1.
Я хорошо помню, когда принял это решение. Это было ночью накануне воскресенья. Утром сразу после построения, я мог поехать домой. Но я знал, что не поеду. После того, как маму положили в больницу, мне совсем не хотелось видеть отца. Потому что я боялся. Боялся, что буду снова испытывать эту неловкость из-за того, что отец, как и в прошлые разы начнёт прятать глаза, натянуто улыбаться и подбирать слова.
А в квартире я начну натыкаться на чужие вещи. Женские вещи. Так всегда бывает, когда кто-то собирается наспех и притом точно знает, что скоро вернётся и поэтому особой нужды укладываться более тщательно, нет.
В ту ночь мне не спалось из-за разных мыслей, а ещё потому что было холодно. Очень холодно. Вообще-то холодно у нас всегда. Говоря откровенно, я даже не помню, когда было тепло. А ведь мне уже двенадцать. Нет, кое-что всё-таки припоминается.
Однажды, когда мне было года три или четыре я ездил с родителями к морю. Наверное, там было очень тепло, потому что я помню, что купался. Но это даже не воспоминание, это что-то другое, вроде ощущения какого-то: я знаю, что это было, но как будто и нет. Или было, но не со мной. Пытаешься схватить, удержать в сознании, а оно настолько невесомое, что тает и растворяется без следа.
Витьке Белому – четырнадцать и он говорит, что хорошо помнит лето. Но Витёк – известный мастер заливать, поэтому ему мало, кто верит. У нас только учителя и воспитатели помнят тепло, но говорить об этом в официальном учреждении, да ещё с воспитанниками нельзя. А наша образовательно-трудовая школа интернатного типа № 17, учреждение самое, что ни есть, официальное.
Вообще, у нас шестидневка и если у тебя нет нарушений или непогашенных взысканий, и если ты в течение трёх месяцев не попадал в красную, то есть штрафную зону, и кроме того имеются родители или законные представители, – то ты можешь получить увольнительную почти на всё воскресенье: с десяти утра до восьми тридцати вечера, когда ты просто обязан, живой или мёртвый присутствовать на построении.
У нас с этим строго, но иначе нельзя: если не будут соблюдаться порядок и трудовая дисциплина, предугадать во что это выльется почти невозможно. Возникнет хаос, а это пострашнее холода. Ведь так уже было когда-то.
Мне рассказывала мама, да и дед, когда ещё был жив. Тогда в школе ни у кого не было трудовой нормы, как у нас, не было красной зоны, не было взысканий, и о спецгруппе там вообще никто не имел никакого понятия. У них было по пять-шесть уроков, после чего, получив устное или письменное задание по предметам, они шли домой. Каждый день! Да нам такое и не снилось!
Только подумать, если им нездоровилось, или были какие-то другие веские основания для того, чтобы не являться в школу, они преспокойно этим пользовались. У нас же уважительных причин для отсутствия на построении может быть только три: тебя поймали беглые и держат в качестве заложника, ты находишься в бессознательном состоянии или… Но о третьей причине я лучше не буду упоминать, и так понятно.
В нашей школе, как и во всех остальных сейчас, основной упор делается на трудовое воспитание, которое проходит в мастерских. У нас, у мальчиков – в слесарных, столярных и механосборочных, а во втором корпусе, где обитают девочки – в швейных, полиграфических и на пищеблоке. А ещё работа в теплицах, пекарне и на ферме. Наша школа отмечена серебряным флагом, как самоокупаемая более чем на 50%. Петрович, – наш воспитатель, – говорит, что года через три-четыре, мы вполне сможем претендовать на золотой флаг, если в плане самоокупаемости перешагнём 80-процентный рубеж.
Главное, что от этого все выиграют: воспитатели и учителя получат высшие разряды и категории, а благодаря этому смогут рассчитывать и на другие блага в социальной сфере, – премии там, льготное расширение жилой площади, одна в год санкционированная поездка на нашу территорию Юга, ну и прочее.
Детям же за выполнение нормы будут начисляться повышенные баллы, и в придачу, если нет, конечно, никаких взысканий – одно дополнительное увольнение в неделю. Сама школа тоже не останется в накладе, она получит новый статус – учебно-техническое многопрофильное учреждение интернатного типа. Вот как! Но до этого ещё далеко, а жаль, так и окончишь школу, не узнав каково это – почти полная окупаемость.
У меня есть один приятель, который учится в таком заведении, Лёнька Жуков с Богданки, он говорит – это просто фантастика. Ещё хвастался, что получает усиленное питание, так как работает с горюче-смазочными материалами, а это считается вредным. Я даже не стал его расспрашивать, какое оно, усиленное питание, ни к чему это, только расстраиваться понапрасну. Потом и вовсе не уснёшь в такой-то холодине.
Наверное, я и проснулся тогда от холода. Хотя это странно, давно можно было бы привыкнуть. Женька, мой друг, говорит, что это потому, что мы с ним слишком худые, можно сказать тощие. Он тоже плохо спит из-за холода.
Днём ещё как-то справляешься, особенно в мастерских, за работой, а вот ночью, когда отсутствует всякое движение, бывает тяжело. В таких случаях, я стискиваю зубы, чтобы не стучали и закрываю глаза, начиная считать про себя до ста пятидесяти, – это такая заветная цифра, – если следить за дыханием: вдох-выдох, вдох-выдох, и считать медленно про себя, то уснёшь обязательно, так и не дойдя до заветной цифры.
Мне этот способ всегда помогал, но только не в тот раз. Как я ни старался сосредоточиться на счёте, собачий, продирающий до костей холод и всякие мысли всё равно одолевали и мешали уснуть. Вернее одна простая мысль – нужно бежать на Большой Юг. За легитимную границу. Ведь туда успели выехать мои дядя и тётя с маленьким Димкой, и наверняка всё у них хорошо.
Я знаю, потому что помню, как мама говорила об этом с папой. Наверное я в тот раз тоже не спал. Папа тогда громким шёпотом запретил маме даже заикаться об этом и добавил, что Андрей – это мамин брат – вместе со своей женой, тётей Ритой, этим поступком всех нас подставили. Больше я ничего не разобрал, но и так всё было понятно.
Я потом даже у мамы спросил. И хотя она вначале очень испугалась, что мне известно это, но потом кивнула головой и приложила палец к губам, и я даже рассердился. За кого она меня принимает, в самом-то деле? Она думает, что я маленький, ничего не понимаю и начну болтать, где попало об этом?
Но потом она посмотрела в окно таким взглядом, как будто что-то там видела. В последнее время я это частенько стал замечать. И мне ужасно не нравилось, когда у мамы появлялся такой взгляд. В таких случаях казалось, будто она не здесь и забывает обо всём, даже обо мне.
Вообще, мне помнится, что первой на холод стала жаловаться именно мама. Она всё куталась в какие-то кофты и шали, проверяла котёл и старалась не подходить к окну, как будто боялась, что идущий оттуда холод начнёт просачиваться внутрь и доберётся до неё. Только смотрела долго и грустно, иногда кашляла и стояла на расстоянии. И это было мучительно.
Поэтому я сказал ей однажды, что нам тоже нужно ехать на Юг. Она улыбнулась, как улыбаются люди, которым совсем невесело и потрепала меня по волосам. И ничего не ответила, хотя я и так знаю, что она хотела этим сказать. Что в силу своего возраста я плохо понимаю то, о чём говорю. И что это не так-то просто, и что я всё пойму сам, когда придёт время. Почему-то взрослые всегда уверены в том, что разбираются во всём гораздо лучше своих детей и часто принимают решения, совсем не считаясь с их мнением. А мне кажется, что это неправильно.
Вот, например, мой отец до сих пор не сомневается в том, что всё идёт своим чередом, что всё так и должно быть, и очень скоро всё придёт в норму. Он говорит, что нужно просто подождать и неукоснительно выполнять инструкции. А я хоть и гораздо младше, но мне совершенно ясно, что ничего не наладится. По крайней мере, до тех пор, пока мы терпеливо ждём, что это произойдёт. По-моему, это глупо. Как будто кто-то должен прийти и что-то сделать, благодаря чему всё сразу станет хорошо.
Нет, это самообман. Мне тринадцать исполнится только будущей осенью, но я вижу, что становится только хуже. Раньше я жил в семье, а теперь в учреждении № 17, да ещё и интернатного типа. Раньше у детей, начиная с третьего класса, не было трудочасов, а теперь это обычное дело. Не было взысканий, не было красной зоны и спецгрупп, напоминающих колонию строгого режима. Я даже помню, что у нас были каникулы, а не однодневное увольнение. А наши родители работали там, где хотели, а не получали рабочее распределение, как сейчас. И на воинскую службу не призывались лица обоего пола от 18 до 65 лет.
Поэтому и дети теперь все поголовно или на шестидневке, или на постоянном проживании в учреждении.
А ещё, за каждым шагом не следили чернопогонники или чёрные береты. Так называют у нас отряды военной полиции из-за их формы: чёрный головной убор, коричневые брюки и кителя, а главное – иссиня-чёрные, блестящие погоны с непонятными знаками отличия. Это люди, которые осуществляют наблюдательную, контролирующую и при необходимости карательную функцию практически повсеместно. Они хорошо подготовлены, безжалостны и обязательно вооружены.
На политчасе, который проводится у нас ежедневно перед отбоем, каждый раз подчёркивается, что это не только опора, но и элита нашей страны. Государство действительно осуществляет их мощную поддержку, благодаря чему больше половины старшеклассников мечтают однажды влиться в отряды чернопогонников. Их представители есть во всех без исключения государственных учреждениях. А поскольку частный сектор уже лет пять, как ликвидирован во всех сферах жизни, получается, что они есть везде.
А ещё стоит сказать, что и питались мы раньше не только кашами и тяжёлым от сырости, плохо пропечённым хлебом. У нас сейчас даже мёрзлая картошка с капустой редкость, потому что они не вызревают уже в изменившемся климате. И да, самое главное, не было холода. Вернее он был, но не очень долго. Сменялся всё-таки тёплым временем года.
А теперь, для наших малышей, например, из начальной школы такие слова, как весна или лето, уже совершенно абстрактные понятия. Им даже трудно объяснить, что это такое. Я и сам уже почти забыл…
Просто помню, как мама говорила, что сначала стала укорачиваться, а затем и вовсе исчезать такое время года, как весна. Это происходило постепенно, и не особенно волновало кого-то. Ну, меняется климат, подумаешь. Была холодная зима, потом нечто напоминающее холодную, ветреную и нескончаемо длинную осень, после чего наступали несколько коротких и нестерпимо жарких недель и снова длинная, слякотная осень, плавно переходящая в зиму.
Затем тёплый, и без того короткий период год от года начал уменьшаться, пока не исчез, по крайней мере, в нашем регионе полностью. Большие морозы здесь редки, но снег, переходящий в холодный дождь и наоборот, промозглая, тяжёлая сырость – наши постоянные спутники уже с добрый десяток лет или около того.
Из-за отсутствия профилактики и качественного ремонта, отопительные системы, как и многое другое регулярно выходят из строя. Их наскоро латают и запускают вновь, повсеместно в режиме повышенной экономии. Так это называется. На деле это значит, что батареи у нас, например, в учреждении и дома, чуть тёплые. Как говорила мама «еле живые». Строгие ограничения введены на все ресурсы: электроэнергию, газоснабжение, питьевую воду, многие виды продуктов. За перерасход – жёсткие штрафы и назначение дополнительных трудочасов на всех членов семьи. Это если у вас первое нарушение такого рода. За вторым следует отключение света, газа, воды и излишков продуктов на целый месяц, ну а если поймают в третий раз… вам грозит немедленное выселение в военизированные казармы.
А дети, в зависимости от возраста отправляются в трудовой лагерь или в такие вот учреждения интернатного типа, в котором учусь и работаю я. За этим следят спецотряды урегулирования и контроля за энергоресурсами. Они тоже сформированы из числа чернопогонников. У них почти неограниченные полномочия, они могут входить без приглашения в любой дом, в любую квартиру и снимать контрольные показания в любое время даже без уведомления хозяев. Да и каких хозяев, когда 90% жилья уже несколько лет как национализировано. Кстати, именно так я и попал в учреждение № 17, то есть сразу после того, как моих родителей поймали на перерасходе газа в третий раз. И вот они оказались в казармах, причём в разных даже территориально, а я здесь…
А потом… Потом мама не смогла выходить не только на работу, но и на вечернее построение, она всё сильнее кашляла и её отправили в спецгоспиталь. И я очень боюсь за неё, потому что не помню, чтобы кто-то из взрослых и особенно пожилых, пройдя лечение, возвращался обратно. Петрович, наш воспитатель, когда я рассказал ему о маме, сказал, что нужно надеяться на лучшее, ведь моя мама ещё молодая женщина. Но при этом он старался на меня не смотреть, и я подумал, что он говорит это просто, чтобы меня поддержать. А сам не верит, как и я, что мою маму лечат так, как нужно.
Петрович самый классный воспитатель, он никогда не врёт, а если пытается это сделать из лучших, конечно, побуждений, это сразу заметно. Когда нам сказали, что не нужно больше приходить к бабушке, а потом к дедушке в больницу, потому что они отправлены на легитимную сторону Юга, в профилакторий для пожилых, я даже слово запомнил – геронтологический, вот… я тоже не поверил. Туфта всё это.
Но родителям, понятно, не сказал, не хотел маму расстраивать. Только с Петровичем поделился. Он тогда помолчал, а потом пожал плечами и ответил, что всё может быть, конечно, но для меня будет лучше, если я буду думать, что они на Юге. Я хотел возразить, что враньё никак не может быть лучше, но Петрович строго посмотрел на меня, сжал плечо, между прочим, довольно сильно, и мельком показав взглядом на камеру у самого потолка, медленно покачал головой. Больше мы к этому разговору не возвращались.
А мой отец, кстати, вскоре смог вернуться в нашу квартиру. Я думаю, не без помощи той самой женщины в форме, с которой я его видел…
Так вот, в ту ночь, я всё никак не мог заснуть, от того, что не мог согреться. Я даже подумал, не одеться ли втихаря. Вообще-то это строго запрещено, считается, что если спать в одежде, то она не только быстрее изнашивается и естественно имеет гораздо более неприглядный вид, но это способствует ещё и распространению платяных вшей. Этой гадостью, кстати, заражено сейчас чуть ли не половина таких учреждений, как наше. Нам раньше выдавали по второму одеялу, но с тех пор, как интернатный корпус пришлось расширить, одеял, как и многого другого стало не хватать.
Я отказался от соблазнительной мысли натянуть на себя свои ватные штаны и серую толстовку, – если дежурный утром спалит, а он обязан вскочить раньше всех и произвести визуальный осмотр личного состава, мне начислят штрафной балл и назначат отработку. А мне сейчас, когда навязчивая мысль всё кружится, всё манит своей зазывной, кажущейся простотой и очевидностью, то приближаясь, то снова исчезая в моём затуманенном сознании, – это совсем не нужно.
Просто я вдруг совершенно отчётливо понял, что нужно бежать на Юг. От этой мысли мне и страшно, и в то же время удивительно спокойно. Как будто я очень долго искал ответ на главный вопрос и, наконец, нашёл. Мне даже стало немного теплее от того, что внутри себя я чувствую, как разливается волна радости и умиротворения – верный признак того, что принято верное решение.
Помню, что я ещё какое-то время прислушивался к внутренним и внешним ощущениям, – если не брать во внимание, как всхрапывает Лёха по прозвищу Полкуска и сопит Сенька Мороз, а эти звуки практически неизменны из ночи в ночь, – была полная тишина.
Я представляю, как мы с мамой идём по залитой солнцем дорожке, что ведёт к морю и засыпаю с блаженной улыбкой на лице. Мама – красивая и румяная, в летнем платье, жмурится от яркого солнца и что-то тихо говорит мне. Но шум прибоя нарастает, я не могу разобрать её слов, а она вдруг отпускает мою руку и медленно уходит. Я бегу за ней и кричу: «Мама! Не уходи, пожалуйста!» Она оборачивается и на щеках её появляются такие родные, такие милые ямочки, а я вспоминаю, что так давно не видел маминой улыбки.
– Ты должен быть сильным, сынок… – произносит она грустно, и образ её начинает медленно растворяться. Я бросаюсь к ней с криком, пытаясь остановить, задержать, если не в руках, то хотя бы в своём сознании, мне снова холодно, мне страшно до чёртиков, мне кажется, что мама прощается со мной навсегда…
От этой пронзающей насквозь всё моё нутро мысли, я вдруг просыпаюсь, словно от толчка. Я понимаю, что шум, который я слышал в своём забытьи, производил вовсе не морской прибой, а ветер, бешеный, сорвавшийся с цепи ветер, завывающий снаружи. Наверное, я кричал вслух, потому что кто-то недовольным голосом советует мне заткнуться по-хорошему.
Не знаю, сколько времени прошло. Может быть пятнадцать минут, а может час… Я перевожу дух и стараясь не всхлипывать, тщательно вытираю краем одеяла мокрое лицо. После этого я уже принял окончательное решение…
2.
Я снова начинаю мёрзнуть. В спальном помещении – полумрак. Если бы не это обстоятельство, мне кажется, я смог бы при каждом своём выдохе, видеть пар белесыми облачками вылетающий из моего рта.
Койки стоят у нас в два этажа, двадцать с одной стороны двухстворчатых дверей, ещё двадцать – с другой. Моя кровать почти в центре, на втором этаже. Узкое окошко, в виде длинного прямоугольника расположено слева, точно посередине между нижней спинкой моей кровати и верхней Андрона Пахомова, молчаливого, угрюмого парня, чья койка находится сразу за моей. Несмотря на то, что в окне двойные рамы, плотно законопаченные ватой, оклеенные бумагой в несколько слоёв и толстенные стёкла, на него даже смотреть холодно. Потому что сразу представляешь, что творится там, снаружи. Я изо всех сил стараюсь не смотреть на окно, но взгляд помимо моей воли, то и дело обращается туда.
Окно мутно подсвечивается старым фонарём, стоящим у входа в спальный корпус и мне кажется ещё немного и оно начнёт звенеть от промозглого и заунывно-холодного ветра, беснующегося снаружи.
Я плотнее укутываюсь в синее, солдатское одеяло и пытаюсь дотянуться носком до чуть тёплой батареи, увешенной носками и трусами. Что-то тяжёлое и влажное падает мне на ноги. Это то, что не поместилось на сушилках. Но неважно, где вы будете сушить свои вещи. Одинаково плохо сохнут они везде.
Это происходит из-за сырости, от которой невозможно скрыться. Разве что в котельной, но туда таким салобонам, как я, ходу нет. Сырость пришла вместе с холодом и расположилась у нас по-хозяйски. Если честно, то я даже не знаю, что хуже: сырость с её чёрной плесенью, тяжёлым, удушающим, густо-сырым запахом или стылый, парализующий движение и даже всякую мысль холод, от которого, как и от сырости невозможно укрыться нигде.
Холод пробирает непросто до костей, до самого мозга. Он блокирует любой порыв к активности. Я когда-то читал фантастический рассказ, где люди на космическом корабле долгое время находились в анабиозе. Это такое состояние, в которое вводится организм для приостановки и как бы замораживания его жизнедеятельности. Мне почему-то кажется, что оно очень похоже на наше теперешнее. Поэтому мне даже нравится, что мы так много работаем и тренируемся. В мастерских и спортзале хотя бы на время забываешь о холоде.
В мастерских, все мы подчиняемся воспитателям, они выдают наряды, следят за дисциплиной и выполнением нормы. На втором месте физподготовка. С пятого класса, вводятся нормативы, которым необходимо соответствовать. Те, кто с этим не справляется, получают штрафные баллы и отрабатывают их на самых унизительных работах: уборке территории, классных помещений, навоза на ферме; а ещё в прачечной, на сортировке грязного белья и чистке санузлов.
Уроки, понятное дело, у нас тоже проводятся, но роль учёбы всё-таки третьестепенная и носит больше, как бы это сказать, прикладной характер.
Вообще распорядок наш такой: после шестичасового, ежедневного подъёма, утреннего построения, часовой спортивной разминки и завтрака, мы занимаемся в школе с девяти утра до часу дня. После чего мы оставляем учебные классы вплоть до завтрашнего дня, идём в столовую на обед, а затем до пяти вечера трудимся в мастерских.
Очень быстро покончив с лёгким ужином, с шести до половины девятого мы переходим под руководство тренеров и занимаемся в спортзалах под наблюдением всё тех же воспитателей, многие из которых являются чернопогонниками. С половины девятого до половины десятого – политчас, после чего – 30 минут личного времени до отбоя: привести себя или вещи в порядок, постирать, написать письмо. Но последнее делают только младшие, пятиклашки, например. У нас почти никто писем не пишет, даже те, кто из-за штрафных баллов оказывается в красной зоне. Потому что всё исходящее из учреждения проходит чернопогонную цензуру. А кому охота, чтобы твои письма читали?
Итак, я принял решение бежать на Юг. Учебный год всё равно скоро заканчивался, мы уже были аттестованы, и со дня на день должна была начаться трёхмесячная трудовая практика.
План мой в самых общих чертах – выглядел так: самое главное, и оно же самое сложное – это добраться до любой населённой точки Большого Юга и разыскать дядю Андрея. Он ведь не может жить там с семьёй нелегально, на политчасе нам рассказывали, что все беженцы, желающие получить официальный статус, обязаны пройти регистрацию.
Конечно, иммиграция не приветствовалась, но и не воспрещалась, как ещё недавно. И хоть таких людей, решивших переехать на ту сторону Юга, всё ещё называли предателями, но поезда с беженцами, ходили исправно, не реже двух раз в месяц.
И ещё: мой дядя Андрей – не предатель, я это точно знаю. Он просто не был согласен с тем, что стало происходить в стране. И он пытался говорить об этом, но ему не давали. Его сняли с работы, дважды арестовывали, а потом вообще предложили уехать. Он так и поступил. Я думаю, не потому, что он испугался. Дядя Андрей пошёл на это ради своей семьи.
И стал ждать своей очереди на Южный поезд. Ах да, вы, наверное, не знаете, но так просто на этот поезд не попасть. Сначала нужно встать в очередь и получить номер. А для этого нужно пройти кучу тестов, то есть проще говоря – отбор. Человека ведь нужно проверить: ничего ли он не должен, не нарушил ли закон, пытаясь теперь скрыться. Ну, и прочее. Честно говоря, я не очень-то в теме. Тем более что взрослые по понятным причинам стараются об этом особенно не распространяться. Я только вроде слышал, что этих очередей несколько. Больных там или, например, кредитованных ставят на очередь, кажется, совсем на других условиях. У дяди и тёти, я знаю, были пятизначные номера. И выезда они ждали несколько месяцев, хотя могли уехать раньше. Им предлагали, но дядя отказался и ждал на общих основаниях.
Так что, я уверен – он не станет нарушать закон и обязательно зарегистрируется, а это значит, что найти их будет всё-таки возможно.
А когда ему станет известно, что его любимая сестра в больнице, и вообще всё становится только хуже, он обязательно нам поможет. Я в этом не сомневаюсь, потому что мой дядя очень хороший человек.
Ну а если ничего не выйдет… Что ж, тогда я вернусь… И даже если меня хватятся, то всегда можно сказать, что я заблудился, нарвавшись на лагерь беглых, потому как нарочно петлял, запутывая следы.
Но лучше, конечно, не попадаться, потому что, если поймут, что я вешаю лапшу на уши, то в таком случае меня непременно передадут школьному комитету, заведут дело и попаду я в списки неблагонадёжных, а если ты попал в эти списки, тогда… Одним словом, пиши пропало…
И в трудовом лагере ты уже будешь совсем на другом счету, и на иных условиях. И паёк, соответственно, будет совсем другим. Если находясь в общей группе, ты ещё относительно волен в своих передвижениях, в свободное от работы время, конечно, – то в спецгруппе, а тем более в красной зоне, такая вольность тебе может разве что присниться.
Я видел ребят из так называемого ГУКа, – группы усиленного контроля – и они кое-что порассказали о том, что представляет собой на практике усиленный контроль. Например, Сеньку по кличке Мороз, я даже не сразу узнал, хотя знакомы мы были с четвёртого класса, когда начинается трудовая повинность в школе и три месяца своего первого трудового лагеря провели в одном отряде.
Так вот, мне показалось, что Сенька в ГУКе пробыл не три месяца, а три года, так он изменился. Не то, чтобы он стал выглядеть намного старше, он просто казался… другим. И поломанный нос здесь был совсем не причём. Если не обращать внимания на его торчащие уши и веснушки на носу, то он был похож на взрослого. Причём, на больного и не очень молодого взрослого. А глаза… Глаза у Сеньки казались и вовсе старыми. Мне было даже жутковато поначалу, пока не привык. Скажете, так не бывает? А я вот поклясться могу, что это чистая правда.
Итак, я успокаивал себя тем, что в самом крайнем случае, у меня неплохие шансы успеть, пока отстающие исправляют свои незачёты, а отряды в трудовом лагере ещё только формируются. В таких пересменках почти всегда имеет место определённый беспорядок и хороший зазор для решения важных дел. Ну это на тот случай, если что-то пойдёт не так и придётся вернуться. Бросить тут маму и самому остаться на Юге, такое мне даже не приходило в голову.
Я надеялся, что в школе, где я успешно прошёл аттестацию за седьмой класс посчитают, что я в семье, (и об этом я тоже заранее побеспокоился), а отец решит, что я в школе. Если, конечно он вообще заметит моё отсутствие.
Ему сейчас не до меня. И это не вчера началось. Я пару раз видел его с той женщиной, чернопогонницей. В то время мама была ещё дома. А когда месяц назад я приехал домой в воскресенье после школьной шестидневки, то увидел в ванной несколько женских штучек.
Они принадлежали не маме. Это точно. И я перестал приезжать домой, оставался и работал в мастерских с Петровичем, зарабатывал бонусы, а это может повлиять в хорошем, разумеется, смысле и на распределение по предстоящей трудовой практике, и на годовую аттестацию, в целом.
Так что ничего страшного, нас таких немало остаётся каждую неделю, человек тридцать-сорок, наверное, не меньше. А некоторые, такие, как Женька, мой друг, живут тут постоянно. Так что искать меня особенно-то и некому.
Жаль только, что отец даже и не попытался узнать, что со мной. Маму он тоже не навещал, она не хотела говорить, но я понял это по её уклончивым ответам, когда мы говорим с ней по больничному телефону.
К больным у нас, даже не инфекционным, посетителей не допускают. Мне странно, когда мама говорит, что когда-то это было не так. И хотя я знаю, что вряд ли мама стала бы обманывать меня, но мне слабо верится в это.
Потому что, когда мои бабушка и дедушка по очереди оказались в больнице, да так и не вышли оттуда, никто из нашей семьи не смог туда попасть. И когда Женькины родители попали в аварию, а затем в травматологию, к ним тоже никого не пускали, хотя к инфекционке они никакого отношения не имели и все тесты у них были в порядке.
К тому же, школьников, нас то есть, проверяют особенно тщательно, а кроме Женьки к его родителям никто и не пытался попасть. Но больше он их, кстати, так и не увидел.
С Женькой мы знакомы с пятого класса, и хотя он младше меня, ему только летом будет двенадцать, он и Саня – мои лучшие друзья. Они отличные пацаны. Надёжные, преданные, и не трусы.
Мы сдружились на практике в позапрошлом году, когда толстого Даню, по кличке Хома, поймали с телефоном, в котором был выход в интернет.
А это, как известно, очень серьёзное нарушение и даже не одно, а целых два. Само по себе не санкционированное пользование телефоном несёт наказание. Как минимум, десять штрафных баллов, а тут ещё и интернет! Да за это можно не только в спецгруппу, но и вообще в красную зону угодить!
А это жёсткая вещь. Это значит, что на ближайший месяц вам закроют выходы куда бы то ни было и работать вы будете в одиночке, не имея возможности покинуть свой отсек ни на минуту. В спецгруппе, условия очень тяжёлые, но там хоть можно передвигаться, видеть людей, разговаривать.
А в красной зоне человек совершенно один. Ему оставляют в помещении без окон с рукомойником и ведром вместо сортира – трудовое задание и дважды в день выдают сухпаёк. Так называют этот приём пищи, но все, даже те, кто и близко не имел отношения к красной зоне, знают, что на деле это несколько заплесневевших сухарей и чашка прокипячённой технической воды. Люди, оказавшиеся в красной зоне ничего другого не заслуживают. И питьевую воду на них тоже расходовать никто не будет.
Дежурный, который приносит сухпаёк, не имеет права даже смотреть на предателя. Он молча оставляет сухари с водой и раз в двое суток выносит поганое ведро. Потому что те, кто оказывается в красной зоне почти всегда предатели. Так нам говорят.
Так вот Хома, когда его спалили с телефоном, взял да и сказал, недолго думая, что это Женькин. А это было неправдой, ведь Женька появился у нас в группе только две или три недели назад, а телефон с выходом в интернет, или как у нас говорят, с открытой сетью, я у Хомы видел и раньше.
Наверное, может показаться невероятным, что кто-то у нас имеет не только телефоны, но даже умудряется выходить в интернет, в то время, как мировая паутина у нас уже несколько лет не просто под запретом, она официально закрыта. И, тем не менее, загадки здесь никакой нет, моя бабушка говорила в таких случаях «голь на выдумки хитра».
Всегда находились умельцы, которым плевать на запреты, способные к тому же изобретать новые варианты. Каким образом? Я не знаю, наверное, просто я к таким людям не отношусь. Но, честно говоря, я не вижу большого смысла рисковать своей, пусть и весьма относительной свободой ради подобного. Мне кажется, что если уж и идти на такое, то ради более важной цели.
И вот я, значит, хоть и видел телефон у Хомы раньше, но не сдал его, зачем? Я ведь не стукач, хотя мог бы и очень даже запросто. Во-первых, потому что это поощряется, можно было легко дополнительный отгул заработать, а во-вторых, Хому с его сальными волосами, большим животом и грудью, как у женщины, я всегда терпеть не мог.
С тех самых пор, как он в раздевалке громко рассказывал гадости про Таньку Голенкову. Я знал, что он врёт, но промолчал, только покраснел и губу закусил так, что ощутил во рту железный привкус крови. До сих пор простить себе не могу, что ничего не сделал тогда…