Как льну я к тебе,
Так и ты льнешь ко мне,
Ведь друг для друга мы – главное.
Эндрю Грейг, «Оркни/Наша жизнь»
Ко многому в Оркни ему тяжело привыкнуть – к небу, простору, погоде. К морю, этой ревущей массе воды, что грозит поглотить тебя, стать твоей ледяной могилой. К холоду, от которого ломит кости и днем и ночью. К чужим глазам – днем копаешь землю под взглядами охраны, ночью спишь под взглядами соседей по бараку. Ты никогда не остаешься один, но всегда одинок. А еще гнев. Невыносимый, потому что бороться с ним бесполезно, можно только загнать его внутрь.
Родом Чезаре из Моэны, с севера Италии. Приграничье, кругом горы, все утопает в зелени. Земли эти не раз переходили из рук в руки, там был свой язык – ладинский[1], одно время там развевался даже турецкий флаг. Как и оркнейцы, жители Моэны для всех чужаки, зато друг для друга свои, полностью, без оговорок. Впрочем, ни о чем подобном не задумывался маленький Чезаре, чернявый крепыш, вечно чумазый – то к земле щекой прижмется, наблюдая за муравьями, то паутину разглядывает, стоя в пыли на коленках.
Учился он в местной школе, был смышлен, но непоседлив. В его вихрастой голове роились фантазии, учителя только руками разводили.
«Боже мой, Чезаре, да не вертись же! Опять опоздал, Чезаре, и только полюбуйся на свои коленки!»
Но учителя журили его с ласковой улыбкой – Чезаре хоть и опаздывал, зато частенько приносил им подарки: то нарисованную во всех подробностях голову зимородка, то вырезанную из дерева полевую мышь с блестящими глазками-бусинками. Его гладили по голове, трепали по щеке: «Завтра приходи вовремя, Чезаре!»
Он улыбался, кивал. И назавтра снова опаздывал.
В восемнадцать лет, к немалому разочарованию родителей, Чезаре не стал работать на отцовской ферме, а пошел в ученики к художнику из местной церкви – учился кузнечному ремеслу, резьбе по камню и дереву.
Наставник попался ему строгий, привыкший, что ученики халтурят, бегают за юбками, пьянствуют. Чезаре же трудился за троих, и хоть часто опаздывал и приходил с воспаленными от недосыпа глазами, зато приносил наброски и тщательно перерисовывал на стены и потолок церкви: под куполом кружили голуби, меж массивными каменными колоннами сплетались оливковые ветви. Люди стали приходить в церквушку полюбоваться росписями, которые так и дышали жизнью.
Через четыре года мастер ушел на покой, оставив своим преемником Чезаре. На ножках престола Чезаре вырезал листья, вдоль аналоя – птичек. Под скамьями он вырезал крохотных зверушек – заскучает во время проповеди малыш, начнет задремывать, нащупает под скамейкой лягушку или крота и до конца службы просидит как зачарованный.
К 1937 году о Чезаре шла слава на всю округу. По крайней мере четыре девушки мечтали женить его на себе – поджидали по очереди у церковных дверей, водили на семейные ужины, где смахивали с его волос опилки, и обо всем-то ему приходилось напоминать – кем работают их родители, какой сегодня день.
Родители девушек на него взирали со смесью восхищения и подозрения. Парень видный – плечи широкие, подбородок волевой, – и росписи он делает дивные, спору нет. Но… Боже правый, какой из него муж? А отец? Не красками же детей кормить! Вдобавок тощий… А в волосах у него что, опилки?
И с севера и с юга надвигалась война. По улицам маршировали люди в форме, скандировали: «Дуче, дуче!» Есть такие беспощадные бури, что сметают все на своем пути. Твердых политических взглядов Чезаре не имел, но и трусом прослыть не хотел, и вместе с другими парнями из деревни его отправили в Северную Африку.
Зной пустыни. Едкий пот застилает глаза. Сжимая влажными ладонями раскаленную сталь автомата, Чезаре ползет по-пластунски, целясь в песчаные вихри, надеясь, что никого не убьет и его самого не настигнет шальная пуля. Если вообразить, что сражаешься с песчаными вихрями, с духами пустыни, то станет немного легче. А если представишь, что в тебя тоже целятся, то палец застывает на спуске. По ночам он рисовал пальцем на холодном песке горы, изящную женскую ножку, церковь в Моэне. И смотрел, как его рисунки стирает ветер.
Через два месяца он попал в плен; лагерь среди пустыни – колючая проволока, адское пекло. Дальше – корабль, путь на север. В суровый, ветреный край.
На остров, где небосвод разверзается над тобой, словно пасть, где кричат и машут дубинками охранники.
Лучше, рассудил Чезаре, не поднимать глаз, не подавать голоса.
Вместе с толпой других пленных его ведут через стальные ворота в квадратный дворик; всюду бараки из листового железа, вокруг лагеря колючая проволока. Холод, серость, острые углы; охранники в форме выстраивают подавленных узников в шеренгу, считают по головам. Охранники вооружены длинными дубинками и пистолетами. Тот, что пересчитывал итальянцев, стучал каждому по голове дубинкой – не больно, но достаточно, чтобы дать понять: отныне твоей жизнью распоряжаемся мы.
Каждому пленному бросают под ноги коричневую форму – штаны и рубаху.
– Всем переодеться, живо, – рявкает охранник, остановившись напротив Чезаре; у него жидкие усики, нос покраснел на холоде. – Чего уставились? – требовательно спрашивает он, тыча в форму дубинкой. – Шевелись! – И идет дальше вдоль шеренги.
Чезаре озирается – справа и слева от него пленные торопливо расстегивают старые серые рубахи. Рядом с ним Джино, слышно, как он стучит зубами от холода, вот вскрикнул Антонио, которого охранник ударил дубинкой – дескать, поживей!
– Basta![2] – кричит охраннику Чезаре. – Он по-английски не понимает.
Охранник с дубинкой наперевес подлетает к Чезаре:
– А ты понимаешь?
– Чуть-чуть. – Чезаре избегает взгляда охранника.
– Значит, поймешь, если я скажу: еще раз вякнешь – пожалеешь.
Чезаре, глянув на дубинку, коротко кивает.
– Тогда заткнись и одевайся. Живо.
Под взглядом охранника Чезаре возится с пуговицами, дрожа от резкого, жгучего ветра, кое-как натягивает онемевшими руками коричневую форму. Тонкая шершавая ткань не защищает от пронизывающего холода.
Чезаре смотрит, как удаляются прочь черные ботинки охранника, и облегченно вздыхает.
Свисток – и Чезаре, выпрямившись и вытянув шею, видит: на возвышение перед строем пленных поднимается рослый человек в форме. Он, как и охранники, с пистолетом и дубинкой. Седые усы, лицо обветренное. На мундире блестят медали, топорщатся ленты.
– Смирно! – выкрикивает он. – Я майор Бейтс, ваш начальник. Жду от вас порядка в лагере. Жду выполнения приказов, беспрекословного подчинения. Всегда помните, что вы здесь в плену. Ваши жизни в наших руках.
Он оглядывает строй, и взгляд его не оставляет сомнений: майор скор на расправу.
Майор Бейтс продолжает:
– Ваша задача здесь – строить между островами укрепления. Работать будете бригадами, добывать камень в карьере.
Рядом с Чезаре перешептываются те, кто хоть немного понимает по-английски, и Чезаре неловко поеживается: строить укрепления – значит работать на врага.
Свисток майора Бейтса – и итальянцы замолкают.
– Если будете выполнять приказы и усердно работать, ничего плохого с вами здесь не случится. – Майор Бейтс умолкает, перехватывает другой рукой дубинку. – Вы, однако, заметили, что на форме у вас два красных круга. На плече и на ноге.
Чезаре, опустив взгляд, дотрагивается до красных меток. Его товарищи делают точно так же.
– Это мишени, – поясняет ровным голосом майор Бейтс. – При попытке к бегству охрана будет стрелять в руку. Если не остановитесь – в бедро. Если и тогда не остановитесь, то по более крупной цели. – Он подносит руку к голове, к седым волосам.
Пленные, даже те, кто не знает английского, замирают неподвижно, как будто им целятся в руки, в ноги. В голову.
В улыбке майора Бейтса ни капли теплоты.
– Обедать будете в столовой, вон там. Подъем по первому свистку, после второго свистка строитесь во дворе на перекличку. Выполняйте приказы, это залог вашей безопасности. За неподчинение – в карцер, на хлеб и воду. Кто будет бездельничать – в карцер. Кто опоздает на перекличку – в карцер.
Даже те, кто ни слова не понимает по-английски, способны уловить угрозу в настойчивом повторении: в карцер, в карцер, в карцер.
У Чезаре пересыхает во рту, когда его вместе с полусотней других узников ведут в барак. Гуськом заходят они в темное помещение с деревянными лежанками у стен и печуркой в центре.
Джино и Антонио в том же бараке, занимают койки рядом с Чезаре. Надзиратель – небольшого роста, прыщавый, совсем мальчишка – всем раздает по куску мыла и говорит: помоетесь потом, а сейчас в карьер, работать.
Никто не трогается с места, и надзиратель краснеет как рак. Пока он не повысил голос, не схватился за дубинку, никого не потащил в карцер, Чезаре обращается к остальным по-итальянски:
– Собирайтесь, идем в карьер. Строимся!
Пленные строятся – медленно, нехотя, кое-кто недовольно косится на Чезаре. Надзиратель ему благодарно кивает, и узники еще больше мрачнеют.
– Как тебя зовут?
– Чезаре.
– Ну что, Чезаре, получишь за ужином лишнюю пайку хлеба.
Другие узники протискиваются мимо него, кое-кто по-прежнему смотрит исподлобья.
– Так ты теперь шестерка у англичан? – ворчит один.
Чезаре не успевает ничего объяснить – дескать, хотел их защитить, обезопасить, с охраной шутки плохи, начальник лагеря любому из них пустит пулю в лоб, – как сокамерник толкает Чезаре, и он падает навзничь, ударившись затылком об угол деревянной койки.
– Traditore! – рявкает тот. – Предатель!
Джино и Антонио помогают Чезаре встать. У него невольно сжимаются кулаки, но обидчика уже и след простыл.
Джино смотрит строго:
– Лучше не высовываться, Чезаре, ты же сам понимаешь.
Чезаре кивает, вспомнив месяцы в североафриканском лагере. Тучи жирных черных мух, что вились над трупами тех, кто выражал недовольство или привлекал к себе внимание. Если хочешь выжить, стань невидимкой – представь себя винтиком в машине и делай что надо, без жалоб, без колебаний.
– Строимся. – Антонио хлопает его по плечу, задев красный кружок, куда нужно целиться, и следом за остальными они выходят на лютый холод и строятся, собираясь в карьер.
В первую ночь Чезаре не может сомкнуть глаз – прислушивается к дыханию полусотни затравленных людей. Уже стемнело, но храпа не слышно – попробуй усни, когда ты весь словно сжатая пружина, дышать тяжело, и каждую секунду ожидаешь удара.
Ему снова слышатся окрики охранников в карьере, снова кажется, будто лопата в руках лязгает о камень, и каждый удар отдается в мышцах. Снова от взрывов сотрясается все тело и ноют зубы. Сколько тачек с камнями перевез он, не сосчитать! На ладонях вспухли пузыри мозолей, и даже когда мозоли лопнули, он не выпускал из рук лопату.
Он беззвучно повторяет молитву и, закрыв глаза, вспоминает своды церкви в Моэне – нарисованные ветви, радужных птиц, что взмывают под самый купол, соприкасаясь крыльями.
Перед тем как заснуть, он нащупывает в кармане открытку – уже высохла. Он пытается вызвать в памяти лицо той девушки, его спасительницы. Вспоминает ее глаза и то, что он в них увидел – теплоту, доброту, грусть. То, отчего у него участилось дыхание, а сердце застучало гулким мотором.
Заледенелыми улицами стекаются жители Керкуолла в городскую ратушу, снова на собрание. На кустах серебрится иней, спешат прохожие, в воздухе вьется парок от их дыхания. Уличные фонари уже погашены, и все пробираются вперед мелкими шажками, жмутся друг к другу, чтобы не споткнуться.
В тускло освещенном зале ждет Джон О’Фаррелл, стиснув зубы, упершись в стол кулаками. В воздухе искрит, будто перед грозой, но О’Фаррелл не из тех, кто уклоняется от борьбы.
Прошлое собрание, перед тем как привезли пленных, чуть не сорвали – мол, толку от него не будет. Можно подумать, от болтовни что-то изменится! Кое-кто призывал бойкотировать собрание и все решить самим, раз и навсегда. Другие возражали: а вы попробуйте выдворить с острова тысячу иностранцев, раз и навсегда!
И вот все перешептываются, ждут, когда заговорит Джон О’Фаррелл. Женщины шуршат юбками, мужчины комкают в руках шапки. Они уже решили, что делать, если все пойдет не так, как они рассчитывали.
О’Фаррелл вздыхает и натянуто улыбается.
– Сразу к делу, – начинает он. – От меня не укрылось ваше недовольство идеей привезти к нам на остров гостей-итальянцев.
– Ладно бы идея! – слышен голос из толпы. – Идеи нас не объедают, детей наших голодными не оставляют.
– Да-да, – отвечает О’Фаррелл. – А еще идеи не пишут на стенах угрозы, Роберт Макрэй. Но ты-то ничего про это не слыхал, так?
В тот день на двери ратуши кто-то вывел черной краской: «Итальяшки, вон!» Оттирать метровые буквы пришлось не один час, и в ратуше до сих пор попахивает скипидаром.
Макрэй, побагровев, ерзает на стуле, а его дружки, что ухмылялись после его дерзкой реплики, уставились в пол. Да и народ теперь на стороне О’Фаррелла: Макрэй с дружками – хулиганье, который год житья от них нет.
О’Фаррелл продолжает:
– Хоть и не все ваши жалобы я поддерживаю, но и на трудности глаза не закрываю. Я, как и вы, не стану смотреть равнодушно, как наши дети голодают. Но укрепления строить надо, и без итальянцев нам никак. Мы тоже должны что-то делать для фронта, как и другие…
В толпе слышен ропот. Не все письма с фронта от сыновей и братьев дошли до адресатов.
«Мы проливаем кровь на войне, земляки наши гибнут, неужели этого мало?»
О’Фаррелл, будто прочитав эти мысли, вскидывает руки:
– Все вы знаете про ужасы, что творятся во Франции и Бельгии, про вторжение в Советский Союз, про бомбежки в Англии.
В зале кивают, галдят.
– Слыхал я, в Лондоне от целых кварталов камня на камне не осталось, – бурчит кто-то.
– Так и есть, – отвечает О’Фаррелл. – Но для паники нет причин, надо просто помнить, что нам выпала возможность внести свой вклад…
– Фашистов кормить? – выкрикивает один из дружков Макрэя.
– Укрепить острова. Чтобы корабли и подлодки не наносили ударов с севера, не подбирались через Скапа-Флоу к остальной части Британии. Или торпедную атаку вы уже забыли? Да? Забыли «Ройял Оук»? Или география у тебя хромает, Мэтью Макинтайр? Видно, рановато ты школу бросил, по улицам шляешься, плоскостопие натоптал, вот тебя в армию и не берут?
Под общий смех Макинтайр съеживается на стуле.
– Как я уже говорил, – продолжает О’Фаррелл, – все мы должны вносить вклад в победу. Но как прокормить столько пленных и себя при этом не обделить? Вот я и поговорил с майором Бейтсом, и он согласен выделить нескольких человек – пусть приходят в Керкуолл, помогают на фермах и все такое…
– Вы в своем уме? – слышен голос. – Чтоб иностранцы на моей земле работали…
– Вас никто и не принуждает, Джордж, – перебивает О’Фаррелл. – Но забор у вас не чинен, и поле в этом году засеять некому, сыновья-то на фронте.
Джордж хмурится, но не находит что возразить.
И через полчаса, к концу собрания, у Джона О’Фаррелла готов список работ для пленных, который он утром отнесет майору Бейтсу; недовольства в зале как не бывало – они же не дураки, разве кто откажется от помощи? И все равно людей надо подготовить. Лишь бы никто не попался в ловушку, не стал бы слепо доверять чужакам, что будут работать на их земле.
Дома женщины будут крепко целовать спящих детей, обещая их оберегать. Старики – дряхлые, тщедушные – достанут ножи для чистки рыбы, для обработки копыт. Тьма наполнится скрежетом стали о камень.
После многочисленных взрывов скальных пород на острове образовался карьер. Возле него охранники то и дело покрикивают на пленных: разойдитесь, спускайтесь, ну же, бегом, чертовы макаронники!
Слова этого Чезаре прежде не слыхал, но понятно, что так охрана называет итальянцев, и означает это не только национальность. Еще это значит чужак. Идиот. Скотина.
Чезаре ложится на землю рядом с Джино и, прикрыв уши ладонями, считает. Он уже привык к раскатам, к тому, что содрогается земля и дрожь долго еще отдается в теле, – даже много часов спустя, когда он копает, ест, засыпает, сердце бьется неровно, дыхание прерывается.
Он словно очутился вне времени. По утрам, когда они вскакивают с коек и идут на перекличку, на улице серо и промозгло. Темно. Кажется, что постоянно темно. Когда они строятся во дворе, пошатываясь спросонья, будто их подняли среди ночи, и ждут, когда их пересчитают дубинкой по головам, Чезаре душит страх, что тьма сгустилась навеки. Больше не взойдет солнце, и не выбраться им из этого холодного края, так и сгинут здесь, забытые всеми.
Здесь они отрезаны от мира, зависли на краю земли, того гляди сорвутся в никуда.
Когда солнце расправляет бледно-розовые пальцы, узники оживляются, затягивают песни, что пели в родном краю девушки, когда молотили зерно. Бросив лопаты, обращают они лица к солнцу, пока охранник не рявкнет: а ну копайте, чтоб вас!
Вечером в бараке они встают на колени и молятся. Чезаре вместе со всеми повторяет слова молитвы. За всю жизнь он ни разу не усомнился в Боге, но, очутившись в таком месте, волей-неволей начнешь сомневаться.
Днем он добывает камни и грузит в тачку, а Джино их ссыпает в кузов грузовика. Когда Чезаре устает, они меняются местами. Охранники выкрикивают приказы, а узники нехотя подчиняются – те, кто не понимает по-английски, повторяют действия за остальными. Замешкаешься – охранники с дубинками тут как тут.
Однажды утром на исходе января, спустя две недели после прибытия на остров, Чезаре пытается выкопать булыжник, но тот не поддается. Слишком тяжелый, вдобавок острый, едва держится на лопате. Руки сводит от напряжения, и Чезаре приходит в голову, что если уронить булыжник на ногу, не придется больше копать. По утрам, во время переклички, он заглядывал в лагерный лазарет и мельком видел ровные ряды кроватей, а две печурки обдавали его теплом.
Глядя на неустойчивый камень, Чезаре представляет, как тот сорвется с лопаты, раздробит ему ногу. Боль. Тепло. Отдых.
Он поворачивает лопату боком, и камень соскальзывает, слышен крик, рядом оказывается вдруг Джино, хватает его за руку. Камень падает сразу на две ноги, его и Джино.
Полсекунды, полвздоха. Боль невыносимая. Чезаре слышит вопли – свои, Джино, затем крик охранника; его поднимают с земли, он и сам не заметил, как упал. Охранник что-то орет ему в лицо, и Чезаре не сразу понимает.
– Пусти! Покажи.
Охранник пытается разжать руки Чезаре, но Чезаре не дает, ему хочется покрепче уцепиться за эту боль, помешать ей ускользнуть сквозь пальцы. Кто-то отводит в сторону его руку, охранник смотрит на покореженный башмак и, ругнувшись, поворачивается к Джино, который так и лежит на земле, сжавшись в комок.
– Вот черт! – кричит охранник. Судя по тому, как выглядит ботинок, ступня у Джино должна быть всмятку. – В лазарет обоих.
Чезаре подхватывают под руки, с одной стороны Антонио, с другой Марко, тот самый, что назвал Чезаре предателем, когда он начал переводить приказы охранника. С тех пор Марко иногда посматривал на Чезаре косо, но больше не угрожал и в драку не лез – они вместе копали, вместе мерзли, делили черствый хлеб и жидкий суп. Если Марко катил мимо Чезаре свою тачку, они обменивались понимающими взглядами.
Сейчас он держит Чезаре за плечи, обдавая его едким запахом пота.
Ступню пронизывает боль. Рядом стонет Джино. Ботинок у него смят, набух черной кровью. Чезаре отводит взгляд.
– Mi dispiace, – обращается он к Джино. – Scusi[3].
Но Джино в ответ лишь машет рукой.
В лазарете их с порога окутывают тепло и свет. Из двадцати коек заняты лишь несколько. Антонио и Марко сажают их на койки у входа и сами, отдуваясь, плюхаются рядом.
К ним тут же, сердито стуча каблучками, подбегает медсестра. Сестра Крой, представляется она – молоденькая опрятная блондинка, судя по говору, местная. Все четверо наперебой объясняют, что случилось. Сестра Крой, поджав губы, указывает Антонио и Марко на дверь, а сама глаз не сводит с красных меток у них на форме.
Выпроводив их – не без труда, – она вновь оглядывает двух пострадавших. Джино лежит на койке, в лице ни кровинки.
Сестра Крой машет руками:
– Нет, нет, нет! В грязной форме у нас не лежат!
Она ждет, подбоченясь, но Джино и не думает вставать, и она, наклонившись, тычет его в бок.
– Он ранен, – цедит Чезаре сквозь зубы, превозмогая боль. – Ему на нога камень упал. И мне тоже.
– А вы, оказывается, по-английски говорите? – Сестра Крой, сдвинув брови, оглядывается на Чезаре. И, снова мельком глянув на красные метки, отводит глаза.
Чезаре силится улыбнуться:
– Немного. Чуть-чуть. – Лицо у медсестры нисколько не смягчилось, и Чезаре прибавляет: – Я учил в церкви.
– Ну так скажите вашему другу, чтоб не ложился. Доктор чуть позже из Керкуолла приедет, а друг ваш, если хочет лечь, пусть наденет пижаму. Или пусть слезает с чистой постели.
Она бросает обоим пижамы. Материя на ощупь мягкая и, кажется, теплая; хочется зарыться в нее лицом, прижаться щекой, вдохнуть запах.
Нога болит. Чезаре, встав с койки, помогает подняться Джино, вдвоем они ковыляют за ширму и переодеваются, как велела им сестра. Дважды они чуть не падают, но Чезаре все-таки удается, пристроив товарища между стеной и тумбочкой, помочь ему натянуть брюки. Страшно снять ботинки, увидеть, что у них с ногами.
От гнетущего чувства вины у Чезаре перехватывает горло. Больно глотать, больно думать, что сказать Джино, а тот стоит бледный, лицо в бисеринках пота. Чезаре шепчет извинения с каждым вдохом.
Непонятно, куда пристроить форму, но не бросать же это грязное тряпье на пол, еще не хватало, чтобы молоденькая измученная медсестра подбирала, и он вешает форму на спинку стула, свернув ее красными метками внутрь.
Они ковыляют обратно, и Чезаре укладывает Джино на койку наискосок, чтобы ботинки не пачкали матрас, а потом и сам валится на хрустящие белоснежные простыни.
Возвращается сестра Крой и, взглянув на их пижамы, потом на обувь, кивает:
– Совсем другое дело. Доктор вот-вот будет. – Голос ее смягчился, и, глядя, как она поит еще троих больных – у них кашель, – Чезаре замечает, какие ласковые у нее руки.
– Спасибо, – говорит Чезаре, когда она приносит воды и ему. – Вы работаете медсестрой в… Керкуолл? – Незнакомое слово дается с трудом.
– Нет, – отвечает она. – У меня три младшие сестренки и двое братишек, всех кормить надо. Не хотела я иметь дел с пленными, но раз уж вы и так в Керкуолл будете приезжать… – Она пожимает плечами.
– Итальянцы в… Керкуолл? – Чезаре старательно выговаривает чужое слово. – Где это?
– На самом большом острове. – Медсестра показывает рукой: – Вон там, через пролив.
Чезаре об этом слышит впервые: по утрам пленных делят на группы, а кого куда отправляют, он не знает.
– Кто туда ездит, в Керкуолл? – спрашивает Чезаре.
– Пока никто, – отвечает сестра Крой. – Это всего два дня назад придумали. Кто-то из вас будет приезжать, помогать на фермах, так будет проще всех прокормить. Никому это не по душе. Но мама моя говорит, что раз уж от пленных нам никуда не деться, значит, можно мне и здесь подработать, помочь семье.
Она разглядывает стакан с водой у себя в руке, будто забыв, что Чезаре рядом. Чезаре ждет, в голове у него сумбур, нога ноет.
Сестра Крой продолжает:
– Ездить на этот остров, конечно, приятного мало, но все, что про него рассказывают, это бредни, мама так говорит. Хотя оберег она мне все-таки дала, веточку белого вереска. У нас такие на дверь вешают. – Достав откуда-то пучок сухих листьев, бурый, а не белый, она кивает с полуулыбкой. – И двойняшки здесь живут, никто их не трогает.
– Двойняшки? – вспыхивает Чезаре. И тут же жалеет, что переспросил, потому что медсестра, пристально глядя на него, перестает улыбаться и оправляет юбку.
– Некогда с вами тут болтать, пора записи делать для доктора.
Коротко вздохнув, она спешит прочь, стуча каблучками.
Джино уснул. По стене ползет квадрат света от окна. Ногу то и дело пронизывает боль, Чезаре считает эти приступы.
Он уже совсем отчаялся дождаться доктора, но тут раздаются шаги – шаги двоих – и входит сестра Крой, а с нею высокий человек, уже в годах, но осанистый, с пронзительным взглядом.
– Давайте-ка посмотрим. – Наклонившись, он начинает стаскивать с Чезаре башмак.
В ноге стреляет, и Чезаре, стиснув зубы, еле сдерживает стон. Доктор ощупывает его распухшие, почерневшие пальцы, велит согнуть их, это у Чезаре получается с трудом, и он стонет сквозь зубы.
– Возможно, перелом, в лучшем случае сильный ушиб. – Говорит доктор медленно, отчетливо. – Сделаем перевязку. Отдыхайте. Два дня, а там видно будет. – Он показывает жестами, будто бинтует, затем поднимает два пальца.
– Спасибо, – отвечает Чезаре. – Моему другу еще хуже. У него кровь, сам идти не может.
– А вы хорошо говорите по-английски, – замечает доктор, присматриваясь к Чезаре. – Писать умеете?
Чезаре кивает.
– С товарищами вы в хороших отношениях?
Чезаре чуть медлит, вспомнив о Марко, и снова кивает.
Доктор барабанит ручкой по бумаге.
– Чуть позже зайдет майор Бейтс, переговорит с вами. Если не хотите опять в карьер, пальцы ломать, будьте паинькой.
Сказав эти непонятные слова, доктор принимается осматривать Джино, у того, как выясняется, перелом большого пальца «и другие серьезные травмы». Медсестра, хмурясь, записывает, а Чезаре смакует слова – красивые, звучные слова о страшном.
«Серьезные травмы».
И когда он, пытаясь не замечать боли, лежит в полудреме, те же слова всплывают в голове вперемешку со словами медсестры.
«Защита. Живут же здесь двойняшки, и никто их не трогает. Серьезные травмы».
И снова вспоминается та рыжеволосая девушка. Как она, схватив за рубашку, изо всех сил тянула его наверх, к свету, к жизни. А потом, придерживая за подбородок, натужно дышала ему в ухо, шепча: ну же, ну же, ну…
Утром, в темноте, его будит свисток во дворе, следом слышится топот товарищей, выходящих из бараков на холод, на перекличку.
Проснулся и Джино, лицо его в тусклом свете лампы искажено болью.
Чезаре протягивает к нему руку.
– Прости, мне так жаль, – в который раз повторяет он по-итальянски.
Джино обводит жестом теплую палату, кровати, чистые постели.
– А мне – нет.
Оба посмеиваются, и Чезаре опять засыпает.
Когда вновь просыпается, у его постели стоит высокий человек в форме, смотрит сурово.
Майор Бейтс.
Чезаре машинально пытается встать, но тут же стонет от боли.
– На больную ногу опираться нельзя. – Майор слегка улыбается, довольно дружелюбно. – Ложитесь, отдыхайте.
Чезаре кивает, втянув воздух, и ждет, когда схлынет приступ тошноты.
– Итак, – продолжает майор Бейтс, – доктор Таллок говорит, вы знаете английский. – И указывает на медсестру: – А юная Бесс говорит, у вас хорошие манеры – для иностранца. Это правда?
– Я… я говорю по-английски немного, и…
– Скромность украшает. Люблю скромных. Сможете переводить вашим товарищам? Спрашивать, кто что умеет делать, передавать мои приказы и так далее?
Чезаре не совсем понимает, чего от него хотят, но все равно кивает. Немыслимо отказать, когда собеседник весь в медалях, а сам сидишь в пижаме, в теплой постели, а в голове – звяканье лопат о камень: чирк, чирк, чирк!
– Вот и славно, – говорит майор. – Работа будет у вас непыльная, за письменным столом, ковылять до моей конторы недалеко – сможете сегодня же приступить? Сестра Крой вам поможет дойти. После обеда.
Сестра Крой бодро кивает, и оба смотрят на Чезаре.
– Да, – отвечает он наконец. – Спасибо.
Как только они уходят, Джино поворачивается к Чезаре:
– Что они говорили?
Чезаре качает головой, боясь тешить себя надеждой.
– Кажется, теперь я знаю, как здесь не пропасть.
Чуть позже он, поддерживаемый сестрой Крой, ковыляет через двор в контору майора. Чезаре одет в выстиранную форму, а сестра Крой говорит с ним суше, чем прежде, стараясь лишний раз к нему не прикасаться.
– Майор, говорят, вспыльчивый, но не злой.
– Спасибо, – отвечает Чезаре. – Присмотрите за моим другом Джино.
Сестра, кивнув, помогает Чезаре взойти на ступеньку и распахивает перед ним дверь. Дверь задевает груду писем, конверты летят на пол, где и без того полно бумаг, папок, коробок.
Майор сидит за тесным деревянным столом, который тоже ломится от бумаг. Тускло светит одинокая лампочка, и сквозняки здесь гуляют так же, как у Чезаре в бараке. Майор Бейтс, моргая воспаленными глазами, смотрит на Чезаре, затем встает.
– А-а. Вон для вас столик в углу. Спасибо, сестра Крой, возвращайтесь к больным. А вам… – он переводит взгляд на Чезаре, – вам сейчас тут вряд ли работа найдется. – Он поднимает с пола стопку бумаг, протягивает Чезаре: – Но если хоть часть бумаг с пола уберете, уже хорошо. С острова пришлют человека со списком работ, тогда и приступим. А-а! Вот и он…
Чезаре, оборачиваясь на скрип двери, радуется: вот пришел местный, сейчас объяснит, чего от него ждут, как делать эту работу, все равно какую, лишь бы остаться здесь, в кабинете, где гуляют сквозняки и громоздятся сугробы бумаг, а майор Бейтс совсем не похож на себя в первый день, когда он только и знал, что покрикивал да раздавал приказы. Главное сейчас – разобраться, как работать с пользой, не нажить неприятностей…
В распахнутую дверь врывается сноп света, и лишь спустя миг Чезаре видит, что вошедший – не он, а она. Девушка в длинной широкой юбке и толстом рыбацком свитере. Она переступает порог. При свете лампы видно ее лицо.
Сердце у него подпрыгивает, дыхание сбивается. Это она, такой он ее и запомнил.
Рыжие волосы, мраморная кожа, волевой рот, тонкие руки. И глаза, синие-синие. Взгляд задерживается на нем, и они делаются огромными.
– Так это вы! – говорит она.
– Так это вы! – говорю я, а он стоит в потоке золотых лучей, что льются в распахнутую дверь, и, щурясь, смотрит на меня. Можно подумать, я силой мысли призвала его сюда. По рукам пробегает озноб, невольно вспоминаются легенды об этом острове, которые я так старалась выбросить из головы, – о шелки, о проклятиях, о людях, что появляются из тумана и в тумане исчезают.
Начальник лагеря поднимается из-за стола, заслонив от меня и кабинет, и итальянца.
– Кажется, вам не сюда, юная леди, – говорит он строго. – Кто вас в лагерь пустил? Ох и достанется часовому!
– Не надо! Он не виноват. Я ему сказала, что пришла вам кое-что передать.
– Могли бы на прием ко мне записаться…
– Дело срочное. – Во рту сухо, в висках стучит. – Прошу вас… я… у меня важная просьба…
– А-а. – Начальник лагеря скрещивает руки на груди. – Так вы из Керкуолла? Я-то думал, к нам другого человека пришлют, Джона О’Фаррелла.
– Я… (Взгляд итальянца скользит по мне, будто ощупывает.) Я не из Керкуолла…
– Значит, вам делать здесь нечего…
– Прошу вас, – не унимаюсь я. – Я здесь, на острове живу, в рыбацкой хижине. Крыша у нас дырявая, и чем дальше, тем хуже становится, а я слышала, кто-то из… кто-то из пленных будет помогать на фермах. Заборы чинить и прочее. Я подумала… – Слова застревают в горле.