bannerbannerbanner
Одно солнце на всех

Лариса Порхун
Одно солнце на всех

По имени Любовь

Не раз убеждался на собственном опыте, как причудлива и избирательна наша человеческая память. Очень часто некоторые вещи, не столь уж и малозначительные, довольно быстро бледнеют, теряют свои очертания, яркость красок и буйство запахов. Они оставляют в душе лишь слабый намёк, робкий контур, похожий на рыхлый, неизменно растворяющийся в небе инверсионный след от самолёта.

И ещё бывают события, от которых не остаётся не то что вялого следа, а даже намёка. И несмотря на то, что ты был их участником, они выпали из твоей жизни, не оставив после себя ни единого отклика или воспоминания, словно ничего этого с тобой никогда и не происходило вовсе.

А есть то, что помнится так, словно происходило с тобой вчера. Не взирая на то, что минуло с тех пор более двадцати лет…

Та давняя моя история с Любой – как раз из таких.

В то время, в самом конце девяностых, мне было девятнадцать лет и я был только что отчислен из института. Нельзя сказать, чтобы этот факт так уж сильно расстраивал меня. В аграрный я поступил, не чувствуя ни к землепользованию, ни к сельскому хозяйству никакого интереса или призвания. Произошло это под не очевидным давлением родителей, в частности отца, который благополучно окончил его в своё время.

Мне же, по большому счёту, было всё равно.

Думаю, данное обстоятельство определённым образом характеризует меня. Вернее то, что я собой представлял в то смутное время. Говоря откровенно, мне даже было лень спорить с предками. Ведь это значило бы обосновывать свою позицию, выдвигать контраргументы. Надо ли пояснять, что ни того, ни другого у меня не было и близко?

С гораздо большим удовольствием я вообще бы никуда не пошёл, но данный вариант, хоть и весьма для меня желанный, был попросту неприемлем. В моей добропорядочной, благополучной семье просто бы не поняли и никогда бы не допустили подобного. Да и во всём нашем обозримом и не очень окружении тоже. Как это молодой, здоровый парень нигде не учится и не работает?! Я смотрю сейчас на своих двух взрослых детей и понимаю, что и в наше время в этом отношении, пожалуй, мало что изменилось.

Так вот, я очень быстро понял, что ошибся. Это было не моё, от слова «совсем». На лекциях мне было не просто скучно, мне было тоскливо до такой степени, что иногда нестерпимо хотелось завыть. Может, конечно, я и не специально завалил первую же сессию, но скажем так, не сильно препятствовал этому, хоть и понимал, что теперь моим родителям снова придётся думать, куда меня девать, как минимум, до следующих вступительных экзаменов, но только уже, разумеется, в другой вуз.

После того как меня отчислили, я устроился сторожем на склад, расположенный на самой окраине города, в промзоне. Работа моя была совсем несложная и заключалась, в основном в том, чтобы с шести вечера до шести утра находиться на своём рабочем месте в маленькой каптёрке, да пару раз за ночь делать небольшой обход территории. Я слушал радио, довольно много читал, листал старую, потрёпанную подшивку «Крокодила» за 198 какой-то год или смотрел телевизор, где работал только один канал до тех пор, пока диктор не желал спокойной ночи. Причём слово «смотрел», я употребляю здесь в самом, что ни на есть, буквальном смысле. У чёрно-белого телека попросту не работал звук.

Работа моя, спокойная и размеренная, мне даже нравилась. Если не считать проживающих на территории двух пожилых собак, я был совершенно один, защищённый покровом ночи и тишины. А такая обстановка вполне благоприятствовала экзистенциальным размышлениям, самоанализу и отчасти стихосложению. Чем, собственно, время от времени, я и занимался.

Так прошло две или три недели, перед тем, как появилась она. Я в тот день только заступил на смену и, докуривая, увидел статную, симпатичную женщину, которой очень шла её полнота. Внимательно глядя на меня, она улыбнулась и остановилась рядом.

Мы немного поговорили. Оказалось, что она работает в организации, которой принадлежал склад. И недавно видела меня мельком в отделе кадров, когда я устраивался. А сегодня задержалась на работе, шла мимо и вот…

Была она, наверное, лет на десять старше меня. Впрочем, это мои предположения, потому как точно я этого так никогда и не узнал. Так же, как и её телефон, фамилию, где она живёт и кто она такая вообще. Даже то, что она работала в той же организации, было весьма сомнительно. Поскольку головное учреждение находилось ближе к центру города, а вовсе не на окраине, где располагались склады и где, насколько мне было известно, женщины не работали. Я не сказал ей об этом. Ни разу за те два месяца, что она приходила ко мне в каптёрку в мою смену. Я боялся, что иначе она уйдёт. Она лишь сказала, что зовут её Люба, и каждый раз, когда я в разговоре намеренно или случайно задавал ей какие-то уточняющие или личные вопросы, она замыкалась, тускнела и говорила о том, что ей нужно идти.

И потом, не всё ли равно, ведь мы очень скоро стали близки… Она нравилась мне до помутнения в глазах. Она и сейчас, спустя столько лет стоит передо мной, как живая. Милая, обаятельная, женственная… С ямочками на щеках и добрым взглядом искрящихся, карих глаз. Она говорила мало, больше слушала и мягко улыбалась… Одними губами. Мягкими, полными и нежными. Вообще, вся она была ласковая, трепетная и словно бархатная… Я помню ощущения от прикосновения к ней до сих пор…

Всё то время, что длился наш странный роман, я не шёл на работу, я летел на неё… Окрылённый, влюблённый, счастливый… Если бы мне предложили работать бесплатно, я бы только рассмеялся и каждый день ходил бы пешком через весь город… Если бы только знал, что придёт Люба. Но она приходила только в мои смены. Да и то не всегда. Описать не могу моё тягостно-унылое состояние в те ночи, когда напрасно ждал её… Я понимал, что вероятнее всего это как-то связано с её семейной ситуацией, но по негласному соглашению между нами и эта тема была под запретом.

Особую остроту моему чувству, глубокую, длительную и такую свежую память о нём придавал и тот факт, вероятно, что Люба была моей первой женщиной…

Через два месяца Люба пропала. Просто перестала приходить и всё… Я мучился страшно, но потом вроде бы «переболел» и забыл… Так мне, по крайней мере, на тот момент казалось. Вскоре из-за реорганизации, склад опечатали, охранять стало нечего, и я уволился.

А накануне моего ухода в армию, я встретил Любу. И даже не сразу узнал, и не только потому, что была она беременна. В самом её облике произошли какие-то неуловимые изменения. Она шла с широкоплечим, высоким мужчиной и улыбалась теперь не только губами. Она вся словно светилась изнутри. Я стоял, как зачарованный и не сводил с неё глаз. Они зашли в магазин и я, повинуясь какому-то внутреннему импульсу, направился туда. Будто догадываясь о моих намерениях, Люба вышла прямо мне навстречу, приблизилась и быстро проговорила:

– Забудь меня… Так надо… Я получила от тебя то, что много лет надеялась получить от мужа.

После этого она умоляющими глазами посмотрела на меня, кивнула на прощание головой, как бы убеждая саму себя в том, что я всё понял правильно, и скрылась в дверном проёме.

Больше я не видел эту женщину никогда. Я отслужил в армии, поступил в столичный институт, женился и работаю сейчас в крупной финансовой компании. В свой родной город приезжаю изредка и ненадолго. Только, чтобы проведать родителей. Мой сын в следующем году оканчивает школу, а дочери Любе – уже девятнадцать. Как и мне тогда…

У меня всё хорошо. И только иногда, бессонной ночью, я выхожу на лоджию, смотрю на расстилающийся передо мной ночной и прекрасный город, своими сверкающими огнями, напоминающий искорки в тех самых карих, так и не забытых глазах и думаю о том, где она сейчас? Принесло ли ей счастье материнство, о котором она так мечтала? Что она любит, к чему стремится? Та чужая и далёкая, но самая близкая и родная, моя первая, а может и единственная, имя которой Любовь.

Просто Люся

Она обыкновенная. Самая-самая обычная. Так она считает. Причём с самого детства. А то и с рождения. То есть не считает даже. Считать, это иметь какое-то мнение о конкретном предмете, размышлять о нём, а если случится, то и отстаивать. А это совсем уж не про неё. Она просто знает и всё. Как известно, например, человеку, что у него есть руки, или скажем, родинка на левом плече в виде аккуратного такого сердечка, но не думает же он об этом постоянно, не имеет по этому поводу каких-то там идей, а просто знает. Вот так и она. Люся. Знает об этом и ничуть не расстраивается. Просто принимает, как данность. Так просто есть, что же теперь поделаешь?

А Люся, кстати, вообще смышлёная. Это даже в её семье признаётся почти всеми. Просто смекалка её и сообразительность, по мнению матери, какие-то… приземленные, что ли… Низко летаешь, говорят до сих пор ей мама и бабушка с дедом. Хотя Люся в ответ на это только смеётся.

Она и не претендует на что-то большее. В её семье птиц высокого полёта и без неё хватает. В первую очередь, дедушка, конечно. Полковник, хоть и в отставке, бессменным начальником военного госпиталя был почти двадцать лет. А ещё эрудит, каких мало, и очень уважаемый человек. Его мнение и сейчас одно из самых авторитетных, причём даже за пределами их семьи.

Потом, мама, вне всякого сомнения. Она школу только по нелепой случайности не окончила с золотой медалью.

– Интриги, – загадочно произносит бабушка, когда об этом заходит разговор и многозначительно умолкает. А ещё мама Люси – поэтесса. У неё две общих тетради неопубликованных стихов и папка с пожелтевшими газетными номерами, где были напечатаны мамины произведения, бережно хранимые бабушкой.

Люсина мама необычайно начитана, она может говорить так, что у её дочери иногда начинает голова кружиться. Или читать наизусть «Евгения Онегина», Мандельштама или Анну Ахматову, которую почти боготворит. Люся смотрит в такие минуты на её отрешённое лицо, полуприкрытые веки, слушает глухой, проникновенный голос и с абсолютной ясностью понимала, что подобный уровень для неё лично недостижим.

 

Ну и, разумеется, бабушка Мила. Знающая два иностранных языка, читающая запоем всю жизнь, получившая музыкальное образование и, ко всему прочему, заядлая театралка.

Так что природный баланс духовно и интеллектуально одарённых людей в их семье и так несколько завышен, и ещё больше осложнять ситуацию в этом смысле, в самую последнюю очередь придёт в голову именно Люсе. У неё даже имя обыкновенное – Люся. Мать её назвала в честь своей матери – Людмилы Эдуардовны, которую почти все называли исключительно Милой. Люся же всегда была просто Люсей, даже сейчас, когда ей тридцать и у неё самой двое детей. Всякие Милочки, Людмилы и Люды отскакивали от неё в пружинистом ужасе, как пугливые кузнечики при неуклюжих попытках поймать их в густой и высокой траве.

Простоватое имя Люся прикипело к ней прочно и основательно, удерживаясь зубами и ногтями, цепляясь за волосы, впившись под кожу и отображаясь в самом её облике. Дольше всех на пути этого плебейского варианта имени Людмила живым щитом стояла мать. Она без конца напоминала тем, кто таким образом обращался к её дочери, что «Люся на базаре семечками торгует». Безрезультатно. Но наконец, и мать, статная, величественная и надменная, в какой-то момент просто сдалась.

Так Люся и осталась Люсей. Хотя надо сказать, что имя это ей шло необыкновенно. Миниатюрная, хрупкая, с милым, приветливым лицом, гладкой кожей и прелестным сочетанием светло-русых волос и ярко-карих, лучистых глаз. Ну, Люся, конечно же, вылитая Люсенька и никто более…

Она росла со стойким ощущением того, что ей очень повезло родиться именно в её семье. Бабушка Людмила Эдуардовна не уставала бесконечно рассказывать или просто напоминать маленькой Люсе, как её дочь, то есть Люсина мама пожертвовала своей будущей, вне всякого сомнения, блистательной литературной карьерой, чтобы иметь возможность заниматься воспитанием ребёнка. То есть её, Люсиным воспитанием.

– Ты знаешь, какие стихи Олюшка писала в юности, боже мой! – восклицала она, – Да это было что-то невероятное! Если бы не твой отец, – она обречённо махала полной рукой, и затем в очередной раз пересказывала то, что Люсе давно было известно. А именно, что сказал по поводу раннего материнского творчества директор школы Николай Петрович, и с кем из поэтов серебряного века сравнивала Оленьку редактор молодёжной газеты, в которой несколько раз маму печатали.

И почему до сих пор на свободе остаются люди, которые калечат судьбы молоденьких, невинных девушек, – заключала она обязательно, имея в виду Люсиного отца.

Люся всё это знала, но каждый раз слушала, как в первый. Во-первых, потому что не хотелось обижать бабушку, во-вторых, действительно интересно, особенно, когда старая история обрастает, время от времени, всё новыми подробностями, а в-третьих, Люся с самого детства обладала необыкновенной чуткостью и состраданием. Она очень рано и остро, часто с какой-то щемящей, болезненной грустью чувствовала, что такие воспоминания, это те немногие сохранившиеся осколки от того драгоценного и цельного, что окрашивало жизнь Людмилы Эдуардовны и наполняло её смыслом.

При этом Люся особенно не задумывалась, почему её мама так и не стала не только сколько-нибудь известным поэтом или литературоведом, но и, собственно говоря… вообще никем не стала… Оленька, как звали её родственники и знакомые, после окончания десяти классов, не поступив в пединститут, немедленно вышла замуж за Люсиного отца и уехала с ним к нему на родину в одну из стран ближнего зарубежья. Это был единственный случай, когда Оленька поступила вопреки желанию родителей. О чём довольно скоро, видимо, очень пожалела. Потому что уже через полтора года вернулась в родительский дом с крошечной Люсей на руках, похудевшая, бледная, страдающая.

В памяти Люси, мать уж никак не выглядела несчастной и обиженной, но каждый раз слушая эту историю, и благодаря своему живому воображению, наглядно представляя всё это, сердце Люсино разрывалось от жалости к маме. И несмотря на то, что мать была женщиной отнюдь не маленькой, по меньшей мере, крупнее своей взрослой дочери раза в два, Люсе часто хотелось обнять её и взять на руки; укрыть, защитить собой от жизненных неурядиц и злых людей. Она ведь такая ранимая, такая чувствительная, такая восприимчивая…

Как Люсе стало известно в совсем ещё юном возрасте, на почве серьёзных разногласий со своим, к тому времени уже бывшим мужем, Оленька даже пыталась наложить на себя руки, но её, бездыханную, к счастью, вовремя обнаружили и спасли родители, раньше времени вернувшиеся с вечерней прогулки по причине плохой погоды. Маму откачали, немножко полечили, затем поставили на учёт и назначили пожизненную пенсию. Об этом Люсе рассказала бабушка по большому секрету, который ни для кого уже давно таковым не являлся.

С тех пор о блистательной творческой карьере, как, впрочем, и любой другой, ни сама Оленька, ни её родители даже не заговаривали. Мать окончив какие-то бухгалтерские курсы, трудоустроилась, но проработав три недели, ушла на длительный больничный с госпитализацией и последующим санаторно-курортным лечением. Когда Оленька вернулась на своё рабочее место, её вежливо, но настойчиво попросили написать заявление, что она с плохо скрываемым облегчением и сделала.

Были у неё в жизни ещё одна-две вялые и нежизнеспособные попытки как-то определиться в профессиональном отношении, но с тем же, примерно, результатом.

– Оленька опоздала на целый век, – втолковывала бабушка Люсе, вздыхая, – а может, наоборот слишком опередила этот… Люди, подобные твоей маме – это эндемики, штучные экземпляры, они не созданы для этого жестокого мира… Бабушка поджимала губы и скорбно качала головой.

– Я так боюсь за неё, это всё равно, как жить без кожи… Наша задача беречь её, она и так намучилась достаточно, понимаешь?

Люся понимала и старалась изо всех сил. С самого детства, она следила, чтобы мама вовремя поела, приняла лекарство, оделась теплее, выключила свет или телевизор. Иногда, когда она приносила матери её любимый, ромашковый чай и, поправляла подушки так, чтобы той было удобно пить, Оленька слабо улыбалась:

– Похоже, что мы давно с тобой поменялись ролями… Только знаешь, глянула сейчас в твою тетрадь, четыре ошибки в сочинении! Люсенька, ну как же так?

Однажды, когда проведать мать пришли бабушка с дедушкой, Люся слышала, как мать сокрушалась:

– Не знаю в кого она такая… В нашей семье ведь у всех природная грамотность, а тут… – она закатила глаза, – тёмный лес…

– Что ты хочешь, – вздыхала по своему обыкновению, Людмила Эдуардовна, – гены… Я когда её, новорожденную, первый раз увидела сразу поняла: не в нашу породу… Нет… А отца её вообще после восьмого класса выгнали, еле-еле ПТУ окончил…

– Ты вот сейчас специально об этом говоришь? – дрожащим голосом поинтересовалась Оленька, – Чтобы мне побольнее сделать, напомнить, что он сейчас успешный бизнесмен, а я неудачница и бездарь?!

Последние слова мать произнесла уже всхлипывая, и утыкаясь лицом в подушку.

– Что ты, что ты, Олюшка?! – испуганно вскочила бабушка, – И в мыслях не было, да кто он такой, тьфу… Слова доброго не стоит… Тем более сейчас связи никакой нет с ним, может, его посадили давно… Знаешь ведь на чём дурные эти деньги делаются такими, как он…

В таких случаях, дедушка, Вениамин Витальевич, громко стонал и шёл на кухню, где Люся делала уроки, мыла посуду, готовила куриный суп для матери на завтра или читала.

– Вот видишь, что происходит, когда ты не стараешься, Люся?! – мягко упрекал он внучку, – Ты знаешь, как твоя мама училась? Да мы вообще не знали, что такое уроки и когда она их делает… За все десять лет ни единого замечания или жалобы, на родительских собраниях только её и хвалили.

Качая головой, он открывал холодильник, проявляя интерес исключительно к начатой бутылке водки, которая стояла тут с тех самых пор, как Люся помогала матери делать компресс, когда у той случилось воспаление среднего уха. Без всякой связи со своим предыдущим замечанием, Вениамин Витальевич туманно жаловался на боль в горле и тогда Люся, в полном согласии со своей отзывчивой природой и душевной чувствительностью, тактично отворачивалась или выходила. Каждый раз после ухода дедушки, содержимое бутылки заметно уменьшалось.

Дедушка и бабушка жили рядом с ними, поэтому ходили друг к другу и виделись они довольно часто. Бабушка любила поговорить и умела это делать.

Особенно красноречивой Людмила Эдуардовна становилась во время, так называемых, упаднических настроений матери, которые наблюдались у той регулярно, раз или два в месяц. В этот период она замыкалась и полностью уходила в себя. В таком состоянии Оленька не желала никого видеть и ни с кем разговаривать. Бабушка, прекрасно зная об этом, остро переживала, как в самый первый раз.

Внимательно выслушав по телефону от Люси полный отчёт о том, что мама делает сейчас, что ела, что пила, что говорила, Людмила Эдуардовна не удовлетворялась данными сведениями, и вскоре, взволнованная, бледная, запыхавшаяся, была уже у них в квартире.

– Что у вас тут случилось?– спрашивала она, – будто это кто-то другой, а вовсе не она, всего лишь пять минут назад беседовала с внучкой на ту же самую тему, – Ты чем-то обидела её? Может, что-то сказала не подумав?

– Ты ведь знаешь, что нет, – вскинув на бабушку печальный взгляд, отзывалась Люся, – да не беспокойся пожалуйста, а то давление подскочит опять… День, два и пройдёт… Ну ты ведь знаешь маму…

– Вот именно, – обречённо отвечала Людмила Эдуардовна, – опускаясь на табурет в прихожей, и тяжело переводя дыхание.

Входить сразу к дочери она не решалась, лишь через дверь робко интересовалась, чего бы той хотелось. Ответа чаще всего не было, либо он звучал грубо, и самый общий смысл его сводился к тому, чтобы её, Оленьку, оставили в покое.

После этого на кухне бабушкой проводилась ревизия, и шёпотом вырабатывался план дальнейших действий.

– Это что такое? – спрашивала Людмила Эдуардовна, заглядывая в сковородку, – Мясо? Такое жирное? Ты что, Люся? Да Оленьке нельзя такое с её печенью!! Вот что, я там овощи принесла, ты помой, почисть, а я пока шиповник с боярышником запарю, Оленька любит, там столько витаминов… Ну а потом, – женщина с усилием тёрла лоб, превозмогая головную боль, – потом картошечку с баклажанами потушим…

Люся училась ровно. Можно сказать, стабильно средне. Без особых взлётов, но и без обидных или болезненных падений. Любимых предметов, как и каких-то более или менее выраженных интересов, у неё не было. Школу, конечно, не любила, но тоже умеренно и спокойно. Без агрессии и пролетарской ненависти.

Мама Оля, к тому времени выносившая в себе и нежно лелеющая к моменту окончания Люсей школы сразу несколько хронических заболеваний, в то небольшое, оставшееся от забот о собственном здоровье время, пыталась различными способами выяснить, к чему больше расположена душа её дочери. Совершенно не преуспев в этом, вынуждена была спросить напрямую. Как выяснилось – ни к чему. Это совершенно не укладывалось в голове у матери.

– Неужели тебе не нравится вообще ничего? – вопрошала она патетически, – Ну так ведь не может быть!?

– Почему же, – отвечала Люся со своей неизменной, в полном соответствии со своим именем милой улыбкой, – мне нравятся многие вещи: музыка, кино, рисование, ландшафтный дизайн, Гарри Поттер, статуэтки ангелов…и ещё куча всего, – она уже почти смеялась, – но всё же не настолько, чтобы делать что-нибудь из этого своей профессией.

– Да ты что издеваешься? – возмущалась мать, – Я ведь серьёзно спрашиваю, куда ты намерена идти после школы? Люся пожимала плечами.

– Не знаю, да мне в общем-то, всё равно… Куда-нибудь…

Для усиления позиции и более массированной атаки, мать подключала тяжёлую артиллерию в лице своих родителей.

– Полюбуйтесь, – предлагала она им, поворачиваясь к Люсе, – перед вами человек, которому всё равно, куда идти и чем заниматься в жизни… Ей шестнадцать лет, а у неё комната облеплена постерами с Гарри Поттером и пошлейшими ангелочками.

Люся улыбалась и матово посверкивала спрятанным глубоко в её карих глазах чем-то невысказанным, тайным и глубоко личным.

Первой высказывалась бабушка, Людмила Эдуардовна, всё ещё работающая в научно-методическом отделе краеведческого музея, правда уже не на полную ставку. Но говорила она несколько отвлечённо, часто съезжала в сторону и поэтому, по мнению Оленьки, выходило не совсем по существу. Но как бы там ни было, если не качественное, то хотя бы количественное преимущество было на её стороне.

– Может тебе на филфак пойти? – задавала риторический вопрос бабушка, как и положено при таком вопросе ни в малейшей степени не интересуясь ответом.

– А что? Я ведь была одно время внештатным корреспондентом в «Новой жизни». Нужно было год всего отработать, а потом бы и в штат зачислили наверняка… Но куда там, твой дедушка ведь военный, ездила с ним по гарнизонам…

 

– Да вы всего дважды за всю жизнь и переезжали, отец только госпиталем руководил двадцать лет без малого, – раздражённо вмешивалась мать, – я говорю, что Люсе хорошо бы…

Но Людмила Эдуардовна уже оседлала любимого конька, и встать у неё на пути, или, тем паче, стянуть её оттуда, не представлялось ровно никакой возможности.

– … так что какая там журналистика! А моё сочинение, что я написала на вступительном экзамене на филфак, преподаватели очень высоко оценили, между прочим! Да… Так и говорили про меня: это та студентка, которая так прекрасно написала о поэтах-декабристах… Все пять лет вспоминали… – Людмила Эдуардовна мечтательно вздыхала.

– Ба, – ласково улыбалась Люся, – ты ведь ушла после третьего курса…

– Ну и что, – ничуть не смутившись, вскидывала свой светлый взор на внучку та, – Олюшка родилась ведь к тому времени, слабенькая и болезненная, вот и пришлось уйти… А останься, так и вспоминали бы до самого окончания, я уверена. В какой-то момент Людмила Эдуардовна ловила негодующий Олюшкин взгляд и спохватывалась:

– Нет, Люсенька, это, конечно, не дело, что ты так равнодушна к собственному образованию, надо обязательно выбрать то, чем бы тебе хотелось заниматься… Это очень важно… Вот взять, например, твоего дедушку, – голос её снова теплел и повествование становилось снова на порядок размереннее.

– Ведь он в душе художник, чувственная, трепетная натура, но в юности не понял этого или может, подсказать некому было, вот он и пошёл туда, где подобное выжигается на корню калёным железом. То есть стал не просто доктором, а военным врачом. И тут уж, как говорится, не до высоких материй… Она медленно набрала в грудь воздуха и прежде, чем ей выдохнуть, Люся успела подумать, что наверняка самым ярким воспоминанием о бабушке, будет её вот этот протяжный и смиренно-печальный вздох, который в течение многих лет сопровождал почти каждое её воспоминание.

– И вот образовавшуюся болезненную прореху, этот ужасный внутренний разлад с самим собой он и заполняет,… иной раз, скажем, не самым лучшим образом… Люся видела, что бабушке тяжело затрагивать эту тему, поэтому постаралась возникшую неловкую паузу использовать для того, чтобы переключить внимание на что-то другое.

Она в этом была непревзойдённый мастер. С самого детства. Каким-то непостижимым образом всегда знала, где лучше промолчать, где продемонстрировать заинтересованное внимание, а где сослаться на авторитетный источник. Люся была прирождённым миротворцем. Это признавалось в семье всеми без исключения, пусть даже не вполне сознательно.

– Не волнуйтесь за меня, – заговорила Люся, обнимая всхлипнувшую Людмилу Эдуардовну, – на самом деле у меня несколько вариантов, и время ещё есть, чтобы определиться с выбором…

– Мам, ну, что ты… – присела с другой стороны Оленька.

– Да что, – Людмила Эдуардовна махнула рукой, – Алик мне сегодня снился… Что-то говорил во сне, да я разобрать никак не могла.

– Мам, не надо, прошу тебя, – принялась успокаивать её Оля, – Люся здесь…

– И что? Сколько от неё скрывать можно? Она взрослая уже, всё равно узнает… Мне и про неё что-то Алик во сне говорил, вот же забыла… Дай бог памяти…

– Ну всё, началось в колхозе утро… – проворчала мать, – и резко поднялась, – Начали во здравие, а заканчиваем как всегда за упокой.

То, что от неё так тщательно скрывали, Люся знала давно. Догадывалась по многочисленным недомолвкам, фотографиям, по внезапно замершему на полуслове разговору, слышала кое-что и от соседей. Всё это медленно, но верно укладывалось в определённую, весьма последовательную схему.

У её матери был старший брат. Про таких говорят – вундеркинд. Он блестяще окончил физико-математическую школу, получил направление в Бауманку и, приехав с этой целью в Москву, попал под дурное влияние. Так комментировала это бабушка. Соседка же Надька, которая хорошо помнила Алика, выражалась куда прямолинейнее: «Пропал через наркоту проклятую» – охотно объясняла она Люсе и соседским любопытствующим девчонкам.

Наивысшим пиком этой семейной истории было то, что Алик однажды, уже тяжело больной, измождённый, приехал к родителям и попросил о помощи. Но в то время Оленька оканчивала школу, а Вениамин Витальевич незадолго до этого получил свою высокую должность. Родители посовещавшись, не смогли, а может, и не захотели рисковать благонадёжной и прочной семейной репутацией. Сын-наркоман не вписывался никак и никуда. Алика отослали в Волгоград к двоюродной сестре отца, где через полгода он и умер.

С тех пор, подозревала Люся, у Людмилы Эдуардовны и появились мучительные мигрени, регулярные, тяжёлые сны с участием Алика и протяжные, неизбывно печальные вздохи почти по любому поводу.

– А ведь какой умница был, – рассказывала она Люсе, роняя на внучкину ладошку прозрачные слёзы и радуясь долгожданной возможности выговориться, – самый умный в нашей семье, даже отца своего, – перешла она на шёпот, – твоего деда, в этом отношении переплюнул. Золотая голова, – скорбно покачивала она каштановым узлом, с густо пробивавшейся в нём проседью… Какую же карьеру ему прочили… Вот он как раз мог легко, практически без всяких усилий добиться всего чего хотел. Лицо Людмилы Эдуардовны стало нежно-печальным от поглотивших её воспоминаний.

– Читал в три года уже… С третьего класса его перевели сразу в пятый, можешь себе представить? И это в советской школе! А потом уже и в физико-математический интернат определили… Или в этом всё дело? Может, нельзя было так рано ребёнка из семьи отпускать? Ну а что было делать? Кругом все вопили: юное дарование, будущий Нобелевский лауреат… Нас бы просто не поняли… И к тому же, вдруг бы он потом упрекнул, что не дали развиваться его способностям? Кто знает теперь, кто знает… Ещё один прерывистый, страдальческий вздох…

Люся почти физически чувствовала её боль и уже тогда понимала важность того, что бабушка, наконец, могла об этом говорить.

– Это хорошо, Мила, – говорила она, гладя её по руке, не поясняя, но чувствуя, что её понимают, – это очень хорошо.

… Как оказалось, Люся тогда, накануне окончания школы совсем не лукавила. У неё действительно было несколько вариантов. Люся использовала их все в порядке живой очереди. Она окончила медучилище, вскоре вышла замуж и родила сына. Она пережила и презрительное молчание матери по поводу всех трёх её решений и разочарованное недоумение бабушки, и отстранённо-похмельное равнодушие деда. На всё это Люся взирала с ласковой улыбкой единственного взрослого человека, пытающегося примирить, успокоить и отвлечь рассорившихся и капризных детей.

Из страны ближнего, но как оказалось такого далёкого теперь зарубежья, прилетело сильно запоздавшее известие о трагической судьбе Люсиного отца. Люся спокойно приняла и это. Только взгляд её немного изменился и стал не таким искрящимся. И на какое-то время будто замер.

Отец был осуждён по очень тяжёлой статье на длительный срок и скончался в тюрьме от туберкулёза.

Странно, она видела его в последний раз, когда ей не было ещё и трёх лет, но почему-то хорошо помнит, как он выглядел. Особенно один эпизод не давал ей покоя. Вот отец в коричневом свитере с тёмными ромбиками и джинсах заходит в комнату. Светло-русый, голубоглазый, улыбаясь, садится на корточки и широко разводит руки в стороны, готовясь заключить в объятия бегущую к нему маленькую Люсю… Конечно, она не может этого помнить… Люся прекрасно это понимает, да и мать говорила ей, что она всё себе нафантазировала. Но когда Люся в подробностях пытается рассказать ей о том, как выглядел папа и во что был одет, мать пронзительным голосом приказывает ей замолчать.

Рейтинг@Mail.ru