралась придать ему твердости. Звук вырос и поднялся, оживая, а затем разошелся по всему огромному приемному залу замка Сфорца.
Встретиться глазами с устремившимися на нее взглядами дюжины гостей замка, разодетых в изысканные наряды, каких Чечилия даже вообразить себе не смогла бы, было невыносимо. Вместо этого ее взгляд пробежался по ветвям вьюна, протянувшимся по серым грубо отесанным камням стены и красным кирпичам оконного проема. За окном Чечилия видела мутные воды рва и дворцовые ворота, которые патрулировал конный стражник с пером на шлеме. Под землей, далеко от высоко расположенного зала, Чечилия вообразила себе лабиринт глубоких ходов, который можно было бы использовать для защиты замка, если его атакуют.
Чечилия начала следующий куплет. Наполняя зал звуками своего голоса, она ощущала знакомое чувство пустоты в груди. Она сосредоточилась на словах. Собравшиеся, конечно же, слышат, как бешено бьется в ее груди сердце? Так же громко, как и звонкие звуки, слетающие с ее губ.
Если бы у нее было больше времени на подготовку, она могла бы сама аккомпанировать себе на лютне или лире, подумала Чечилия. Она могла часами играть, подбирая ноты на слух. Но при дворе Милана так было не принято: эту работу выполнял Марко, придворный музыкант. Он тепло смотрел на Чечилию и играл непринужденно, позволяя пальцам бегать по струнам лютни, как будто бы бездумно.
Воодушевленная спокойной поддержкой Марко, Чечилия посмела теперь посмотреть на толпу. Взгляд ее остановился на брате, его восхищенном лице, открытой улыбке. Она старалась не смотреть на мать, устремившую взгляд на кончики собственных пальцев, которыми она нервно постукивала по коленям. Чечилия продолжила петь каждый куплет с удвоенной силой и точностью.
В монастыре, или вообще где бы то ни было еще, ей никогда не получить такой аудитории, размышляла Чечилия. Это была ее единственная возможность попасть во дворец и с ним – в совершенно иную жизнь. Ее единственный шанс избежать заключения, невообразимой тоски в стенах монастыря. Единственный шанс не провести жизнь с ниткой и иголкой подле матери, которая проведет собственные последние дни за критикой каждого ее стежка. Единственный шанс завоевать сердце мужчины, который может изменить ее судьбу одним взмахом руки. До тех пор, пока она удерживает его внимание. Но Чечилия знала, как говорить с мужчинами и добиваться своего. «Я обязана этого добиться, – думала она, начиная последний куплет. – Это может стать моей последней возможностью сделать со своей жизнью что-то значительное».
В бесконечной гробовой тишине, последовавшей за песней, брат одобрительно кивнул. Марко положил ладонь на струны, заставляя их замолчать, а потом улыбнулся Чечилии. И тогда зал наполнил внезапный, оглушительный рев аплодисментов. Один из гостей закричал: «Brava!» Еще несколько гостей поднялись со своих мест с выкриками одобрения.
Только тогда Чечилия нашла в себе смелость посмотреть на Людовико иль Моро, сидевшего в окружении гостей. Он сидел с высоко поднятой головой, но, несмотря на это, выражение его лица было трудно понять. Его зубы были крепко стиснуты, но он не отводил от лица Чечилии своих темных глаз. И вот она заметила, как он приподнял уголок рта.
Чечилия почувствовала тогда, что ее наполняет опьяняющее блаженство. Звук аплодисментов затих, но блаженство осталось. Она склонилась в неглубоком неловком реверансе.
«Вот, – подумала она. – Я это сделала. В этом мое предназначение. Моя семья. Они увидят. Этот дворец. Этот двор. Этого мужчину. Только руку протяни».
Доминику снилось, как Салли наклонилась над ведром, и, с той деловитой силой, которая в ее изящной фигурке всегда поражала его, достала оттуда влажную простыню, и перекинула ее через длинный кусок бечевки, который они когда-то протянули между деревьями. Волосы ее были аккуратно убраны за уши.
– Приветствую вас, мадам, – сказал Доминик, снимая кепку. Он притянул ее к себе, испачкав ее платье потом и угольной пылью.
– Тебе нужно помыться, – сказала она, шутливо наморщив веснушчатый нос, со своим живым ирландским акцентом. Потом она всем телом прижалась к нему и поцеловала с распаляющей страстью.
И тут его сердце будто пронзило льдом: он проснулся. Доминик пошевелился и ощутил суровую реальность: он лежал на нижней койке, от жесткой решетки которой его отделяли будто бы всего полдюйма грязного матраса. Несколько секунд он так и оставался лежать, замерев, в агонии, и только потом осмотрелся по сторонам. Вокруг него его товарищи: кто курил, кто перекусывал сухим пайком, а кто – просто лежал на койке, уставившись в медленно колыхающуюся ткань потолка их палатки. Пол был уже влажным от дождя. Неужели с тех пор, как они разбили лагерь, прошло всего несколько часов? Может быть, в этот раз им перепадет роскошь постоять пару дней на одном месте. Доминик давно уже не следил за тем, где они находятся. Франция, Бельгия – какой-то богом забытый уголок сырой, разрушенной войной Европы. Он уже устал от этого похода, но одновременно каждую минуту радовался, что все еще жив, что пережил жесткую высадку на берег и последовавшую за ней жестокую перестрелку.
Остальные не обращали на него внимания. Судя по тихому храпу, доносившемуся с верхней койки, Пол Блэкли, долговязый рядовой из Сан Антонио – его, так же как и Доминика, призвали в военкомате в Кэмп-Гленн и отправили в Нормандию, – все еще спал. Доминик перевернулся к своему маленькому вещмешку и достал оттуда обрывок бумаги – он недавно подобрал его возле офицерской палатки. Кто-то его смял и выбросил, но для Доминика этот листочек, хоть на нем с одной стороны и была напечатана телеграмма, был настоящим сокровищем. К нему несколько дней назад Доминик добыл в сгоревшем лесу, через который они проходили, пригодную для рисования обугленную палочку. Теперь он наконец-то мог воспользоваться и тем, и другим.
Вопроса, что нарисовать, не возникло. Он еще и задаться этим вопросом не успел, когда уголек будто сам начал изображать ее такие знакомые формы. Он нарисовал ее такой, какой больше всего любил: уютно устроившейся на своей стороне кровати, с распущенными волосами, беспорядочно рассыпанными по шее и спине. Даже глядя на черно-белый рисунок, он видел, как локоны Салли горят на подушке ярко-рыжим пламенем.
Внезапно кто-то подошел и резко схватился за рисунок. Доминик инстинктивно дернул листок на себя, но увидев, что в уголке появился маленький надрыв, машинально разжал пальцы.
– Вы только посмотрите! – раздался грубый голос. – И кто же эта красотка?
Доминик вспыхнул и вскочил на ноги. Перед ним возвышался огромный, широкоплечий рядовой Келлерманн. Манеры у него были под стать: как у бухого носорога. Он поднес рисунок к свету и заржал; смех его звучал зло и вульгарно.
– Хороша красотка, Бонелли! Поделиться не хочешь?
Руки Доминика сжались в кулаки. Даже от самой мысли, что на изображение – пусть даже и не слишком похожее – его жены будет пялиться Келлерманн, у него закипела кровь.
– Отдай, – сказал он.
Вокруг уже собрались остальные солдаты: потная, вонючая толпа полуголодных мужиков, месяцами не видевших живой женщины. Реалистичного изображения жены Доминика им было более чем достаточно. Они с воплями и улюлюканьем передавали друг другу рисунок, и с каждым отпечатком грязных пальцев на листочке его кровь кипела все сильнее. Под свист толпы Доминик бросался от одного солдата к другому в бесплодных попытках отобрать свой драгоценный рисунок, но те передавали его друг другу, дразня, прямо у него над головой.
– Прыгай, Макарони! – взвыл один из мужиков. – Попрыгай за свою даму!
Доминик проигнорировал чересчур знакомое прозвище. В конце концов рисунок снова оказался у Келлерманна, и тот, облокотившись о койку, насмешливо поднял листок у Доминика над головой.
– Слышал, что тебе сказали, Доминик? – засмеялся он. – Прыгай!
Доминик не успел ответить, когда неподвижная фигура, лежавшая на верхней койке, неожиданно ожила. Из-под одеял в одно мгновение появилась рука Пола и быстро, но аккуратно выдернула листочек из хватки Келлерманна. Келлерманн в возмущении обернулся и открыл было рот, чтобы запротестовать, но, глядя, как Пол садится на койке, благоразумно замолчал. Хоть сосед Доминика и говорил с гнусавым техасским акцентом, его огромный рост и светло-голубые глаза намекали на скандинавского предка, который сотни лет назад наверняка сжимал в неистовом гневе свой щит на борту драккара. Выражение его лица предупреждало Келлерманна, что сам он сейчас, не задумавшись, поддержит семейную традицию.
– Хватит. – Пол говорил редко, но когда говорил, его слушали. Толпа солдат неохотно разошлась, и остался только Доминик. Он стоял, сложив руки на груди, и смотрел Келлерманну прямо в глаза, хоть для этого и приходилось поднимать голову повыше. – Это его жена, приятель. Прекрати.
Последовала минута ледяного молчания, а потом Келлерманн зло рассмеялся.
– Ну продолжай марать бумагу, итальяшка, – прорычал он. – А мы пойдем воевать. – Он неуклюже развернулся и пошел прочь, обернувшись, только чтобы плюнуть Доминику под ноги.
Все еще в ярости, Доминик повернулся к своей койке. Пол протянул ему рисунок. Доминик забрал его, сказал: «Спасибо», – и удивился тому, как дрожит его голос. Он расправил листочек огрубевшими пальцами.
Повисла тяжелая, болезненная тишина. Пол ее аккуратно отодвинул:
– Очень хороший рисунок, – тихо сказал он; его техасский акцент как будто смягчил густой воздух между ними. С тех самых пор, как они еще в учебном лагере оказались соседями по койке, Пол был Доминику верным товарищем. Он был одним из немногих из их взвода, кто пережил ту резню на страшных пляжах Нормандии. Неизменное благодушие Пола делало их медленное продвижение по разоренной местности чуть менее невыносимым. Несмотря на огромный рост и спокойствие, Пол быстро двигался и еще быстрее соображал; ловкость, с которой он отобрал у Келлерманна рисунок, проявлялась еще и в карточных играх и фокусах при свечах. Это бывало очень редко, но Доминик думал, что это не от недостатка долгих стоянок, а потому что высадка на пляж окончательно уничтожила всякое желание играть в игры.
– Я и не знал, что ты рисуешь, Бонелли, – сказал Пол.
Доминик пожал плечом, потом встал и принялся заправлять койку.
– Я с детства рисую. Очень хотел пойти в художественную школу, найти учителя, но что поделаешь? После девятого класса пришлось пойти работать на шахты. А потом были Салли, свадьба, и Чечилия… и война. – Он потрогал шею на том месте, где так подозрительно отсутствовала медаль святого Христофора. – Теперь просто рисую иногда, когда есть время. Меня это расслабляет.
Доминик заметил, что за все время, что они с Полом провели вместе еще с учебного лагеря, они поделились друг с другом лишь краткими, отрывистыми рассказами о своей домашней жизни. И все же, поражался Доминик, время, проведенное вместе перед лицом постоянных опасностей, связало их так, будто они были знакомы всю жизнь. «Так и бывает на войне», – думал Доминик.
Пол мало говорил о своей семье. Доминик знал, что ему не перепало провести много времени с отцом: старый фермер воевал в Первой мировой и вернулся сломленным; с тех пор он больше времени проводил в обществе бутылки, чем собственного сына, и страдала от этого вся семья. Мать Пола одна растила пятерых мальчишек на разваливающейся скотоводческой ферме во время Великой депрессии. Ее сил едва хватало на то, чтобы прокормить сыновей, и на внимание к каждому сил, конечно, не было. Пол о них почти не упоминал, но зато часто упоминал Францину. Ни разу он не назвал любимую девушку красивой, но именно таким было выражение его лица, когда он о ней говорил. От одного только упоминания ее имени он будто бы светился изнутри. Доминику это чувство было знакомо.
– Ты всегда рисуешь жену? – спросил Пол, свесив бледные ноги с верхней койки.
– Как правило, – признался Доминик, и на лице его против воли появилась улыбка. – И всегда портреты. Я нарисовал почти всех вас и отправил рисунки Салли с письмами, чтобы она посмотрела, как вы выглядите. – Он улыбнулся.
– Ну ты хитер! Я знал, что за тобой глаз да глаз! – пошутил Пол. – А кто твой любимый художник?
Доминик опять пожал плечами.
– Когда я был маленький, я ходил в библиотеку и разглядывал репродукции в книгах. Старые мастера: Рембрандт, Рубенс… Но больше всего я любил Леонардо да Винчи. Думаю, ожидаемо: итальянец и все такое.
– Ты когда-нибудь был в Италии?
Доминик покачал головой.
– Мои родители очень хотели оттуда выбраться и начать новую жизнь в Америке. Так что они, пожалуй, скорее американцы, чем итальянцы. У них висит моя фотография в форме на фоне огромного американского флага, в полный рост. – Он усмехнулся, потом попытался поправить грязные и рваные остатки своей формы – теперь жалкого подобия шикарного вида, запечатленного в тот день на фотографии. – Но я бы хотел там когда-нибудь побывать. Увидеть эти шедевры в жизни.
Койка под Полом заскрипела: он снова откинулся на спину. Его голос теперь звучал приглушенно.
– Значит, когда-нибудь побываешь.
Хотел бы Доминик разделять этот оптимизм. Сам он так не мог, но Полу был благодарен. Такие мирные разговоры о чем угодно, только не о войне, были очень редки. Доминик уже сбился со счету в скольких боях они побывали, и после каждого выживание казалось все большим чудом. Сказались ли усилия его маленького подразделения хоть как-то на войне с нацистами? Повлияли ли они вообще хоть на что-нибудь? Даже после того, как он неделями чудом избегал смерти, Доминик все еще не был уверен. Он знал только, что надо продолжать, не упускать из виду цель: победить в этой войне. Его командиры хвалили его за меткость в стрельбе и самоотверженную защиту других солдат, но он знал, что в живых он остается лишь по воле случая. И, может быть, благодаря молитвам оставшейся далеко за океаном матери.
– Внимание! – Услышав, как у входа в палатку прозвучала эта команда, все до единого солдаты подскочили на ноги с автоматизмом пулеметного огня. Они выстроились в аккуратную шеренгу: ноги вместе, руки по швам, спины настолько прямые, насколько позволяли изнуренные мышцы. В палатку вошел офицер – блестящие звездочки на погонах сообщали, что майор. В мертвой тишине был слышен лишь скрип его сапог в скопившейся на полу палатки слякоти.
Майор прошел вдоль двойной шеренги, изучая имена, вышитые на солдатской форме.
– Блэкли! – выкрикнул он.
Потом его взгляд остановился на Доминике.
– Бонелли! – проревел он.
– Сэр! – Доминик отдал честь.
– Я слышал, у тебя хорошее прикрытие. – Взгляд темных глаз майора был непроницаем. Он поднял бровь. – Пойдемте. Для вас есть дело. Не заставляйте коммандера ждать.
– Пойдемте. Не заставляйте его светлость ждать.
Подмышки Чечилии жгло так, будто ее ужалила сразу дюжина пчел. С неохотой она опять подняла руки. На Чечилии была только льняная сорочка без рукавов, и она позволила Лукреции Кривелли, камеристке, обмахнуть ее подмышки руками. Дюжина платьев – шелковых, атласных и бархатных – была разложена по всей спальне Чечилии.
– Ай! Что это? – Чечилия трижды глубоко глотнула ртом воздух, превозмогая боль.
– Немного негашеной извести, мышьяк, свиное сало. Еще несколько секретных ингредиентов. Любимый рецепт матери его светлости. Еще немного, – сказала Лукреция. – Прочтете дважды «Отче наш» – и все.
– Отче наш, иже еси на небесах… – начала Чечилия, но ее голос дрогнул. Она поежилась от холодного воздуха и зажмурилась от нового ожога.
– Привыкайте. Его сиятельство не любит, чтобы у его женщин были волосы на теле.
Чечилия широко открыла глаза и уставилась на Лукрецию, девушку одного с ней возраста, в задачу которой входило прислуживать Чечилии и помогать с волосами и платьем. Она внимательно вгляделась в широкие карие глаза девушки, пытаясь понять, не издевается ли та над ней.
– Правда? На всем теле?
Лукреция кивнула.
– Теперь сделаем твою pòmm. Терпи.
Чечилия не знала миланских слов, но догадалась какая часть тела подвергнется депиляции следующей. Она снова зажмурилась, преодолевая холод и почти невыносимое жжение. Она читала молитву, комкая слова и произнося так быстро, как никогда раньше. Во время молитвы Лукреция легонько постучала кончиками пальцев по подмышкам Чечилии.
Когда Чечилия дважды прочла «Отче наш», Лукреция подошла к очагу, где на огне кипел котелок. Она щипцами окунула в воду кусок ткани, затем отжала и сунула его, дымящийся, Чечилии подмышку.
– Ай!
Холод сменился очередным ожогом. Лукреция грубыми движениями смахнула с обеих подмышек мерзкую смесь, выдернув волосы у корней. Наконец Чечилия смогла уронить онемевшие руки. Она схватила с ближайшего стула коричневую бархатную накидку и набросила на плечи, затем поднесла пальцы к подмышкам. Там пульсировала голая кожа, безусловно гладкая, без единого волоска. Чувство жжения стало более терпимым, но еще не прошло, когда Чечилия подошла к кровати. Она мягким движением погладила стопку платьев. Зеленый атлас. Пурпурный бархат. Красный шелк с черным кружевом и золоченой вышивкой по вороту.
– Они так прекрасны, – сказала Чечилия. Она и правда никогда не видела ничего прекрасней.
– Объедки. Их еще надо будет подогнать вам по фигуре. Вы – тощий экземпляр, – сказала Лукреция и так сильно сжала руки на талии Чечилии, что та вздрогнула. Лукреция пожала плечами. – Мы просто достали их из гардероба прошлой возлюбленной.
Повисла долгая пауза.
– Прошлой возлюбленной?
Лукреция кивнула.
– Что с ней случилось?
– О! – нервный смешок. – Она долго не продержалась.
– Почему? – Чечилия опять внимательно посмотрела на Лукрецию, пытаясь понять, не потешается ли та над ней.
– Его светлость быстро от нее устал, – сказала Лукреция, внезапно погрустневшим голосом, но Чечилия была уверена, что это неискреннее чувство. – Если хотите знать мое мнение, это потому, что она слишком много болтала. Но его светлость в любом случае… увлекается… обычно ненадолго. Только маленькая Бьянка и осталась.
– Бьянка?
– Бедная незаконнорожденная малышка. – Лукреция покачала головой. – Но зато хорошенькая. Волосы черные как ночь. Прямо как у отца.
Чечилия плюхнулась в кресло рядом со своей кроватью и плотнее запахнула мантию на плечах. Неужели она вошла в воду, которая вот-вот сомкнется над ее головой? Она задумалась, сколько еще всего важного не знает.
В дверь постучали. Лукреция впустила седую женщину в платье горничной. Служанка что-то сказала на миланском диалекте, обращаясь к Чечилии, затем склонила голову и протянула сложенный пергамент с восковой печатью. Чечилия узнала на пергаменте красивый почерк брата, но заколебалась. Чечилии впервые в жизни кто-то поклонился, а она, к тому же, понятия не имела, что служанка сказала. Старуха встретила взгляд Чечилии и улыбнулась. Лукреция сделала шаг вперед, забрала письмо из рук служанки и отдала Чечилии.
– Письмо для цветочка его светлости.