ЧерновикПолная версия:
Лаура Каури Эфир
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Лаура Каури
Эфир
Пролог: последний час Лины
Меня зовут Лина, мне двадцать семь лет.
Ещё утром вся жизнь была у меня впереди: я строила планы, копила деньги на отпуск, покупала новые платья, худела к лету, чтобы встреченный у ближайшего супермаркета принц мог носить меня на руках.
Мне казалось, что впереди у меня много счастливых лет, но вдруг я узнала, что сегодня умру. Смешно, да?
Нечасто, но всё же я представляла, как это случится. Иногда представляла, что будет холодный кабинет с белыми стенами, от которых веет могильным склепом и микстурой, доктор в белом халате и бумажка, на которой написано какое-нибудь сложное слово, от которого внутри всё похолодеет и оборвётся.
Или звонок посреди ночи, после которого ты смотришь в потолок до утра и понимаешь, что больше никогда не увидишь, как за окном зажигаются фонари.
Но всё оказалось куда как прозаичнее. Предвестником моей смерти стало приложение на телефоне.
Ровно в семь утра, когда я чистила зубы, телефон тренькнул знакомым звуком ( так приходят уведомления от «Чистого четверга», нашей городской службы уборки, которой мы все немножко гордимся). Зелёный кружок, синяя стрелочка.
Я машинально ткнула пальцем, не вытирая пену с губ, и прочитала:
«Уважаемая Лина! Ваш эфир активирован. Дата: сегодня. Время: 22:00. Канал: общегородской, первый. Пожалуйста, подготовьтесь как следует. С уважением, отдел организации последних слов».
Я выплюнула пасту. Посмотрела в зеркало.
Из зеркала на меня смотрела девушка с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу, и круглыми, как у филина, глазами. Я ткнула в экран снова, надеясь, что это глюк, сбой, дурацкая реклама новой социальной программы.
Но нет.
В приложении было именно моё фото (идиотское, снятое на прошлогоднем корпоративе, на котором я напилась и танцевала на столе), мой адрес, мой идентификатор и статус: «Подтверждено. Необратимо. Оспариванию не подлежит».
Вот так. Необратимо.
Я села (нет, скорее рухнула) на край ванны. Холодный кафель приятно холодил кожу. Мысли закружились вокруг в каком-то невероятном танце, и первая мысль была не о маме или папе, не о том, что я так и не успела выйти замуж и родить детей. Не о том, что я так и не увидела бескрайний океан, не погладила пингвинов и даже не о том, что не занялась сексом на крыше небоскрёба.
Первая мысль была: «Блин, а кто будет поливать герань?».
Потом пришла вторая: «Значит, всё. Диагноз поставили не врачи, а алгоритм. Интересно, что у меня? Сердце? Сосуд? Или просто статистика?».
Видите ли, у нас уже двадцать лет как отменили тайну смерти. Ну, как отменили. Врачи, конечно, ставят диагнозы, лечат, пытаются вернуть к жизни или хотя бы продлить её на какое-то время.
Но есть специальная государственная программа «Черта» (некоторые называют её «Экватор»). В неё все попадают автоматически, у каждого человека есть риск, что она выберет именно тебя следующей жертвой. Страховые компании, медицинские базы, искусственный интеллект – все они считают твой ресурс. С точностью до девяноста восьми процентов.
И когда до твоего личного «экватора» – той точки, после которой жить осталось меньше суток, приходит уведомление. Чтобы ты успел попрощаться. Чтобы не умер молча, в одиночестве, рыдая в подушку и задавая вопрос «Зачем?».
Бабушка рассказывала что раньше, лет пятьдесят назад, люди умирали внезапно. Просто шли по улице и падали. Или засыпали и не просыпались. Это считалось огромной трагедией, непоправимым горем. Что они там себе знали, наши далёкие предки? Настоящая трагедия – это когда тебе приходит уведомление о последнем эфире, а ты не знаешь, что сказать.
Я работаю в «Чистом четверге» пять лет. Сижу в колл-центре, в огромном зале с тысячей таких же, как я, операторов. Но мы не принимаем звонки, не ведём диалог с позвонившими нам людьми.
Мы их слушаем. Мы слушаем их последние слова.
Наш отдел называется просто и лаконично – отдел посмертной модерации. Мы следим, чтобы во время своего последнего эфира никто не матерился, не призывал к насилию и терроризму, не разглашал государственные тайны и не оскорблял чувства верующих.
На самом деле, от того момента как человек произнёс что-то и до того момента, как его слова услышали зрители, есть задержка в десять секунд. Если человек говорит что-то запрещенное, искусственный интеллект «Цензор» вырезает это с тихим таким писком и только после этого пускает в эфир.
А если совсем уж перегибает палку, то эфир просто обрывается и тогда зрители всего города видят чёрный экран и надпись: «Эфир завершен досрочно в связи с нарушением правил».
Но это позор, которого люди боятся, пожалуй, даже больше чем самой смерти. Умереть и опозориться перед всей страной это пятно на всю семью на поколения вперед.
Я слушаю голоса уходящих уже пять лет. За эти годы я слышала 43800 голосов.
Я слышала, как профессора математики признавались в любви своим школьным учительницам или ученицам.
Я слышала, как бомжи цитировали Ницше: «Бог умер. Ницше. Ницше умер. Бог».
Я слышала, как женщина, которая, как все считали, была счастлива в браке и очень любила мужа, в свой последний час назвала по именам всех любовниц своего мужа и адреса, где он прятал деньги, украденные у государства.
Я слышала, как десятилетний мальчик, умирающий от лейкемии, показывал стране своего хомяка и кормил его семечками. Это был самый длинный час в моей жизни: бесконечный, невероятно болезненный.
И знаете, что я поняла за эти пять лет?
Что последние слова это единственная правда, которая остается от человека. Всё остальное – суета, ложь, социальные маски, отчёты на работе, улыбки соседям. А последний час это обнажение, вывернутая наизнанку душа.
И вот теперь моя очередь.
Сначала я хотела позвонить маме. Но не позвонила. Потому что она тут же примчится, будет рыдать, обнимать меня так крепко. что чуть не переломает все кости и я потрачу свой последний день на то, чтобы успокаивать её, вместо того чтобы понять – а что, собственно, я хочу сказать в свой последний час?
Я хочу сказать правду. Знать бы ещё, что это такое: правда?
Прощение и прощание
Немного поплакав, я умылась, оделась и пошла на работу. Дура, скажите же? В день смерти – на работу.
Но мне нужно было именно туда. Мне нужно было в последний раз спуститься в это дурацкое метро, в котором вечно пахнет потом, дешёвыми дезодорантами и отвратительным кофе в стаканчиках. Я хотела увидеть всех этих людей, каждый из которых о чём-то мечтает – они даже не подозревают, что сегодня вечером они, может быть, включат мой эфир.
Кто-то из них – мой коллега. Кто-то – просто зевака, для которого эти эфиры что-то сродни шоу Малахова или Нагиева, этакая развлекательная программа.
В офисе было тихо. Тысяча человек в наушниках, склонивших головы над мониторами. Как секта, какое-то тайное сообщество.
Мы редко разговариваем друг с другом: слишком много смертей вокруг. Каждый из нас носит в себе архив чужих тайн, а после такого знания не хочется лишний раз ни с кем общаться или что-то обсуждать.
Я села на свое место, 317-Б. Надела наушники. Зелёный огонек замигал – сигнал пошёл в ту же минуту.
Первым сегодня был мужчина, лет шестидесяти. Судя по карточке – сварщик. Он сидел в своей квартире, обклеенной старыми обоями в цветочек, пил чай из огромной кружки и говорил:
– …значит, так, соседи. Эта квартира не ваша, вы её обманом у предыдущих хозяев выманили. А после стеночку сломали и сделали из своих двух комнат одну, большую. Я тогда в больнице лежал, и вы думали, что я не узнаю, но я знаю всё. И документы у меня есть, и слова ваши все в специальную тетрадочку записаны. Если вы сами не признаетесь во всём, я вам с того света являться буду, поняли, черти рогатые?
Цензор пискнул, вырезав пару слов про чертей, но смысл остался. Человек умирал и восстанавливал справедливость – такую, какой он её себе представлял.
В следующем эфире была девушка: чуть моложе меня, с татуировками на руках и синими волосами. Она сидела на кровати, курила в форточку (это разрешено, курить в эфире можно, это не нарушение, если не в общественном месте) и говорила:
– Чел, который меня бросил год назад, слушай сюда. Ты думал, я страдаю? А я знаешь что сделала? Я твою гитару, которую ты забыл, в комиссионку сдала и купила себе платье. Красное. И в этом платье я трахалась с твоим лучшим другом полгода. И ему нравилось. И мне нравилось. Так что не рыдай там, понял? Живи…
Цензор снова пискнул, вырезав «трахалась». Но мы-то знали, о чём речь.
Я слушала и чувствовала, как внутри нарастает странное спокойствие. Страх ушел. Осталось только любопытство «А что скажу я»?
Я представила, как в десять вечера загорится красная лампочка над монитором, камера включится, и на меня посмотрят миллионы глаз. Что они хотят увидеть? Драму? Слёзы? Покаяние?
Был у нас как-то случай: шёл последний эфир важной шишки, политика, который при жизни с экрана телевизора не слезал.
И вот настала очередь его последнего эфира. Все думали, что он будет плакать или каяться, но всё было намного страшнее: в свой час он просто сел в кресло и молчал. Все шестьдесят минут, все 3600 секунд.
Смотрел в камеру и молчал. Город тогда просто сошёл с ума: люди придумывали теории заговора, плакали, злились, писали петиции, чтобы его эфир признали незаконным.
А он просто молчал.
И это молчание сказало больше, чем любые речи.
Я до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Может быть, он хотел сказать, что ему нечего сказать, что вся его жизнь пустота. А может он просто вспоминал: в те минуты, когда мы входим в тихий сад своей памяти, нам нет никакого дела до посторонних. Мы просто молчим и перебираем важное для нас, самое ценное.
Я не знаю, почему именно он молчал. Но это было страшнее любого крика.
Днём я позвонила отцу. Он живет в другом городе с новой семьей. Мы не виделись лет пять, и всё это время я очень сильно обижалась, думая что он ушёл от меня, потому что я плохая, потому что он не хотел такую дочь. Сегодня же я поняла, что он просто выбрал счастье – не с моей мамой, которую разлюбил, а с другой женщиной. Но его чувства ко мне остались прежними, я всегда буду для него его Линкой, его маленькой девочкой.
– Папа, – сказала я, едва сдерживая слёзы. – У меня сегодня эфир.
Он молчал секунд десять. Потом сказал:
– Я понял, дочка. Я включу телевизор.
– Папочка, я не за этим звоню. Я просто хотела сказать… ты классный. Я тебя люблю.
Он снова замолчал и молчал пару минут. Потом хрипло сказал:
– И ты меня прости, если что не так. Я тоже очень-очень сильно люблю тебя, дочурка.
– Папа, не переживай: значит, так должно было быть.
Я повесила трубку. Вот оно. Я простила его за все. Прямо сейчас, без истерик. И мне стало легко-легко на душе.
В шесть вечера я встала из-за стола и стала собираться домой. Впервые в жизни ровно в шесть часов.
Моя начальница, толстая тётя Зина, которая видела столько смертей, что у неё давно уже перестали дергаться мышцы на лице, посмотрела на меня и сказала:
– Линка, ты чего так рано? Смена до восьми.
– Тётя Зина, у меня сегодня эфир. В десять.
Она замерла. И вдруг её каменное лицо, это застывшее лицо человека, которому всё равно, дрогнуло. Она вылезла из-за своего стола, подошла ко мне и обняла. Крепко, по-матерински. И прошептала на ухо:
– Не бойся, дочка. Это просто переход. Я тебя там встречу.
Я не знаю, что она имела в виду. Тётя Зина – старая, ей под шестьдесят, она верит в Бога, в реинкарнацию, в карму, во всё сразу. Но от её слов стало тепло и не так страшно. Хотя вру – мне по-прежнему было очень страшно….
Я пришла домой. Полила фикус: обильно, чтобы хватило на несколько дней. Протёрла ему листики влажной тряпочкой, погладила его. Сварила кофе и пельмени, последние в моей жизни. Съела их, глядя в окно на вечерний город.
В городе зажигались огни, ехали машины, люди спешили по домам. Обычный вечер, всё как всегда. Только для меня он – последний.
В половине девятого я налила ванну, добавила туда пены и лежала там минут 20. Всегда любила нежиться в ванной, обычно она снимала любые заботы. Но сегодня даже она не смогла снять моё напряжение. Да и могло ли вообще что-то хотя бы на минуту отвлечь меня от этой мысли, пульсирующей каждую минуту в моей голове: я сегодня умру!
Через два с половиной часа я умру!
Помывшись, я села перед зеркалом. Надо было решить, как я буду выглядеть. Косметика? Без косметики? Платье? Халат?
Я решила: буду собой, не хочу фальшивить и показывать себя такой, какой я не являюсь. Надела старый свитер, который мне купила мама лет десять назад, простые голубые джинсы. Волосы просто расчесала – никогда не любила собирать их в причёску, люблю, когда они свободно свисают по спине. Они вообще моя гордость – длинные, золотые, искрящиеся на солнце.
Включила Армстронга «What a Wonderful World»: моя любимая песня, она была в некотором роде моим девизом, напоминающем, что мир прекрасен и удивителен. И вот сейчас этот самый прекрасный мир ускользал от меня, ещё немного и пространство вокруг свернётся. Налила ещё кофе, посмотрела на часы: 21:45.
Пора. Я села в кресло, обняла любимую плюшевую игрушку. Экран телевизора в комнате был выключен, но я знала, что ровно в 22:00 он включится сам, и в углу загорится надпись: «Прямой эфир. Городской канал».
Сердце колотилось, как сумасшедшее. Я смотрела на часы на стене. Старые, с кукушкой, ещё бабушкины. Секундная стрелка дергалась, отсчитывая последние минуты.
И вдруг я перестала бояться. Совсем.
Я вспомнила всех, кого слушала эти пять лет. Сварщика Петю, который следил за соседями. Девушку с тату, мстящую бывшему. Профессора, признающегося в любви. Мальчика с хомячком.
Я поняла, что хочу сказать им всем спасибо. Они научили меня главному: не врать.
В 21:59 я глубоко вздохнула. Красная лампочка на камере мигнула один раз, предупреждая.
Я посмотрела прямо в объектив.
И в 22:00, когда загорелся экран, я начала говорить.

