– Без Нуссетты не вышло бы всей истории, – предупредил меня Чабб. – Если б не она, я бы не сидел сейчас тут, это уж точно. Я был бы свободен.
Разве он не свободен? Пока он ничего не объяснял.
– Нуссетте, – продолжал он, – было всего двадцать четыре года, но как она рисовала. У нее уже была репутация-ла, можете мне поверить.
И в самом деле, позднее, побывав в Национальной галерее Австралии, я убедилась, что Чабб отнюдь не преувеличивал. Хотя со временем творчество Нуссетты сделалось непереносимо вторичным, ранние работы были намного крепче: небольшие, совершенно абстрактные рисунки, немного напоминающие британских и русских конструктивистов. Работы в Галерее были подписаны Нуссеттой Марксон, русской австралийкой, хотя на Коллинс-стрит она считалась польской еврейкой. Возможно, прав историк Джон Финч, утверждавший в недавней работе, что на самом деле ее звали Мэри Моррис и она родилась в Вангаратте, однако в пору знакомства с Чаббом Нуссетту считали европейкой. По-английски она говорила с акцентом, вставляя французские словечки и обороты, и однажды получила приз в двадцать фунтов, целиком прочитав наизусть «Цветы зла».
Такие женщины окружают себя поклонниками из самых отчаянных и дерзких и не устают подталкивать их на все новые глупости. Нуссетта Марксон подбила Альберта Такера залезть на крышу Парламента штата, но для начала проделала это сама. По словам Чабба, она славилась также привычкой пользоваться мужской уборной в отеле «Австралия», и отнюдь не в те часы, когда уборная пустовала. У нее были романы со многими известными критиками и художниками, в том числе – с Гордоном Фезерстоуном и Дэвидом Вайссом.
В годы войны Нуссетта была марксисткой, а потому Чабб с удивлением прочел ее имя на доске объявлений, где вывешивались задания внештатникам его рекламного агентства: «Фотограф: Нуссетта Марксон».
– Уах! Я глазам своим не поверил, – сказал он. – Просто невероятно.
Любопытство привело его в студию на Кент-стрит – в закопченный промышленный район, сплошь застроенный красильнями и складами шерсти. В белостенной мансарде четырехэтажного дома он обнаружил былую марксистку, которая профессионально готовила снимки для журнала «Вог».
Всего два месяца назад, в Мельбурне, эта красотка с тонкой талией и длинными каштановыми волосами носила широкие крестьянские юбки, оборки раздувались, играли на ходу. У нее были необыкновенно длинные ноги, и если в студии она порой надевала тапочки, в город Нуссетта выходила только на шпильках. В Сиднее она предстала перед Чаббом с наголо стриженной головой, словно девица, которую поймали на связи с врагом – а с точки зрения ее политических убеждений, так оно и было. Юбка исчезла, сменившись брюками и длинной, приятной на ощупь блузой. Только расцветка напоминала о прежней Нуссетте: все оттенки, вплоть до единственной черной пуговки у горла, она заимствовала из своей палитры.
На Чабба эта перемена образа произвела сильное впечатление. Может показаться странным, что человек, столь дороживший истиной, безумно увлекся женщиной, которой до истины и дела не было. Но Чабб оказался заложником собственного сюжета и не мог не позавидовать человеку, сбросившему с себя прошлое, как старую кожу.
Как удалось Нуссетте изменить все – не только гардероб, но и профессию? Ясного ответа он так и не получил. При первой встрече в Сиднее Чабба восхитила уверенность, с какой Нуссетта распоряжалась освещением, требовала сменить объектив «Хасселблада», а главное – как она очаровала модель. В художественной школе с натурщиками обращаются совсем по-другому. Решительно и жестко Нуссетта командовала всеми, и только с девицей-моделью нянчилась, поглаживала ее по голове, сюсюкала.
Чабба она словно не замечала. Двигалась, словно балерина, плечи развернуты, спина прямая, и хотя в брюках попка Нуссетты оказалась объемнее, чем казалось в Мельбурне, силы и грации это не убавляло. Нуссетта неутомимо перемещалась от камеры к модели и обратно, и к концу сессии девица ловила ее указания на лету. Нуссетта что-то шептала ей, модель смеялась, и за пределами этого магического круга остались все остальные – зачарованные представитель рекламного агентства, арт-директор, два ассистента и, уж конечно, Чабб.
Гримерки здесь не было, спрятаться негде – разве что в крошечной уборной с унитазом в разводах грязи. Модель переодевалась у всех на глазах – нескромность, привычная для тех, кто бывал за кулисами модельного бизнеса, но Чабб испугался и вместе с тем возбудился, когда девушка сбросила костюм и осталась перед камерой в нижнем белье. Тут-то он сообразил, что ему здесь делать нечего – и уж вовсе это стало ясно, когда Нуссетта обхватила рукой тонкую шею модели и притянула ее лицо к своим губам. Они целовались на глазах у всех.
В современном Лондоне такое поведение нормально, но то был послевоенный Сидней. Агентство представляла крепкая, затянутая в корсет женщина лет пятидесяти; арт-директором была застенчивая хрупкая девчушка, которой едва сравнялось двадцать. На редкость несхожая пара, но обе одинаково склонили головы набок, натужно улыбаясь, чтобы скрыть шок.
Чабб попятился, однако Нуссетта, конечно же, давно его заметила. Она бегом ринулась к гостю, обняла, поцеловала, представила модели и всем прочим как великого поэта и самого умного мужчину, какого она только знала. В Мельбурне Чабб подобного приема не удостаивался. Там он был недостаточно дерзок, недостаточно буен для нее, недостаточно красив, его вызов обществу сводился к буги-вуги и сигаретам «Крейвен А». Возможно, подумалось ему, Нуссетта изменилась потому, что дело Маккоркла привлекло всеобщее внимание? Как бы то ни было, Нуссетта прижималась к нему всем телом, и это было приятно. Он чувствовал едковатый запах ее пота.
Нуссетта потребовала, чтобы Чабб оставил ей свой рабочий телефон и пообещал позвонить ей. Не прошло и двух часов, как она сама набрала его номер.
– Кристофер, дорогой, не вздумай рассказывать кому-нибудь, что на самом деле я – художник. Обещай мне, дорогой!
– Нуссетта, меня взяли на работу, потому что я – поэт. Они только обрадуются, что ты – художник.
– Нет, им этого знать не следует. Концы с концами не сойдутся. Я им совсем другое говорила.
– Что именно?
– Ну, насчет фотографии. Я могу на тебя положиться, Кристофер? Конечно, могу. Ты же и сам – фальшивка.
Эти слова его задели, разумеется. Как она посмела такое сказать?
– Дорогой, но ведь эта история с Маккорклом…
– И поэтому я – фальшивка? Скорей уж Вайсс. Не обижайся, но это он – абсолютная подделка.
– А кто же тогда ты, дорогой?
– Я – разоблачитель.
– Кристофер, мон шер, послушай меня! Ты бы лучше никому этого не повторял. Боюсь, тебя не поймут.
– А ты понимаешь?
– Ну конечно. Дэвид – фальшивка во всех отношениях.
– Многие думают, что я убил его.
– Он сам себя убил, – сказала Нуссетта. – Он принял неверное решение. Далеко не в первый раз.
– Чхе! – воскликнул Чабб, глядя на пар, поднимавшийся от Джалан-Тричер. – Не следует ступке так отзываться о пестике. Это могло бы отвратить меня от нее – если б не одна загвоздка-ла.
– Догадываюсь, какая.
– Гадайте. Гадайте на здоровье, мем. Вам все равно не понять.
– Вы хотели ее трахнуть.
Старый обманщик с внезапной яростью глянул на меня, потом скошенные брови опустились, и он усмехнулся – не без обаяния.
– Наши тела едва соприкоснулись, – вздохнул он, – но я уже знал, что смогу ее оседлать.
Оседлать?
– Это дивное существо – в моей власти. Огромные черные глаза, а фигура – я вам уже говорил.
– И она дала вам индульгенцию?
– Гораздо лаги.
Лаги?
– Гораздо, гораздо больше. – Чабб прикрыл глаза. – Поймите, я был для нее идеальным мужчиной. Специально создан для нее. Я был единственным. Я сразу это понял, когда она позвонила мне в тот день.
И Чабб пустился рассказывать – довольно туманно, как всегда, если дело касалось этого предмета, – о своей матери. Из всех его недомолвок и уточнений ясно проступали две мысли. Во-первых, мамаша отличалась сильным характером, а потому Чабба привлекали такие женщины, как Нуссетта. Во-вторых – хотя, вероятно, это продолжение первой мысли – он полагал, что неуязвим для нее.
– Понимаете, я ведь не бо-до идиот, вроде Гордона Фезерстоуна, – пояснил он. – Его она заставляла лазать по крышам. Меня бы нипочем не заставила. Вот почему у нас с ней все бы сложилось, понимаете?
– Не понимаю.
– Из меня она не могла сделать своего песика.
– Судя по всему, вы ее побаивались.
– Побаивался? Нет. Она хотела жить на всю катушку-ла. Слейтер прав: она была чили-пади. Все готова перепробовать. Кем вздумает стать – тем и станет. Чего захочет, то и получит. Жизнь с Нуссеттой – приключение. Не только ступка и пестик, а всё. Вверх-вниз. С работой – то же самое. Снимает черт-те как, продукт не в фокусе. Зато в обществе – неизменный успех.
– И вы стали ее любовником…
– О, у нее и другие были, – уточнил Чабб. – Она любого козла доводила до макан. Если б я влюбился, она бы и меня с ума свела. Но я ей недостаточно доверял, чтобы еще и влюбиться.
– Можно подумать, вы заслуживали доверия, мистер Чабб!
– Вы о сексе? Чаще всего по ночам я писал. – Он с улыбкой похлопал рукопись. – «Поэтому любите одиночество и встречайте боль, которую оно Вам причиняет, звучной и красивой жалобой» [52].
Я прекрасно помнила слова Рильке, но из уст Чабба они звучали непривычно и тревожно.
– А как проводила ночи Нуссетта? – спросила я.
– Кто знает? Телефона-ла не было. Если она хотела поговорить со мной, ей приходилось брать такси… Однажды влетела ко мне:
– Скорее, скорее, меня парень ждет в баре.
Два часа ночи! Я обозлился, но она подняла шум, а Блэкхолл, небось, подслушивал, приложив к стене стакан. Я надел башмаки. По шоссе, через Сиднейский мост, мимо Вулумулу до Кингз-Кросс. Уах! Паршивая забегаловка. Один человек за столом. Совершенно лысый. Темные пронзительные глазки. Подбородок, лоб, нос – все огромное.
– Узнаешь товарища детских игр? – спросила Нуссетта.
Это был тот безумец, мем. Он обрил голову.
– Это мой друг Боб Маккоркл, – сказала Нуссетта. Ей пока было невдомек, какую глупость она учинила, но сейчас она была шалуньей. – Вот видишь, дорогой, ты вовсе не фальшивка.
Я готов был развернуться и уйти, но побоялся их обидеть. В другой обстановке я бы проявил большую решимость, но на Кингз-Кросс в три часа ночи? Сплошь девки и урки – тут что угодно может с человеком произойти. Я присел за стол и выпил стаканчик паленого бренди. Нуссетта болтала все лаги. Она, мол, использовала этого безумца как модель, и клиент чуть не чокнулся от злости, увидев контрольки: «За что я тебе плачу? – орал он. – Двести фунтов, а ты одела этого… этого убийцу в мой лучший сюртук!»
Нуссетта понимала, что все это нам неинтересно, однако продолжала болтать, а безумец тем временем перегнулся через жирный пластмассовый столик и ухватил цепкими пальцами мое запястье, как тогда, на кладбище.
– У вас осталась одна моя вещь, – сказал он.
– Понятия не имею, о чем вы.
– Три месяца назад, – продолжал он, – я попытался оформить паспорт. У меня потребовали свидетельство о рождении.
Глаза его полыхнули такой яростью, что и храбрейшее сердце сжалось бы.
У меня нет вашего свидетельства о рождении, Щан.
Он сжал руку сильнее, и я вскрикнул от боли. Очень тихим, но оттого еще более страшным голосом он продекламировал три строки «Потерянного рая»:
«Просил ли я, чтоб ты меня, Господь, из персти человеком сотворил? Молил я разве, чтоб меня из тьмы извлек?» [53]. Отдайте мне это проклятое свидетельство о рождении, – добавил он.
– И это все, что тебе нужно? – вмешалась Нуссетта. – Свидетельство о рождении?
– Все? – воскликнул он. – Да ты понимаешь, что это значит – не иметь свидетельства о рождении?
– Да, – ответила Нуссетта. – Мы это проходили.
– Лжешь!
– Да нет же, лапонька! Я не лгу, а если и лгу – не твоя беда. – Теперь она заговорила резко и весело. – Хочешь свидетельство о рождении? Получишь – отвяжешься?
– Да.
– Да ты просто младенец.
– Зря ты со мной так.
– Приходи в понедельник сюда, в это же время. И не опаздывай, всю ночь никто ждать не будет.
Чудище внезапно сделалось кротким, словно агнец.
– Вы принесете мне свидетельство о рождении?
– А теперь иди, – распорядилась Нуссетта. – Мы сами заплатим за выпивку.
Потрясающая женщина. Что правда, то правда. Кто еще совладал бы с ним? Безумец встал, пожал нам обоим руки, нахлобучил шляпу и вышел особой своей, чеканной походкой в ливень и мрак.
Чабб снова глянул в окно и покачал головой.
– Я думал, она соизволит извиниться передо мной, но нет. Она себя виноватой не чувствовала.
– Он хочет быть Бобом Маккорклом, – сказала она, – пусть же будет им.
Я возразил: этот человек опасен.
– Дорогой, – сказала она, – ему нужно только свидетельство о рождении.
– Где я его возьму?
– Что ж ты такой никчемный, Кристофер? Все такие дела проворачивают. Я добуду ему свидетельство. Это не так сложно.
– Как ты это сделаешь?
– Пока не знаю, – ответила она. – Найду кого-нибудь.
– И нашла Джона Слейтера, мем, и хорошенько его обработала. Так мы с ним и познакомились. Я не рассказывал ему эту предысторию.
НА СЛЕДУЮЩУЮ НОЧЬ ЧАББ ИМЕЛ «ВИДЕНИЕ». Он не был пьян – выпил всего стаканчик бургундского «Маквильямс». Не был он и чересчур изнурен: это произошло около девяти часов вечера, весной. Вымыв тарелку, вилку и нож, он перенес раскладной стул с кухни к рабочему столу – грубо сбитым армейским козлам в эркере гостиной. Днем он видел за окном джакаранды – они в его стихах ни разу не возникали, – которые роняли тяжелые лепестки на светящийся лиловый ковер проспекта. Сейчас, когда стемнело, в окне Чабб мог разглядеть только свое отражение. Ни звука в затихшей комнате, лишь поскрипывает перьевая ручка, позаимствованная на почте.
Снаружи донесся шорох листьев, но Чабб работал над своей излюбленной двойной сестиной, где последние слова каждой строфы повторяются вновь и вновь, в другом порядке. Непростая задача, и с каждой строфой трудности возрастали, так что ему было не до шуршащих листьев.
Потом кто-то громко постучал в окно, и Чабб немедленно обозлился.
– Чхе! Я решил, этот мелкий гнус Блэкхолл напоминает, чтобы я закрыл калитку.
Он сердито распахнул рамы. Блэкхолла снаружи не оказалось.
Мальчишки, решил он. Мальчишки с ободранными коленками, с дурью в башке и первой эрекцией в штанах. Он вернулся к работе, к самому началу строчки, подобно священным паукам Малларме, когда их кружево повредит корова. За десять минут он успел изрядно продвинуться, и когда вновь поднял взгляд, восьмая строфа складывалась на бумаге, и последний кусок мозаики ждал своего часа на окраине мозга.
И тогда Чабб увидел.
– Только не смейтесь, – предупредил он. Я обещала не смеяться.
– Это был дикий кошмар, – замогильным голосом произнес он, следя за мной из-под опущенных век.
У меня самой волосы на голове зашевелились.
– Мальчишки?
– Нет, нет. Омерзительный, липкий эпидермис прилип к стеклу, будто кальмар с человеческим лицом смотрел на меня из аквариума. Никогда не забуду: усики на верхней губе, красный зев широко разинут. Вы все-таки смеетесь?
– Маккоркл целовал вас сквозь стекло?
– Не смешно. И откуда он узнал мой адрес?
– От Нуссетты?
– Ни в коем случае. – Чабб примолк. – Не так все, – сказал он, смахивая кончиком пальца присохшую в Уголке рта слюну. – Я понял, наконец. – Голос его упал до шепота. – Это я вызвал его к жизни.
– Вообразили его?
– Я вызвал его.
– Откуда?
– Чхой! Почем знать, откуда? Из преисподней, полагаю. Как я могу ответить, откуда он явился? Я вообразил себе кого-то – и он воплотился.
Я не сдержала улыбку, и Чабб тут же ощетинился.
– Мистер Чабб, – поспешно заговорила я, – к великим поэтам часто липнут такого рода безумцы.
Он саркастически приподнял бровь, и я пожалела об эпитете «великие».
– Одно время, в молодости, я работала секретарем у Одена, – продолжала я.
– В самом деле? У Одена?
– Вы даже не представляете, что люди ему посылали: карты с адресом, подробные исповеди, любовные письма, фотографии. Один юнец пытался повеситься на дереве возле его дома.
Кристофер Чабб сложил шершавые руки и пронзил меня взглядом бледных глаз.
– Весьма интересно, – заметил он. Я не сразу поняла: его все это нисколько не волнует, и ему не нравится, когда перебивают.
– Что же дальше? – напомнила я.
– Угроза, – ответил Чабб. – Вот как я это воспринял.
– В чем заключалась угроза?
– Он показал мне, что сделает, если не получит свою метрику.
– Разве он так и сказал?
– Конечно же, нет. Ублюдок прятался в темноте.
И без помощи Чабба я могла припомнить, как безумец точно так же следил в окно за Фогельзангом, выжидая, пока тот закончит ужин, а потом срезал с головы крепкого и сильного полисмена клок волос вместе со скальпом. Там, в Четсвуде, Чабб выключил свет и потихоньку переставил стул в середину пустой гостиной. Однако он не собирался прятаться в доме, как трус. Преодолев отупляющий страх – такой страх охватывал его перед боем, – Чабб надел пиджак и шляпу и вышел во двор.
Лунная ночь, буйный западный ветер гнал по безлюдной улице лепестки джакаранды. Держась середины улицы, Чабб продвигался по авеню Виктория к длинной дороге по утесам – Тихоокеанскому шоссе. Здесь ветер дул еще сильнее, над верандами молочных баров и газетными киосками к ночному небу взметались обрывки газет, упаковочной бумаги, всяческий мусор – эти клочья были похожи на чаек, кружащих среди пилонов Сиднейского моста.
Идти было некуда, но Чабб не желал забиваться в свой дом, «словно кролик в нору», и потому со шляпой в руках двинулся по Тихоокеанскому шоссе к мосту.
Здесь, в Куале-Лумпур, послышался громкий стук в дверь. Слейтер! – подумала я и воинственно двинулась ему навстречу, но, резко распахнув дверь, обнаружила всего лишь изящную девушку-малайку. На вытянутых руках она держала костюм Чабба. У нее были припухлые губы, темные ягодки глаз – такое сочетание, как мне всегда казалось, свойственно страстным натурам.
– Очень извините.
– Не за что, – ответила я. В конце концов, не так уж много времени она потратила на реанимацию заношенного твидового костюма – и это в гостинице, где приходится полчаса дожидаться чашки кофе. Я хотела забрать костюм у нее из рук, но горничная во что бы то ни стало хотела лично внести его в номер.
Она вошла, и Чабб неуверенно заговорил с ней по-малайски. Она отвечала резковато, на мой слух, не оборачиваясь к нему. Выложив костюм на кровать, девушка тонкими пальчиками отвернула край целлофановой упаковки.
– Очень много старый, – пояснила она. – Видите?
Пока я разглядела только, что елочка твида вместо иссера-черной сделалась зеленовато-белесой. Что я могла сказать? В красивых глазах молодой женщины проступили укоризна и гнев. Знакомое разочарование охватило меня: я не умею ладить со слугами, не научилась даже когда их у нас была целая дюжина, а от матери ко мне перешел страх как-то задеть прислугу и дать ей повод уволиться «ни с того, ни с сего». По просьбе горничной я стала присматриваться внимательнее, и при этом тревожно шарила в кошельке. И в чаевых я ничего не смыслю. На Рождество еще ничего, поскольку отец давно установил суммы праздничной премии для каждого, это стало традицией в противовес американской манере превращать слуг в попрошаек.
– Видите! – повторила горничная.
Я протянула ей синюю бумажку и поняла, что обидела девушку.
Чабб подошел ближе. Я спросила его, сколько следует заплатить.
Не отвечая, он склонился над костюмом, и только теперь, когда старик попытался разгладить лацканы, я осознала: ветхая ткань так пострадала от чистки, что разошлась по всем складкам и швам, крошилась под рукой, словно крыло мертвой бабочки.
– Совсем старый был, – пробормотал он, перебрасывая пиджак через руку. – Извините. – Голос его прервался, и я поневоле заглянула в набухшие слезами глаза. Чабб удалился вместе с костюмом в ванную – странное, жалкое существо в старой рубашке, с язвами на ногах, закутанное в переливчатый женский саронг. Горничная, как и я, не знала, куда глаза девать.
– Ваш отец?
Я покачала головой и снова протянула ей синюю бумажку. Девушка тоже покачала головой, осторожно взяла мою руку и сжала мои пальцы на банкноте. Она вовсе не сердилась на меня.
– Мы не виноваты, – сказала она. – Вы же видите, мемсахиб? Костюм совсем старый.
– Да, понимаю.
Она ушла. Я присела у окна. Не столько судьба ветхого костюма расстроила меня, сколько горе Чабба. Нынче плаксивые мужчины вошли в моду, но, по правде сказать, мне от мужских слез всегда было не по себе. Я не знала, как утешить Чабба, если он разрыдается. Дверь ванной распахнулась, и я увидела, что Кристофер Чабб мужественно собрал нервы в натянутые жилы. Он вынул костюм из упаковки и, сощурив глаза, предъявил мне.
– Это ужасно, – признала я. – Мне так жаль.
– Это не случайность, – угрюмо заявил Чабб. Пострадали не только лацканы, но и рукава – один живописно сквозил, словно одеяние нищего в «Сэдлерс-Уэллс» [54].
– Они это сделали нарочно.
– Да нет же. – Я хотела дотронуться до Чабба рукой, успокоить его, но он отшатнулся.
– Не хотят пускать меня в гостиницу. Вы что, не понимаете, женщина? Без костюма вход запрещен.
Сперва этот вонючий сикх с головой-креветкой пытался меня остановить, а когда не вышло, они уничтожили мой костюм.
Я не решалась возражать, но, как мне часто говорили, лицо мое секретов хранить не умеет.
– Думаете, я не прав? Так и скажите. Я вас врать не заставляю.
Теперь он злился на меня, а мне уже надоел его бред.
– Извините, я немного устала.
Он склонил голову, как официант.
– Надеюсь, моя история не слишком скучна.
– Вовсе нет, – отозвалась я, но не удерживала его, поскольку Чабб все же решил переодеться, а когда он вернулся из ванной, не попыталась утешить его раненую гордость и молча следила за тем, как он забирает рукопись. Когда он сунул сверток под мышку, я убедилась, что костюм погублен безнадежно: насквозь протерт на коленях и обшлагах, на отворотах пиджака проступила белая подкладка.
– Всего доброго, мисс Вуд-Дугласс.
– Всего доброго, мистер Чабб.
Можете думать, что мне следовало принять хотя бы одно его стихотворение, но вы не правы. Можете сказать даже, что не повредило бы симулировать восхищение, раз уж я так хотела добраться до Маккоркла. Пусть так, но я ничего не могла поделать, лишь стояла и смотрела, как он уходит. Мне, правда, было жаль Чабба, но он бы все равно не поверил.
Я присела у окна. Улица сверкала в промытых дождем солнечных лучах. Вскоре Чабб, хромая, прошел вдоль Джалан-Тричер. Рукопись он торжественно нес перед собой, как пудинг на серебряном подносе.