bannerbannerbanner
Владимир Маяковский. Роковой выстрел

Л. Ф. Кацис
Владимир Маяковский. Роковой выстрел

Полная версия

Л.Ю. Брик не ошиблась. Впрочем, как и Левидов. Только литература здесь оказалась слишком тесно сплетена с жизнью. Этот рассказ действительно имеет прямое отношение к Достоевскому. Правда, Брик сделала вид, что не «узнала» сюжета. Это почти точное начало «Сна смешного человека», когда Смешной Человек отогнал от себя испуганную кем-то девочку, а затем был уверен, что именно эта девочка спасла его от самоубийства. Выражено это так: «Вопросы, у меня мелькавшие, были теперь праздные и лишние, так как револьвер лежал уже передо мною, и я всем существом моим знал, что ЭТО будет наверняка; но мысли горячили меня, и я бесился. Я как бы уже не мог умереть теперь, чего-то не разрешив предварительно. Словом, вопросами я отдалил выстрел»[52].

Характерно, что сам эпизод с девочкой у Розанова в избранных им эпизодах для «Семейного вопроса в России» отсутствует. Смешной Человек и вправду отдаляет вопросами выстрел, но причину этого можно узнать лишь в полном тексте «Сна смешного человека»[53]. Не здесь ли проходит граница жизни и литературы?

В розановской статье отсылка ко «Сну смешного человека» следовала за рассуждениями Раскольникова и Свидригайлова о бане и пауках (ср. «Клоп» и «Баня»), после сцены на мосту, перед выстрелом Свидригайлова, наконец, после «Кошмара Ивана Федоровича». Причем все это Розанов уснащал рассуждениями о египетских представлениях, связанных с отсутствием смерти в природе. В этих же рассуждениях Розанова еще раз появилось интересующее нас ЭТО, но на сей раз вот в каком контексте: «Раскольников хочет лучшего мира не потому, чтобы верил в какой-нибудь из них, худший ли, лучший ли, но чувство и знание Свидригайлова до того поражают его, вовлекают в свой вихрь, нагнетают на душу, что сущий ребенок в познании «миров иных», он восклицает, он выбирает: «О, не это, а ТО». «То или ЭТО, но тут надо обдумать». Он заражается простою близостью к трансцендентному человеку: и, светлый грек вчера, сегодня он собирается в Никею для составления символа. Вот история в кратком личном диалоге»[54].

Интересно, что Маяковский, по-видимому, не исключал имитации в своих поэмах чего-то типа Никейского Символа как основы своей индивидуальной религии. Это позволяет несколько иначе отнестись к так называемому богоборчеству Маяковского.

Обратимся еще к одному месту в беседах Л.Ю. Брик, где она говорит: «Навязчивая мысль у Маяковского, как и у Достоевского: «Я один виноват за всех». Это началось еще в первой «Трагедии», когда Маяковскому-поэту люди несут свои слезы. Позднее в «Войне и мире»:

 
Каюсь, я один виноват
В растущем хрусте ломаемых жизней.
 

Еще позднее в «Про это»:

 
У лет на мосту
на презренье,
на смех
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
стою за всех,
за всех расплачу´сь, —
за всех распла`чусь»[55].
 

Еще ярче и точнее эта мысль выражена в «Сне смешного человека». Но прежде чем процитировать соответствующее место, еще раз отметим, что Розанов в «Семейном вопросе в России» напечатал далеко не весь текст Достоевского, а лишь то, что непосредственно касается сна героя и «полета на звездочку». Так, последними словами эпилога второго тома «Семейного вопроса в России» и, соответственно, всей книги стали слова: «Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их. Я простирал к ним свои руки, в отчаяньи обвиняя, проклиная и презирая себя. Я говорил им, что все это сделал я, я один: что это я им принес разврат, заразу и ложь. Умолял их, чтобы они распяли меня на кресте, я учил их, как сделать крест…»[56]

Таким образом, и начало, и конец рассказа Достоевского в изложении Розанова имеют, как представляется, прямое отношение к «Про это».

Что же касается текстуальной близости «полета на звездочку» в «Сне смешного человека» и полета к Большой Медведице в «Про это», то об этом писала, приведя вполне убедительные примеры, И. Шапиро-Кортен лет 50 тому назад. Вот эта цитата: «Я… взглянул на небо… явно можно было различить разорванные облака, а между ними бездонные черные пятна. Вдруг я заметил в одном из этих пятен звездочку и стал пристально глядеть на нее. Это потому, что эта звездочка дала мне мысль: я положил в эту ночь убить себя»[57].

Вместо этого Смешной Человек идет проповедовать, зная, что его не примут, как и Христа: «Я иду проповедовать, я хочу проповедовать – что? Истину, ибо я видел ее своими глазами… О, я бодр, я свеж, я иду, иду, и хотя бы на тысячу лет.

Но вот этого насмешники и не понимают: «Сон, дескать, видел, бред, галлюцинацию»[58].

Все это произошло со Смешным Человеком, разумеется, после «полета». И. Шапиро-Кортен приводит этому соответствие из «Про это»:

 
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
все, как по нотам:
буду звать
(новое дело!)
куда-то идти,
спасать кого-то.
<…>
Саженный,
осмеянный…
Пойду,
пойду, куда не вело б…
Пусть во что хотите зданья удлинятся —
вижу ясно, ясно до галлюцинаций.
 

Еще одна цитата из Достоевского оказывается созвучна новому эпизоду «Про это»: «Мы неслись в темных и неведомых пространствах… И вдруг какое-то знакомое и в высшей степени зовущее чувство сотрясло меня: я увидел вдруг наше солнце!.. Но мы быстро приближались к планете… Я… стал на этой другой земле в ярком свете солнечного прелестного, как рай, дня»[59].

У Маяковского этому соответствует:

 
В пространство!
Пристальней!
Солнце блестит горы.
Дни улыбаются с пристани.
Пристает ковчег.
Сюда лучами!
Пристань
Эй!
Кидай канат ко мне!
 

Приведенными примерами дело, конечно, не ограничивается. К «Сну смешного человека» мы еще вернемся. А сейчас обратимся к рассказу Достоевского «Слабое сердце». И. Шапиро-Кортен сопоставила в своей работе, условно говоря, три «сцены на мосту», отразившиеся в «Про это»: из «Слабого сердца», «Двойника»[60] и, разумеется, «Преступления и наказания».

 

Однако сцена на мосту из «Слабого сердца» – лишь знак обращения к сюжету повести. А сводится он к следующему. Живут вместе два молодых чиновника, один из которых решил жениться. Однако он так привязан к своему другу, что предложил ему после свадьбы жить со своей семьей. (Не исключено, что именно здесь находится связь между Достоевским и Чернышевским, чье «Что делать?» было чрезвычайно значимо для Маяковского, в частности, в рассматриваемом контексте, к которому нам еще предстоит вернуться.) Лишь незаконченная работа по переписке тетрадей для департамента, а их целых шесть, мешает свадьбе. И герой рассказа обрекает себя на добровольную разлуку с невестой вплоть до окончания работы. Но в итоге, так и не выполнив ее, чиновник сходит с ума. А завершают повесть слова, лишний раз подтверждающие, что «Слабое сердце» и «Преступление и наказание», кажется, не случайно слились в один сюжет в поэме Маяковского: «За что же ее убивать? Чем она виновата! (невеста, которую чиновник едва не убил. – Л.К.), – проворчал он мучительным раздирающим душу голосом. – Мой грех, мой грех!..»[61]

Как видим, этот текст лишь подразумевается. Он отсутствует среди цитат из Достоевского в «Про это». Об этом надо догадываться. И здесь мы снова хотим вернуться ко «Сну смешного человека» и разговору Маяковского с Левидовым о нищенке. Приведем этот пропущенный Розановым в «Семейном вопросе в России» эпизод: «И вот, когда я смотрел на небо, меня вдруг схватила за локоть эта девочка. Улица была уже пуста, и никого почти не было… Я обернулся было к ней лицом, но не сказал ни слова и продолжал идти, но она бежала и дергала меня, и в голосе ее прозвучал тот звук, который у очень испуганных детей означает отчаяние. Хотя она и не договаривала слова, но я понял, что ее мать где-то помирает или что-то там с ними случилось, и она выбежала позвать кого-то, найти что-то, чтобы помочь маме. Но я не пошел за ней…»

Здесь нетрудно вспомнить историю детей Мармеладовых из «Преступления и наказания».

И чуть далее: «Я знал, что уже в эту ночь застрелюсь наверное, но сколько еще просижу до тех пор за столом – этого не знал. И уж, конечно бы, застрелился, если бы не та девочка»[62].

Таким образом, мы можем констатировать, что «достоевский» слой у Маяковского конструктивно подобен «достоевскому» слою Розанова. Так что отсылы к тем или иным текстам могут быть мотивированы как чисто формальной близостью текстов, так и определяться сюжетными или личными мотивами. И Маяковский, и Розанов при этом исключительно часто используют ссылки на свои более ранние сочинения, а подобные ссылки у Маяковского обычно мотивированы связями с текстами Розанова.

Наконец, кроме прямых и косвенных отсылок, кроме автоцитирования, необходимо отметить еще один вид межтекстуальной связи.

Мы бы назвали его актуализацией генетически не связанного мотива из текста, например, Розанова, в нашем случае – Маяковского. Примером такой актуализации оказывается мотив «почерка» человека в контексте проблемы «пола» в «Людях лунного света». Розанов пишет:

«Не все знают, что уже в животном мире встречаются, но лишь в более редком виде, решительно все или почти все «уклонения», какие отмечены и у человека: у человека же, можно сказать, нельзя найти двух самочных пар, которые совокуплялись бы «точка в точку» одинаково. «Сколько почерков – столько людей», или наоборот: и совершенно дико даже ожидать, что, если уж человек так индивидуален в столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, – чтобы он не был индивидуализирован так же в совокуплениях. Конечно, сколько людей – столько лиц, обособлений в течении половой жизни. <…> всякий творит совокупление по своему образу и подобию, решительно не повторяя никого и совершенно не обязан никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…»[63]

Если бы лишь слово «почерк» в связи с «полом» было актуально для поэмы «Про это» и ее источников, то об этом не стоило бы и говорить. Однако книга «Люди лунного света» содержит и ряд обсуждений и примеров «жизни втроем», что в некоторой степени касалось Маяковского в 1922 году. И еще один важный момент, который интересен в связи с творческой историей поэмы «Про это». Как известно, В.В. Маяковский и Л.Ю. Брик договорились не встречаться два месяца, именно тогда и создавалась поэма.

Маяковский обещал: «Я сижу с нравственным удовольствием, но с все возрастающей физической мукой. Я буду честен до мелочей 2 месяца. Людей измерять буду по отношению ко мне за эти два месяца. Мозг говорит мне, что делать такое с человеком нельзя. При всех условиях моей жизни, если б такое случилось с Лиличкой, я б прекратил это в тот же день. Если Лилик меня любит, она (я это чувствую всем сердцем) прекратит это или как-то облегчит. Это она должна почувствовать, должна понять. Я буду у Лилика в 2 1/2 часа дня 28 февраля.

Если хотя б за час до срока Лилик ничего не сделает, я буду знать, что я любящий идиот и для Лилика испытуемый кролик.

Вол. 28 декабря»[64].

Это широко известное письмо поэта неожиданно коррелирует еще с одним рассуждением Розанова. На сей раз о так называемых назаретянах, которые добровольно расставались на некий срок. Вот как описывает их ощущения Розанов: «Назорей! Обязанный на дни «назорейства», срок коего он сам для себя определял, «воздерживаться от сикора и вина», как известно расхолаживающего (разжижающего) кровь и расслабляющего половые силы. Срок назорейства, избираемый обыкновенно на 30 или немного больше дней (по «фантазии»), был темпом изощренно чистых, глубоко ясных в сознании, совокуплений: конечно, ни малейше не преувеличенных в числе <…> но бесспорно, так сказать, полновесных, зернистых, содержательных»[65].

Мы не знаем, строил ли Маяковский свою жизнь в точности «по Розанову», но поэма «Про это», связанная с ней жизненная ситуация и ментальный результат заставляют это предположить.

Таким образом, «Про это» оказывается на глубинном уровне, который включает в себя одновременно и текстовые, и биографические показатели, связанной со смыслом, подтекстом и образным рядом более ранних поэм Маяковского. Разумеется, такого рода связь наблюдается практически на всех уровнях структуры текста, но полное единство смыслового пространства поэм Маяковского проявляется, как нам кажется, лишь при сочетании поэтики, философии пола и жизнестроительного проекта Маяковского; к тому же мозаичность и многоуровневость текстов Розанова создают для такого рода ситуаций исключительно благоприятную культурно-текстовую среду.

Сцена на мосту в «Про это», восходящая к свидригайловскому самоубийству, разыгрывается в лунную ночь с участием «людей лунного света». Нас уже не удивит, что «человеком лунного света» предстает и герой Маяковского:

 
…от заставы
идет человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
голову вправила в венчик.
Я уговорю,
чтоб сейчас же,
чтоб в лодке.
Это – спаситель!
Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
венчанный в луне[66].
 

У спасителя не случайно «вид Иисуса», и он совершенно закономерно «венчан в луне». Прежде всего, лунный свет у Розанова однозначно ассоциировался с бесполостью христианства, с его тягой к аскезе, безбрачию и т. д.: «Разумеется, в древности говорилось о божестве лунных свойств, о божестве лунного характера, вот этого нерождающего и светящего, грустного, манящего, нежного, влюбляющего в себя и как бы ласкающего влюбленных, – до сближения. Все женихи и невесты почему-то «смотрят на луну»; чего и в голову не придет супругам, даже самым любящим, очень любящим. Совсем другой колорит любви!..

Солнце – супружество (совокупление), солнце – факт, действительность. Луна – вечное «обещание», греза, томление, надежда: что-то совершенно противоположное действительному, и очень спиритуалистическое»[67].

Такой подход к «лунному комсомольцу» из главки «Спасение» позволяет увидеть развитие этой образности в главке «Романс»:

 
Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
<…>
С час закат смотрел, глаза уставя,
За мальчишкой легшую кайму.
 

За закатом, каким бы он ни был красивым, неизбежно последует (в рамках лунного сюжета) лунная ночь – синоним недоступности любимой. Именно поэтому так боится лунной ночи Маяковский, подчеркивая свою связь с героем поэмы:

 
До чего ж
на меня похож!
Ужас!
Надо ж!
 

Для Маяковского нет сомнений в слиянности с этим Христом- комсомольцем, так же, как и для Розанова – в слиянности Достоевского и его героев: «Нет сомнений в слиянности Свидригайлова и знаменитого художника, начертавшего сей мистический образ»[68].

Вглядимся в образ Христа-комсомольца внимательнее:

 
 
Он ближе.
Лицо молодое безусо.
Совсем не Иисус.
Нежней.
Юней.
Он ближе стал,
он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
Обмотки и френч.
То сложит руки, будто молится.
То машет,
будто на митинге речь.
 

Этот несколько странный сегодня образ комсомольца, соотнесенного с Христом, станет более понятен, если вспомнить очень характерные для 20-х годов (и тогда вполне серьезные) разговоры о том, что комсомольцам нельзя жениться до победы мировой революции, что любовь мешает борьбе и т. д. «Про это» было напечатано в том же самом первом номере «ЛЕФа», где и повесть О.М. Брика «Непопутчица»; там есть сентенции типа: «Я полагал, что вы, коммунисты, обязаны питать ненависть к прелестям буржуазной дамы» – или такие: «Женщина – ужасная вещь, особенно для коммунистов. Хуже всякой белогвардейщины».

И если продолжить теперь рассуждения в розановских терминах, то коммунистический «рай на земле» напоминает, по крайней мере в одном аспекте, действительный Рай, где, по словам Розанова, уже не женятся и не посягают. Тогда проясняется, как связаны между собой комсомолец и Спаситель-Христос, а молящийся – с выступающим на коммунистическом митинге… Лунный свет объединяет эту ситуацию, становясь общим знаком, если не символом, безлюбия и бесполости. Вспомним, что и герой «Сна смешного человека» попал практически в Рай: «Я вдруг совсем как бы незаметно для меня стал на этой другой земле в ярком свете солнечного, прекрасного, как рай, дня… Дети солнца, дети своего солнца, – о, как они были прекрасны! Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке. Разве лишь в детях наших, в самые первые годы их возраста (курсив наш. – Л.К.), можно было бы найти, хотя и слабый, отголосок красоты этой»[69].

Нетрудно понять, что именно безгрешные дети грешной Земли попали на ту «звездочку», которой достиг герой Достоевского. Здесь явно возникает проблема «смерти безгрешного ребенка», которой посвящали свои статьи Розанов и Бердяев, а стихи – Анненский и Маяковский.

Характерно, что очень близкие к «Про это» ассоциации вызывал Достоевский у человека совершенно отличной от Маяковского религиозной и мировоззренческой ориентации. Мы имеем в виду П.П. Перцова – одного из теоретиков раннего символизма, друга В.В. Розанова и составителя его ранних книг.

В «Литературных афоризмах», создававшихся с 1897 года, которые автор расширял и дополнял в 1920–1930-х годах (они опубликованы 1991 г.), в разделе «Достоевский» читаем: «Вопрос пола у Достоевского в сущности элементарен. Его пресловутое «паучье сладострастие» – не более, как простая чувственность. Его «любовь» – купеческий разгул Дмитрия Карамазова, старческая похотливость Федора Павловича, резонерство Ивана или, наконец, бесплотная (как у Гоголя) мечта «ангела» – Мышкина. Юной страсти и юношеской пылкой чувственности (Пушкин!) у Достоевского уже нет. Нет и задачи личной любви, как у Тургенева, Лермонтова, Фета. Для этого тоже слишком поздно. В любви Достоевский не более как простой комсомолец (что верно почувствовал аскет Страхов). И – увы! – это самый вероятный тип отношения между полами в огрубевшем обществе последних «американских» столетий»[70].

Это рассуждение П.П. Перцова раскрывает, похоже, смысл добавленного розановскими комментариями «Личного чувства любви». Это то, чего не хватало как Достоевскому, так и Маяковскому в мире, где любовь зависит не от чувств людей друг к другу, а от политических («Я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви») или экономических («американизация» времени) обстоятельств. Таким образом, даже невероятное слово «комсомолец», как видим, не выпадает из общего контекста. А Маяковский оказывается на острие размышлений о проблемах, волновавших очень глубоких мыслителей его времени.

Ближайший контекст поэмы «Про это», природу ее образности необходимо рассматривать в рамках ассимилированных Маяковским религиозных, политических и литературных представлений. Однако одним христианством дело тут не ограничивается (и уж тем более речь не идет ни о какой ортодоксии). В свое время, отвечая Розанову на его доклад «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира»[71], Н.А. Бердяев справедливо заметил, что социалисты лишь по лености души не используют построения Розанова, ибо Розанов им куда ближе любых других мыслителей («левые» – такие ремесленники, что не хотят воспользоваться Розановым)[72].

Вот что писал Розанов: «…у древнееврейского народа и в современной нам Турции, двух племенах и религиях, столь противоположных во всем, не образовывалось никогда родовой аристократии и имущественного капитализма в силу выпадения понятия «незаконное рождение», «незаконные, бесправные и ненаследующие дети». Кровь каждого расплывалась бы в народной массе и расплывалось бы в бедноте имущество, вспомним богача Вооза и нищенку Руфь в Библии. И, действительно, тут невозможна революция и классовый антагонизм, потому что тут они означали бы восстание на себя, детей против родителей. Удивительно, как эта простая мысль не пришла на ум как историкам, так и социальным реформаторам»[73].

Розанов казался себе (или лишь делал вид?) первооткрывателем, но совершенно вплотную подошли к этой мысли родоначальники так называемого научного коммунизма в своем общеизвестном «Манифесте коммунистической партии». Еще четче эта мысль выражена в книге Ф. Энгельса именно о «происхождении семьи» и «частной собственности».

Здесь опять обратимся к «Семейному вопросу в России»: «…в Петербурге из 1000 женщин, разрешающихся первым ребенком, 437, т. е. близко к половине, рождают вне брака. Это такой процент, который сводит семью, и особенно чистую, целомудренную семью, на степень тающего явления, как бы «убывающей луны», которая грозит величайшей темнотою всей природе человека»[74].

Интересно, что наиболее «социалистические» розановские тирады взяты нами из «Семейного вопроса в России», из главки с характерным названием «Спор об убитом ребенке», что, в свою очередь, недвусмысленно связывает нашу проблематику со скандальнейшим ранним стихотворением Маяковского.

Проблемы семьи «в нашем краснофлагом строе» оказались столь же неразрешимыми, как и при «проклятом царизме». Поэтому неудивительно, что поэма «Про это» заканчивается знаменитой строфой:

 
Чтоб не было любви – служанки
замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся
на первый крик:
– Товарищ! —
оборачивалась земля.
 

Здесь опять требует объяснения двойная христианско-«товарищеская» образность этого отрывка. И прежде всего слова «не христарадничать, моля». Вспомним P.O. Якобсона, указавшего в свое время на близость «Про это» и «Облака в штанах». Вот как «христарадничал, моля», там Маяковский:

 
Мария!
Поэт сонеты поет Тиане, а я —
весь из мяса,
человек весь —
тело твое прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный даждь нам днесь».
Мария – дай!
 

Л. Гинзбург записала: «Чуковский рассказал Боре (Бухштабу. – Л.К.), как Маяковский писал в Одессе «Облако в штанах» и читал Корнею Ивановичу наброски.

Там был отрывок, который начинался: «Мария, отдайся!»

– Что вы! – сказал Чуковский. – Кто теперь говорит женщине «отдайся»? – просто «дай!».

Так Маяковский создал знаменитое: Мария, дай.

Что осталось от генезиса этих стихов из похабной фразы Корнея. И никакого тут снижения, о котором так любят толковать. Пафос!»[75]

В строках из «Облака в штанах», которое, как видно, напрямую восходит к Розанову, перед нами чисто розановская инверсия – символ Тела и Крови Христовой – Евхаристия – превращается в реальное тело реальной женщины, заменяющей поэту «из мяса» «хлеб… насущный». Но это далеко не все. Так, в «Людях лунного света» мы находим, по-видимому, источник еще нескольких образов из интересующего нас отрывка «Про это»: «…духовенство всемирное с тех пор (с общины Иисуса. – Л.К.) имеет семью «как сбоку-припеку», «дозволенную» у нас, замененную «экономками и служанками» (у католиков)». Везде от семьи остались «поскребыши», «хлам». И чуть далее, говоря об идеале бесполости и христианского «убожества», Розанов пишет: «Плотская радость», «плотское счастье» – то «древо жизни» растет; тогда как в Евангелии оно уже нигде не «растет», – и чуть ниже, комментируя девство дщерей перводиаконов Филиппа и Николая, Розанов пишет: «Вот! Начинается этот культ «старых дев», маринад «похоти мужския и женския», который квасится в собственном уксусе, вместо того, чтобы давать лозу»[76].

Все приведенные слова Розанова последовательно находим на двух страницах его «Людей лунного света». Это части одного и того же рассуждения.

Вообще необходимо отметить, что анализ цитирования сложнейшего и даже зрительно многоуровневого текста Розанова Маяковским представляет существенную проблему: то это действительно полновесная цитата, то знак отсылки к некоторой мысли, от которой в стихах остается лишь ключевое слово; то перед нами такой набор слов и признаков, который, оказавшись помещенным в среду розановского текста, неожиданно дает специфический эффект интерференции текстов поэта и философа. Именно так, используя более или менее убедительные, на первый взгляд, сопоставления, мы проследили цикл размышлений Маяковского о семье, браке, поле, смерти детей (хотя эта тема еще неоднократно встретится нам вне главы «Про это»), даже марксизме и новом мире, в который снова проникло то, что

 
в нас ушедшим рабьим вбито,
все,
что мелочинным роем
оседало
и осело бытом
даже в нашем
краснофлагом строе.
 

Приведенные слова представляют собой окончательный вывод Маяковского, не оставляющий надежд, при всей кажущейся своей мажорности, на свободную любовь на этой Земле даже в Новом коммунистическом раю.

Ощущения героя «Про это», «загнанного в земной загон» («Человек»), являются отправной точкой того, что можно было бы назвать основным сюжетом поэмы. Реальность нового, послереволюционного мира представилась сразу после революции выходом из безвыходности жизни на этом свете. Но уже к 1923 году ситуация вернулась в исходную точку – в послереволюционной поэме «Про это» возник герой поэмы «Человек», который семь лет тому назад (в «Человеке») уже стоял на мосту и готовился к самоубийству. И снова, как уже говорилось, перед нами не просто сцена из «Преступления и наказания», использованная Маяковским напрямую, но очередная грань розановско- маяковского кристалла. Сцена, где Свидригайлов стоит на мосту перед самоубийством, лет за пятнадцать до «Человека» и лет за двадцать до «Про это» уже привлекала внимание Розанова, причем в интересующем нас контексте.

Анализ этой сцены мы найдем в статье «О древнеегипетской красоте», еще одном «египетском» тексте Розанова о безболезненном переходе через смерть.

В розановской работе эта сцена помещена в обрамлении очень важных рассуждений: «.. египтяне не просто рисовали, как они странствуют и пашут «на том свете», но и просто у них не было словооборота, коим они могли бы выразить: «человек умер», «я умер». «Выход из дня» и объясняет это бессилие назвать смерть: простор – отправились путешествовать, путешествовать ужасно, ужасно далеко…»[77]

Напомним, свое намерение в разговоре с приставом Свидригайлов назвал «ездой в чужие краи» (ср. б. м. «Езда в остров любви»), «в Америку». А ведь Америка задолго до любых проблем советской власти именовалась Новым Светом, т. е. оказывалась синонимом Нового мира или земного рая. Поэтому самоубийство и могло быть приравнено к поездке в Америку. В этом контексте очень грустно звучат слова Маяковского о том, что «пяток небывалых рифм» остался лишь в Венесуэле. И уже вовсе потусторонне выглядят американские дочь и внук Маяковского, не говорящие по-русски.

Итак, сразу же вслед за сценой из «Преступления и наказания» Розанов возвращает своего читателя к спору Свидригайлова и Раскольникова о будущей жизни:

«Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости:

– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг.

«Это помешанный», – подумал Раскольников.

– Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, этак вроде деревенской бани, закоптелая, а по углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится»[78].

На следующей странице мы находим цитату из «Бобка», о котором сам автор «Древнеегипетской красоты» говорит, что «рисунок, бесспорно, принадлежащий Достоевскому, принадлежит как будто Свидригайлову, его язык, его закон воображения…»[79] И вслед за этой «загробной» цитатой – вновь разговор Раскольникова со Свидригайловым: «И неужели ничего утешительнее? Нет, почему же, я непременно бы так сделал. Баня и пауки»[80].

Вернемся чуть назад, к предыдущей цитате спора Раскольникова со Свидригайловым. После нее Розанов пространно цитирует «Кошмар Ивана Федоровича» из «Братьев Карамазовых» и здесь же отсыл к «Сну смешного человека»: «Секунда эта, указанная здесь (в кошмаре Ивана Федоровича. – Л.К.) и коей только имя произнесено, раздвинется в образ в страшном и фантастическом полете на новую «звездочку, на такую же Землю», как и наша, «еще не оскверненную» землю самоубийцы-нигилиста («Сон смешного человека»)»[81].

Таким образом, в эпилоге цитированного нами второго тома «Семейного вопроса в России» сошлись практически все важные для нас нити розановских рассуждений. К тому времени, когда тексты Розанова попали на глаза Маяковскому, он уже мог пользоваться всей совокупностью идей Розанова, образовавших некое новое единство. В свою очередь, тексты Достоевского воспринимались поэтом «сквозь» Розанова не по отдельности, но обе системы образов говорили друг с другом, как «держава с державой».

Здесь мы неоднократно обращались к книге Розанова «Люди лунного света», и это не случайно.

Именно в этой книге Розанов в свойственной ему игровой манере отослал читателя к ранней (1899) статье «О древнеегипетской красоте». Впрочем, кто знает, может быть, статья эта «предчувствовала» не только близкий год выхода «Семейного вопроса в России», но и 1911-й?

Сравним: «Мифологам и историкам давно бы пора оставить такие ничего не значащие выражения, как «богиня любви», «божество солнца» и пр. Это как бы об Иверской Божьей Матери кто сказал: «божество дерева» или «известное божество городских врат Китай-города» (в Москве). Разумеется, в древности говорилось о божестве лунных свойств…»[82]

Это «Люди лунного света» (1911), а вот «О древнеегипетской красоте»: «Лепсиус поправился: это «Книга мертвых», так назвал он ее позднее (отличие от первоначального «Книга Тота». – Л.К.), потому что она давалась в руки мертвым, «всем» и «каждому». Странная идея: во-первых, она ничего не выражает, и «Книга мертвых» так же не соответствует делу, священному делу, как, если бы, найдя «явленный» образ на березе (такие нахождения случались), мы назвали бы его «березовым образом»[83].

Перед нами принципиальные для Розанова рассуждения, повторяющиеся не раз, но для нас сейчас важно, что в его статье они находятся непосредственно перед разбором сцены самоубийства Свидригайлова.

Важно отметить, что как в «Семейном вопросе в России», так и в «Древнеегипетской красоте» мы находим две достаточно близкие по смыслу и значимые характеристики Достоевского. Первая: «Тон египетских рисунков вообще до поразительной точности совпадает с тоном рассказа Достоевского (речь идет о «Сне смешного человека». – Л.К.), хотя последний, кажется, ни разу в своих сочинениях даже не произнес слово «Египет» и вообще едва ли знал о нем»[84].

А в статье «О древнеегипетской красоте», рассказав о смерти Достоевского, Розанов заметил: «Вот и вся история Египта – у постели умирающего петербургского литератора»[85].

Так, на разных уровнях текста, Розанов замыкает различные высказывания о Достоевском, ни на минуту не отпуская читателя из своих достаточно искусных сетей.

Если читатель «Людей лунного света» заметил автоцитату Розанова, то в его сознании сразу же объединились «сцена на мосту» и «лунный свет». При этом уже Маяковскому необходим читатель, который, заметив розановскую игру, представил себе, если он прочел Маяковского и увидел связь с Розановым, как сцена из «Человека» с ее свидригайловской основой, объединяясь с «лунным светом», порождает уже третью «сцену на мосту» – в «Про это». Причем последний текст сам содержит автоцитату из «Человека». Здесь, как кажется, можно говорить об изоморфности текстов Маяковского и Розанова. Именно это и позволяет Маяковскому цитировать сразу все или почти все уровни розановского сочинения, сохраняя семантику соответствующих уровней, и, порождая новый текст, создать некое «приращение смысла», которое не только дает соответствующий художественный результат, но и полностью «герметизирует» текст поэмы для читателя, ищущего однослойные цитаты или вовсе не видящего их.

52Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 487 (цитата из Достоевского). Та же цитата приведена и в кн.: Brown Е. Majakovskij. Poet in Revolution.
53Достоевский Ф. Сон смешного человека // Достоевский Ф. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1972–1988. Т. 25. Дневник писателя за 1877 г. Январь – август. Л., 1990.
54Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 27.
55Брик Л. С Маяковским… С. 90.
56Розанов В. Семейный вопрос в России. Т. 2. С. 516.
57Достоевский Ф. Сон смешного человека. С. 82.
58Там же. С. 83.
59Достоевский Ф.
60Ср. что писал о «Двойнике» и «Про это» в важнейшей для нас пьесе «Достоевский и Маяковский» Николай Асеев: «Вам, конечно, памятны те строки из поэмы «Про это», самой личной из всех личнейших поэм Маяковского. Строки, где он, стоя на мосту над Невой, узнает себя самого, несущегося на льдине по Неве. «Сто лет я стою и стоять буду двести», – говорится об этом образе в поэме. Двойник не только по названию и форме, но двойник по сродству, и ощущениям, и мыслям, и положению стоял там если не сто, то восемьдесят лет назад. Вспомните: «… Случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него пышная картина…» И дальше: «В какой-то глубине, внизу где-то, чуть видно под ногами, показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все…» Не кажется ли вам, читатель, что этот рассказ – просто пересказ строк Маяковского, пересказ, предвиденный и предчувствованный, как и многое у Достоевского. Ибо было бы нелепо предполагать, что Маяковский пересказывал Достоевского, даже непредумышленно сохранив впечатление от читанного. Да, Достоевский многое предугадал и предвосхитил. Его герои, при всей их бытовой реальности, все же – герои будущего, не его времени. И одним из главных его героев является образ Маяковского» (Асеев Н. Родословная поэзии. Статьи. Воспоминания. Письма. М., 1990. С. 140–141).
61Достоевский Ф. Слабое сердце. Повесть // Достоевский Ф. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 2. Л., 1972. С. 44.
62Достоевский Ф. Сон смешного человека. С. 106–107.
63Розанов В. Люди лунного света. С. 33.
64В. Маяковский – Л. Брик. Письмо от 28 декабря 1922 г. Москва // Янгфельдт Б. Любовь – это сердце всего: В.В. Маяковский – Л.Ю. Брик. Переписка. 1915–1930. М., 1991. С. 100.
65Розанов В. Люди лунного света. С. 13.
66Маяковский В. Про это // Маяковский В. Полн. собр. соч.: В13 т. Т. 4.
67Розанов В. Люди лунного света. С. 10.
68Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 10.
69Цит. по: Розанов В. Дети солнца… как они были прекрасны! С. 491–494.
70Перцов П.П. Литературные афоризмы // Российский архив. Т. 1. М., 1991. С. 227.
71Розанов В. О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира // Записки Санкт-Петербургского религиозно-философского общества. Вып 1 СПб 1908. С. 19–27.
72См.: Бердяев Н. Христос и мир. Ответ В. Розанову // Там же Вып. 11. С. 49–60.
73Розанов В. Спор об убитом ребенке // Розанов В. Семейный вопрос в России. Т. 2. С. 32.
74Розанов В. Семейный вопрос в России. Т. 1. С. 3.
75Гинзбург Л. Записи, не опубликованные при жизни // Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 402.
76Розанов В. Люди лунного света… С. 15. Напомним, что лоза – один из символов Израиля в Писании.
77Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 26.
78Цит. по: Розанов. В., С. 27.
79Там же.
80Там же. С. 28.
81Там же.
82Розанов В. Люди лунного света. С. 9.
83Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 25–26.
84Розанов В. Дети солнца… как они были прекрасны!.. С. 491.
85Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 29.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru