ЧерновикПолная версия:
Лаура Каури Эфир
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Лаура Каури
Эфир
Пролог: последний час Лины
Меня зовут Лина, мне двадцать семь лет.
Ещё утром вся жизнь была у меня впереди: я строила планы, копила деньги на отпуск, покупала новые платья, худела к лету, чтобы встреченный у ближайшего супермаркета принц мог носить меня на руках.
Мне казалось, что впереди у меня много счастливых лет, но вдруг я узнала, что сегодня умру. Смешно, да?
Нечасто, но всё же я представляла, как это случится. Иногда представляла, что будет холодный кабинет с белыми стенами, от которых веет могильным склепом и микстурой, доктор в белом халате и бумажка, на которой написано какое-нибудь сложное слово, от которого внутри всё похолодеет и оборвётся.
Или звонок посреди ночи, после которого ты смотришь в потолок до утра и понимаешь, что больше никогда не увидишь, как за окном зажигаются фонари.
Но всё оказалось куда как прозаичнее. Предвестником моей смерти стало приложение на телефоне.
Ровно в семь утра, когда я чистила зубы, телефон тренькнул знакомым звуком ( так приходят уведомления от «Чистого четверга», нашей городской службы уборки, которой мы все немножко гордимся). Зелёный кружок, синяя стрелочка.
Я машинально ткнула пальцем, не вытирая пену с губ, и прочитала:
«Уважаемая Лина! Ваш эфир активирован. Дата: сегодня. Время: 22:00. Канал: общегородской, первый. Пожалуйста, подготовьтесь как следует. С уважением, отдел организации последних слов».
Я выплюнула пасту. Посмотрела в зеркало.
Из зеркала на меня смотрела девушка с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, и круглыми, как у филина, глазами. Я ткнула в экран снова, надеясь, что это глюк, сбой, дурацкая реклама новой социальной программы.
Но нет.
В приложении было именно моё фото (идиотское, снятое на прошлогоднем корпоративе, на котором я напилась и танцевала на столе), мой адрес, мой идентификатор и статус: «Подтверждено. Необратимо. Оспариванию не подлежит».
Вот так. Необратимо.
Я села (нет, скорее рухнула) на край ванны. Холодный кафель приятно холодил кожу. Мысли закружились вокруг в каком-то невероятном танце, и первая мысль была не о маме или папе, не о том, что я так и не успела выйти замуж и родить детей. Не о том, что я так и не увидела бескрайний океан, не погладила пингвинов и даже не о том, что не занялась сексом на крыше небоскрёба.
Первая мысль была: «Блин, а кто будет поливать герань?».
Потом пришла вторая: «Значит, всё. Диагноз поставили не врачи, а алгоритм. Интересно, что у меня? Сердце? Сосуд? Или просто статистика?».
Видите ли, у нас уже двадцать лет как отменили тайну смерти. Ну, как отменили. Врачи, конечно, ставят диагнозы, лечат, пытаются вернуть к жизни или хотя бы продлить её на какое-то время.
Но есть специальная государственная программа «Черта» (некоторые называют её «Экватор»). В неё все попадают автоматически, у каждого человека есть риск, что она выберет именно тебя следующей жертвой. Страховые компании, медицинские базы, искусственный интеллект – все они считают твой ресурс. С точностью до девяноста восьми процентов.
И когда до твоего личного «экватора» – той точки, после которой жить осталось меньше суток, приходит уведомление. Чтобы ты успел попрощаться. Чтобы не умер молча, в одиночестве, рыдая в подушку и задавая вопрос «Зачем?».
Бабушка рассказывала что раньше, лет пятьдесят назад, люди умирали внезапно. Просто шли по улице и падали. Или засыпали и не просыпались. Это считалось огромной трагедией, непоправимым горем. Что они там себе знали, наши далёкие предки? Настоящая трагедия – это когда тебе приходит уведомление о последнем эфире, а ты не знаешь, что сказать.
Я работаю в «Чистом четверге» пять лет. Сижу в колл-центре, в огромном зале с тысячей таких же, как я, операторов. Но мы не принимаем звонки, не ведём диалог с позвонившими нам людьми.
Мы их слушаем. Мы слушаем их последние слова.
Наш отдел называется просто и лаконично – отдел посмертной модерации. Мы следим, чтобы во время своего последнего эфира никто не матерился, не призывал к насилию и терроризму, не разглашал государственные тайны и не оскорблял чувства верующих.
На самом деле, от того момента как человек произнёс что-то и до того момента, как его слова услышали зрители, есть задержка в десять секунд. Если человек говорит что-то запрещенное, искусственный интеллект «Цензор» вырезает это с тихим таким писком и только после этого пускает в эфир.
А если совсем уж перегибает палку, то эфир просто обрывается и тогда зрители всего города видят чёрный экран и надпись: «Эфир завершен досрочно в связи с нарушением правил».
Но это позор, которого люди боятся, пожалуй, даже больше чем самой смерти. Умереть и опозориться перед всей страной это пятно на всю семью на поколения вперед.
Я слушаю голоса уходящих уже пять лет. За эти годы я слышала 43800 голосов.
Я слышала, как профессора математики признавались в любви своим школьным учительницам или ученицам.
Я слышала, как бомжи цитировали Ницше: «Бог умер. Ницше. Ницше умер. Бог».
Я слышала, как женщина, которая, как все считали, была счастлива в браке и очень любила мужа, в свой последний час назвала по именам всех любовниц своего мужа и адреса, где он прятал деньги, украденные у государства.
Я слышала, как десятилетний мальчик, умирающий от лейкемии, показывал стране своего хомяка и кормил его семечками. Это был самый длинный час в моей жизни: бесконечный, невероятно болезненный.
И знаете, что я поняла за эти пять лет?
Что последние слова это единственная правда, которая остается от человека. Всё остальное – суета, ложь, социальные маски, отчёты на работе, улыбки соседям. А последний час это обнажение, вывернутая наизнанку душа.
И вот теперь моя очередь.
Сначала я хотела позвонить маме. Но не позвонила. Потому что она тут же примчится, будет рыдать, обнимать меня так крепко. что чуть не переломает все кости и я потрачу свой последний день на то, чтобы успокаивать её, вместо того чтобы понять – а что, собственно, я хочу сказать в свой последний час?
Я хочу сказать правду. Знать бы ещё, что это такое: правда?
Прощение и прощание
Немного поплакав, я умылась, оделась и пошла на работу. Дура, скажите же? В день смерти – на работу.
Но мне нужно было именно туда. Мне нужно было в последний раз спуститься в это дурацкое метро, в котором вечно пахнет потом, дешёвыми дезодорантами и отвратительным кофе в стаканчиках. Я хотела увидеть всех этих людей, каждый из которых о чём-то мечтает – они даже не подозревают, что сегодня вечером они, может быть, включат мой эфир.
Кто-то из них – мой коллега. Кто-то – просто зевака, для которого эти эфиры что-то сродни шоу Малахова или Нагиева, этакая развлекательная программа.
В офисе было тихо. Тысяча человек в наушниках, склонивших головы над мониторами. Как секта, какое-то тайное сообщество.
Мы редко разговариваем друг с другом: слишком много смертей вокруг. Каждый из нас носит в себе архив чужих тайн, а после такого знания не хочется лишний раз ни с кем общаться или что-то обсуждать.
Я села на свое место, 317-Б. Надела наушники. Зелёный огонек замигал – сигнал пошёл в ту же минуту.
Первым сегодня был мужчина, лет шестидесяти. Судя по карточке – сварщик. Он сидел в своей квартире, обклеенной старыми обоями в цветочек, пил чай из огромной кружки и говорил:
– …значит, так, соседи. Эта квартира не ваша, вы её обманом у предыдущих хозяев выманили. А после стеночку сломали и сделали из своих двух комнат одну, большую. Я тогда в больнице лежал, и вы думали, что я не узнаю, но я знаю всё. И документы у меня есть, и слова ваши все в специальную тетрадочку записаны. Если вы сами не признаетесь во всём, я вам с того света являться буду, поняли, черти рогатые?
Цензор пискнул, вырезав пару слов про чертей, но смысл остался. Человек умирал и восстанавливал справедливость – такую, какой он её себе представлял.
В следующем эфире была девушка: чуть моложе меня, с татуировками на руках и синими волосами. Она сидела на кровати, курила в форточку (это разрешено, курить в эфире можно, это не нарушение, если не в общественном месте) и говорила:
– Чел, который меня бросил год назад, слушай сюда. Ты думал, я страдаю? А я знаешь что сделала? Я твою гитару, которую ты забыл, в комиссионку сдала и купила себе платье. Красное. И в этом платье я трахалась с твоим лучшим другом полгода. И ему нравилось. И мне нравилось. Так что не рыдай там, понял? Живи…
Цензор снова пискнул, вырезав «трахалась». Но мы-то знали, о чём речь.
Я слушала и чувствовала, как внутри нарастает странное спокойствие. Страх ушел. Осталось только любопытство «А что скажу я»?
Я представила, как в десять вечера загорится красная лампочка над монитором, камера включится, и на меня посмотрят миллионы глаз. Что они хотят увидеть? Драму? Слёзы? Покаяние?
Был у нас как-то случай: шёл последний эфир важной шишки, политика, который при жизни с экрана телевизора не слезал.
И вот настала очередь его последнего эфира. Все думали, что он будет плакать или каяться, но всё было намного страшнее: в свой час он просто сел в кресло и молчал. Все шестьдесят минут, все 3600 секунд.
Смотрел в камеру и молчал. Город тогда просто сошёл с ума: люди придумывали теории заговора, плакали, злились, писали петиции, чтобы его эфир признали незаконным.
А он просто молчал.
И это молчание сказало больше, чем любые речи.
Я до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Может быть, он хотел сказать, что ему нечего сказать, что вся его жизнь пустота. А может он просто вспоминал: в те минуты, когда мы входим в тихий сад своей памяти, нам нет никакого дела до посторонних. Мы просто молчим и перебираем важное для нас, самое ценное.
Я не знаю, почему именно он молчал. Но это было страшнее любого крика.
Днём я позвонила отцу. Он живет в другом городе с новой семьей. Мы не виделись лет пять, и всё это время я очень сильно обижалась, думая что он ушёл от меня, потому что я плохая, потому что он не хотел такую дочь. Сегодня же я поняла, что он просто выбрал счастье – не с моей мамой, которую разлюбил, а с другой женщиной. Но его чувства ко мне остались прежними, я всегда буду для него его Линкой, его маленькой девочкой.
– Папа, – сказала я, едва сдерживая слёзы. – У меня сегодня эфир.
Он молчал секунд десять. Потом сказал:
– Я понял, дочка. Я включу телевизор.
– Папочка, я не за этим звоню. Я просто хотела сказать… ты классный. Я тебя люблю.
Он снова замолчал и молчал пару минут. Потом хрипло сказал:
– И ты меня прости, если что не так. Я тоже очень-очень сильно люблю тебя, дочурка.
– Папа, не переживай: значит, так должно было быть.
Я повесила трубку. Вот оно. Я простила его за все. Прямо сейчас, без истерик. И мне стало легко-легко на душе.
В шесть вечера я встала из-за стола и стала собираться домой. Впервые в жизни ровно в шесть часов.
Моя начальница, толстая тётя Зина, которая видела столько смертей, что у неё давно уже перестали дергаться мышцы на лице, посмотрела на меня и сказала:
– Линка, ты чего так рано? Смена до восьми.
– Тётя Зина, у меня сегодня эфир. В десять.
Она замерла. И вдруг её каменное лицо, это застывшее лицо человека, которому всё равно, дрогнуло. Она вылезла из-за своего стола, подошла ко мне и обняла. Крепко, по-матерински. И прошептала на ухо:
– Не бойся, дочка. Это просто переход. Я тебя там встречу.
Я не знаю, что она имела в виду. Тётя Зина – старая, ей под шестьдесят, она верит в Бога, в реинкарнацию, в карму, во всё сразу. Но от её слов стало тепло и не так страшно. Хотя вру – мне по-прежнему было очень страшно….
Я пришла домой. Полила фикус: обильно, чтобы хватило на несколько дней. Протёрла ему листики влажной тряпочкой, погладила его. Сварила кофе и пельмени, последние в моей жизни. Съела их, глядя в окно на вечерний город.
В городе зажигались огни, ехали машины, люди спешили по домам. Обычный вечер, всё как всегда. Только для меня он – последний.
В половине девятого я налила ванну, добавила туда пены и лежала там минут 20. Всегда любила нежиться в ванной, обычно она снимала любые заботы. Но сегодня даже она не смогла снять моё напряжение. Да и могло ли вообще что-то хотя бы на минуту отвлечь меня от этой мысли, пульсирующей каждую минуту в моей голове: я сегодня умру!
Через два с половиной часа я умру!
Помывшись, я села перед зеркалом. Надо было решить, как я буду выглядеть. Косметика? Без косметики? Платье? Халат?
Я решила: буду собой, не хочу фальшивить и показывать себя такой, какой я не являюсь. Надела старый свитер, который мне купила мама лет десять назад, простые голубые джинсы. Волосы просто расчесала – никогда не любила собирать их в причёску, люблю, когда они свободно свисают по спине. Они вообще моя гордость – длинные, золотые, искрящиеся на солнце.
Включила Армстронга «What a Wonderful World»: моя любимая песня, она была в некотором роде моим девизом, напоминающем, что мир прекрасен и удивителен. И вот сейчас этот самый прекрасный мир ускользал от меня, ещё немного и пространство вокруг свернётся. Налила ещё кофе, посмотрела на часы: 21:45.
Пора. Я села в кресло, обняла любимую плюшевую игрушку. Экран телевизора в комнате был выключен, но я знала, что ровно в 22:00 он включится сам, и в углу загорится надпись: «Прямой эфир. Городской канал».
Сердце колотилось, как сумасшедшее. Я смотрела на часы на стене. Старые, с кукушкой, ещё бабушкины. Секундная стрелка дергалась, отсчитывая последние минуты.
И вдруг я перестала бояться. Совсем.
Я вспомнила всех, кого слушала эти пять лет. Сварщика Петю, который следил за соседями. Девушку с тату, мстящую бывшему. Профессора, признающегося в любви. Мальчика с хомячком.
Я поняла, что хочу сказать им всем спасибо. Они научили меня главному: не врать.
В 21:59 я глубоко вздохнула. Красная лампочка на камере мигнула один раз, предупреждая.
Я посмотрела прямо в объектив.
И в 22:00, когда загорелся экран, я начала говорить.
Глава 1. Не добравшаяся до того света
После эфира я не умерла.
Это, знаете ли, такой странный когнитивный диссонанс: тебе сказали, что ты умрёшь сегодня, ты попрощалась со всеми, сказала самые важные слова, а наутро просыпаешься от того, что сосед сверху снова долбит перфоратором в субботу в восемь утра.
Я лежала и смотрела в потолок. Сквозь бетон пробивалось это равномерное, бесящее до невозможности: др-др-др-др. Ремонт, чёрт бы его побрал! У кого-то там, наверху, жизнь продолжается, и ему непременно сейчас, этим ранним утром нужны новые розетки или натяжные потолки.
А у меня – утро после собственной смерти. После последнего эфира.
Я села на кровати. Заяц валялся на полу – видимо, ночью я его скинула во сне. Значит, я уснула. Люди, которым остался час жизни, спят? Оказывается, да. Организм неизменно берёт свое, хотим мы того или нет.
Телефон, точно: я потянулась за ним, как тонущий хватается за протянутое весло или руку. На экране горела куча уведомлений и пропущенных вызовов. Всего 283 .
От мамы: «Доченька, ты живая??? Я всю ночь не спала, позвони скорее, я умираю от тревоги за тебя!!!»
От папы: «Лина, я горжусь тобой. Ты была прекрасна, моя малышка».
И ещё добрая сотня сообщений от друзей, знакомых, полузнакомых людей из социальных сетей, которых я видела раз в жизни и даже не помню при каких именно обстоятельствах. «Ты жива или нет?», «Это было мощно», «Ты как?», «Поздравляю, ты теперь звезда!»
Звезда. Ага. Звезда, которой по ошибке выдали индульгенцию на ещё один день.
Среди всех этих тревожных посланий выделялось одно, и было оно очень странным. Тётя Зина написала мне: «Знаю, что ты жива. Жду на работе. Кофе уже сварила. Придёшь – не придёшь, решай сама, но к кофе я испекла дивный пирог».
Я встала, налила воды. Руки дрожали, но не от страха. О непонимания того, как это работает? Почему произошла ошибка? Что, чёрт возьми, произошло? Сбился алгоритм?
Но такого не может быть, ведь великий алгоритм никогда не ошибается. За все эти годы статистика ошибок программы «Экватор» равнялась 0, 2%. И то, это были не ошибки в диагнозе, а сбои в системе, когда человек умирал ещё до того, как ему пришло уведомление о последнем эфире.
Чтобы алгоритм ошибся в обратную сторону – такого не было никогда.
Я налила кофе, собралась с духом и позвонила маме.
– Лина! – закричала она в трубку и заплакала. – Линочка, родная! Я думала, с ума сойду! Я твой эфир смотрела, ревела, потом ночью лежала, думала – всё, дочка. А ты… ты живая!
– Живая, мам. – Я сама не верила в это. – Не знаю, как так вышло. Наверное, какой-то сбой в системе.
– Сбой? – Мамин голос дрогнул.– Лина, а может… может, это не сбой? Может, тебе второй шанс дали? Ты же там такие слова говорила… про жизнь, про правду. Может, Вселенная услышала?
Я вздохнула. Мама у меня человек верующий, и сейчас меня удивило, каким образом в её картине мира смогли ужиться Вселенная, Бог и программа «Экватор».
– Не знаю, мам. Я пойду на работу, разберусь.
– На работу? – ахнула она. – В такой день? Лина, ты с ума сошла? Посиди дома, отдохни, выпей валерьянки или даже вина…
– Мам, я пять лет хожу на работу каждый день. И сегодня пойду. Мне надо прогуляться, попытаться понять, проанализировать.
Я надела ту же одежду, что и вчера, наскоро умылась и вышла на улицу.
Город встретил меня обычным утренним гомоном. Всё по-накатанной: метро, толпа, тошнотворный запах дешёвого кофе и выхлопных газов. Всё как обычно, только теперь на меня смотрели. Люди в вагоне отводили глаза, но я чувствовала эти взгляды.
Кто-то шептался. Девушка, сидящая напротив, уткнулась в телефон, но (я видела отражение в стекле) она меня разглядывала. Словом, сейчас я была кем-то вроде зверушки в зоопарке, которая сделала что-то забавное и привлекла всеобщее внимание.
Я стала знаменитостью. Знаменитостью на один день, которая не умерла.
В колл-центре было тихо, как всегда. Тысяча человек в наушниках, им никогда нет никакого дела ни до кого. Они будто роботы, монотонно выполняющие изо дня в день одни и те же функции.
Тётя Зина сидела на своем месте и пила кофе из большой кружки с надписью «Лучшей бабушке». Увидев меня, она не удивилась. Только кивнула на стул рядом.
– Садись. Кофе тебе налила.
Я села, сделала глоток. Кофе был горячий, крепкий, с сахаром – именно такой, как я люблю.
– Тётя Зин, – сказала я, – Что происходит? Почему я жива?
Она посмотрела на меня долгим взглядом. Глаза у неё были светлые, выцветшие, как старая фотография. И в них плескалось что-то такое… какое-то глубокое знание.
– А ты сама как думаешь?
– Я думаю, что алгоритм ошибся. Но этого не может быть.
– Не может, – кивнула она. – Алгоритм не ошибается. Значит, дело не в алгоритме.
– А в чём?
Она отставила свою кружку, сцепила пальцы в замок.
– Лина, ты пять лет здесь работаешь. Ты слышала тысячи смертей, тысячи исповедей. Скажи мне: люди, которые умирают, – они все умирают вовремя?
Я задумалась. Странный вопрос.
– Ну… программа же предсказывает. Значит, вовремя.
– Программа, – усмехнулась тетя Зина. – А ты представь, что программа это не истина в последней инстанции, а простой инструмент. Да, он считает ресурс (сердце там, сосуды, генетика), но есть вещи, которые она не считает.
– Какие?
– Желание. – Тётя Зина понизила голос. – Человеческое желание жить. Или не жить. Ты вчера в эфире что сказала? Что свобода – это главное. Что ты свободна. А знаешь, что делает свобода с организмом?
Я молчала.
– Она запускает такие процессы, которые никакой алгоритм не просчитает. – Она ткнула пальцем мне в грудь. – Ты вчера перестала бояться, приняла тот факт, что скоро умрёшь и в тот самый момент, девочка моя, ты стала сильнее самой смерти. Понимаешь?
– Не очень, – честно сказала я.
– И не надо понимать. Просто живи дальше. А хочешь понять, так иди и работай. Сегодня будет интересный день.
Она надела наушники и отвернулась к монитору, давая понять, что разговор окончен. Впрочем, за эти десять минут мы и так говорили больше, чем за предыдущие пять лет.
Я прошла на своё место, 317-Б. Надела наушники, поставила рядом бокал с недопитым кофе. Зелёный огонек замигал, приглашая в мир чужих последних слов.
Первый эфир дня.
Мужчина лет сорока. Обычная квартира, обычный ремонт, на стене фотография женщины и двух детей. Он сидит за столом, перед ним бутылка водки и стакан. Руки трясутся.
– Значит, так, – говорит он заплетающимся языком. – Я, Вадим Трусов, гражданин города, в свой последний час хочу сказать… хочу сказать… – Он всхлипывает. – Я не хочу умирать, мужики! Не хочу! Мне сказали – завтра в десять утра. А у меня дети! Сын в школу идет, дочка маленькая… Я им ничего не оставлю, кроме долгов за эту халупу…
Цензор молчит, мата нет. Только слёзы и водка.
– Люди, помогите! – вдруг кричит он в камеру. – Может, кто-то может помочь? Деньги там, лекарство? Я всё отдам, всю жизнь на вас работать буду… У меня руки золотые, я сантехник, любую трубу починю…
Я смотрю на его руки. Золотые руки, да. Грязные, в мозолях, с въевшейся в кожу ржавчиной. Руки человека, который реально умеет чинить трубы, умеет работать.
– Ленка! – кричит он, оборачиваясь куда-то в сторону. – Ленка, иди сюда! Скажи им!
В кадр входит женщина, худая, заплаканная, в старом халате. Она садится рядом, обнимает его за плечи.
– Вадик, ну тихо, тихо…
– Не тихо! – орет он. – Я жить хочу! Я не готов! Я…
Она зажимает ему рот рукой и смотрит в камеру. Глаза сухие, злые.
– Люди добрые, – говорит она тихо, но отчётливо. – Не слушайте вы его. Он пьяный. У него рак, последняя стадия, врачи неделю назад про диагноз сказали, а сегодня пришло подтверждение от программы. Я его просила – скажи что-нибудь детям, запиши видео, а он… – Она всхлипывает. – Он ничего не хочет. Только водку жрать и орать, что не готов. А кто готов, скажите? Как к такому вообще можно быть готовым?
Она смотрит прямо в объектив, и мне становится не по себе. Этот взгляд – он не про смерть, он про жизнь. Про то, как тяжело тащить на себе умирающего мужа и двоих детей, когда у самой руки опускаются. да надо быть сильной.
– Вы не смотрите, что он сантехник, – продолжает она. – Он хороший мужик, честный. Никогда не пил, всё в дом нес. А тут сломался. И я его не виню. Я просто хочу сказать… всем вам, кто смотрит… если у вас есть время – скажите своим близким, что вы их любите. Не ждите последнего часа. Потому что в последний час может быть уже поздно. И захочется напиться до поросячьего визга, а не о любви говорить.
Она гладит мужа по голове, а он уткнулся лицом в стол и трясется. От его всхлипываний не по себе становится, тем более что я тоже прошла через это, прекрасно понимаю, что он чувствует сейчас там, по ту сторону экрана.
– Вадик, пойдём спать, – говорит она ласково. – Завтра тяжёлый день. Я и рубашку тебе погладила белую, в которой ты в ЗАГС ходил. Помнишь?
Он поднимает голову, смотрит на неё мутными глазами и впервые за весь эфир на его лице мелькает подобие улыбки, глаза светлеют.
– Помню, Лен. Ты красивая была.
– Я и сейчас красивая, – улыбается она сквозь слёзы. – Просто устала немного.
Они уходят из кадра. Слышно, как скрипит кровать, как она шепчет что-то успокаивающее.
Эфир продолжается, но камера смотрит в пустую комнату. На столе – недопитая бутылка, стакан, фотография счастливой семьи.
Я сижу и не могу отвести взгляд. Это же самое страшное. Не крики, не истерики. А вот эта тишина, в которой два человека просто пытаются провести последние часы вместе.
В наушниках раздается тихий голос Лены:
– Если меня кто-то слышит… я его люблю. Очень. И никому не отдам. Даже смерти.
Я снимаю наушники. Руки трясутся. Я зажимаю рукой себе рот, чтобы не закричать от захватившей меня боли. Да, сейчас мне больно за этих двоих, которые так хотят быть вместе, но не могут.
Я смотрю на свое рабочее место, на монитор, на зелёный огонек, и думаю: а что, если тетя Зина права? Что, если дело не в алгоритме, а в желании? Вадим не хочет умирать. Он боится, он пьет, он орет. А Лена его любит. Так, что готова со всем миром бороться, даже с алгоритмом.
Это как в песне у Белова:
«Время резко рванёт курок,
По секундам пронзая тело,
И мы будем с тобой любить
От расстрела и до расстрела».
Он – боится, а я вчера не боялась. Я приняла тот факт, что скоро умру. И осталась жива.
Совпадение?
Я снова надеваю наушники и слушаю следующий эфир.

