bannerbannerbanner
Моя жизнь как фальшивка

Питер Кэри
Моя жизнь как фальшивка

Полная версия

3

В ХИТРОУ ДЖОН СЛЕЙТЕР СУЛИЛ МНЕ КРАБА С ЧИЛИ И карри на банановых листьях, но Слейтера никак не назовешь человеком слова. Он бросил меня в одиночестве, и в поисках местных деликатесов я забрела на пыльные улочки Кампонг-Бару, где нашелся небольшой рынок – не на самой улице, а на парковке под сенью гигантских манговых деревьев. Возвращалась я уже в темноте. Дождя не было, хотя, насколько я могла понять, именно этот сезон мой отец, отслуживший в Индии, именовал «манговыми ливнями». В желтых гало карбидных ламп, висевших над ларьками и тележками уличных торговцев, влага была наглядно видна, ее аромат смешивался с запахами сандала и сатэ и с едва уловимым, неизбежным привкусом гниения. Натриевые фонари торчали в стороне, а из жидкой темноты, разливавшейся под манговыми деревьями, лишь трусовато поблескивали глаза малайских мужчин и мальчишек. Они пялились на высокую белую женщину и видели разорванную одежду и раздвинутые ноги огромных кинематографических американок. Ты откуда?

Никакой угрозы, только навязчивость, но в конце концов мне стало не по себе.

Где твой муж?

Выходя из гостиницы, я злилась на Слейтера, но мне стало намного легче, когда я разглядела его за столиком под манго.

Завидев меня, он поднялся на ноги, высоко вскинул длинные руки, словно много часов сидел тут, дожидаясь. Без ложной скромности должна сказать: выглядела я, словно чучело, – старомодная хлопчатобумажная юбка, ни шляпы, ни косметики, да и стриглась я самостоятельно при помощи двух зеркал и маникюрных ножниц. Много лет назад, в «Сент-Мэри», я выработала этот стиль.

Белая Богиня [16], да и только.

Глупо, да? Но ладонь, сжавшая мою руку, ободряла. Не знаю, почему – оттого ли, что руки у Слейтера были такие большие, теплые, словно нагретая солнцем речная галька. Я до смешного обрадовалась ему.

Джон, как всегда, засуетился, галантно пододвинул мне стул, заказал пива, с видом знатока растолковал, как есть с бананового листа.

– Я прямо завидую тебе, Микс, ты все это видишь впервые. Ты должна вести дневник. Знаешь, как говорил Лафкадио Хирн [17]? «Не упускайте первые впечатления, записывайте их поскорее». Почти карлик, этот Хирн, странный такой на вид. «Впечатления испаряются, они к вам не вернутся вновь».

Быть может, Слейтер выучил никчемные цитаты только что и с единственной целью: произвести на меня впечатление. Вполне в его духе вообще-то. Но когда он крепко сжал мою руку, я безусловно поверила в его искренность и даже в то, что, оставив меня одну в чужом городе, Джон преподнес мне изысканный и щедрый дар, который я по малодушию не сумела оценить. Гнев улетучился без следа, и я тут же пустилась рассказывать о встрече с австралийцем.

– Он сказал, что знаком с вами.

– Еще что?

– Что вы его не признаете.

Слейтер глянул куда-то через плечо – не слишком вежливо.

– Я вам наскучила, Джон?

– Я прекрасно его помню, – ответил он, но глаза его омрачились и потускнели.

– И что же?

Пожав плечами, Джон закурил сигарету.

– Да бога ради, Джон, что из вас все клещами тащить приходится?

Он иронически изогнул бровь:

– Полегче, Микс!

– Куда уж легче, на хрен! Я тут сижу одна четыре дня, на хрен!

– Это Кристофер Чабб.

– И что, я должна его знать?

Слейтер умело запустил пальцы в рис и карри.

– Неужели? Разве он тебе не попадался на карандаш?

Я молча отхлебнула водянистого пива со льдом.

– В самом деле, – настаивал он. – Неужели его стихи так и не легли на твой редакторский стол? Ригорист, мастер вилланели и двойной секстины [18]… Трудно придумать форму жестче, а?

– Джон, мне известно, что такое двойная секстина.

Он усмехнулся:

– Так вот, наш золотушный приятель как раз таков: австралиец, «рожденный в полуварварской стране, не в срок, средь желудей он лилии искал» [19]. Очень серьезный, провинциальный, академический поэт, обреченный терпеть поражения и завидовать другим.

– Выходит, вы его все-таки знаете?

Вместо ответа он легонько похлопал меня по запястью.

– Ты ходила на выставку Бруно Хэта, Микс? Хотя нет, тогда ты была еще девочкой. Художник. Майло написал о выставке восторженную статью.

– Где это было? В Лондоне?

– Ш-ш. Слушай. Я видел эти с позволения сказать картины. – И он кончиком пальца сбил горячий столбик пепла с сигареты. – Не в моем вкусе, поналеплено пробок, обрывков шерсти, обломков каких-то, но половина Челси толпилась там, заглатывая кипрский херес. В уголке сидел какой-то малый – в инвалидной коляске, все лицо обмотано, словно еще и зубы разболелись. В разговор он не вступал, и нам сказали, что это и есть Бруно Хэт, а разговаривать с ним без толку – он поляк и по-английски ни бельмеса. Тем не менее все восторгались его искусством не только Майло, но и прочие; а в самый разгар презентации «Бруно Хэт» преспокойно объявил, что на самом деле его зовут Брайан Ховард.

– И по-английски он говорит не хуже нас.

– Шутку сыграл. Кое-кто пошел красными пятнами, но умереть никто не умер, и даже Майло, который так умилялся поляку, стал потом сэром Майло Уилсоном, а сегодня никто уже не вспоминает, как он попал впросак. Не дергайся, Микс. Суть в том, что розыгрыш есть розыгрыш, и «Бруно Хэт» не ставил себе задачу ниспровергнуть английскую культуру нам на головы. А вот в таких местах, как Австралия, все еще не устоялось, все очень хрупко, и там-то этому чудиле с язвами – скверно они выглядят, а? – там Чаббу вздумалось затеять примерно такую же историю. Слыхала ты о Мистификации Маккоркла? Нет? Так вот, Кристофер Чабб тут главный виновник.

– То есть – мистификатор?

– Последнего разбора: ханжа, он один прав. Дело было в 1946 году. Ты представь – прошло двадцать четыре года после публикации «Бесплодной земли» [20]. Казалось бы, уже все войны кончены и убитые похоронены, но сородичи твоей матери не такие, как все…

Сердце у меня захолонуло, когда он упомянуть маму. Слейтер это заметил. То есть – думаю, что заметил. Глаза его засверкали, опытный рассказчик снизил темп.

– Не забывай, это страна утконосов, – фыркнул он. – В изоляции от мира жизнь развивается по весьма своеобразным законам.

Сейчас он заговорит о маме, думала я. Но я ошиблась.

– Вот почему, Микс, свирепая и кровавая битва все еще шла в 1946, когда наш друг в саронге был красивым застенчивым юношей, покорял девиц, наяривая джаз на пианино. Рожа у него тогда была покруглее, и когда он не пил, он был вполне приятен и уступчив, сразу и не догадаешься, что он только ищет повод для драки.

– Совсем как мама.

Слейтер смолк, и мне показалось, что он готов отречься от знакомства с ней.

– Нет, милая, – вздохнул он наконец, – твоя мама в драку не рвалась. Она, знаешь ли, с Северного берега, аристократия. А бедняга Чабб родом из серого мещанского предместья. По-моему, он ненавидел свои корни.

– Вот именно! – подхватила я. – Мама терпеть не могла австралийцев.

Слейтер посмотрел мне в глаза так прямо, что я смутилась.

«Ты убил ее, подонок!» – мысленно восклицала я.

– Во всяком случае, – как ни в чем не бывало продолжал он, – мистер Чабб страдал фантомной беременностью. То есть он породил фантом поэта, некоего «Боба Маккоркла», которого, разумеется, никогда в природе не существовало, но ему этот жалкий, озлобленный кенгуру приписал неистово современные стихи. Выдумал его жизнь, выдумал смерть, создал целую биографию, даже – ты не поверишь – состряпал свидетельство о рождении. И все это (за исключением метрики, до нее дело дошло позже) послал в журнал с довольно претенциозным названием «Личины». Вполне убедительно вышло, надо признать. Выставил редактора ослом, а сам прославился. Ты отдала ему номер «Современного обозрения»?

 

– С какой стати?

– Ты же редактор, Микс. Конечно, отдала. Какой именно?

– С переводом Георге.

– Ему не понравится! – злорадно объявил Слейтер. – Заплюет всю дорогу отсюда до Улу-Кланга.

Интересно, как бы ему пришлось по вкусу, будь у него свой журнал, а я бы сказала, что его журнал кому-то не понравится? Вместо этого я спросила о судьбе того редактора.

– Покончил с собой, насколько мне известно.

– Какой кошмар, Джон!

Он допил пиво, разгрыз кубик льда.

– Длинная история. Подробностей уже не припомнить. Вот и сатэ. Может, и с паразитами, но уж очень вкусно. Надо бы еще заказать эти индийские штучки, как их бишь… Память слаба стала.

Индийские «штучки» назывались «муртаба». Слейтер ринулся их заказывать, а я осталась сидеть, чувствуя, как угасает во мне последняя искра сочувствия к бедному «заблудшему» старику. Чабб злоупотребил лучшим и самым уязвимым качеством настоящего редактора – оптимизмом, надеждой, что из груды мусора, которую приходится перелопачивать каждый день, однажды, пока ты еще не умер, просияет великий неведомый гений.

К черту, решила я. Надеюсь, перевод Георге его не порадует. Надеюсь, его мелкие антиподные мозги задымятся.

4

НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО Слейтер позвонил и выразил столь непривычную заботу о моем здоровье, что я тут же спросила, не заболел ли он сам.

– Ну да, вообще-то, – признался он. – А ты как?

– Не слишком.

Снова пауза.

– Желудок?

– Наверное, это сатэ, предположила я.

– Нет, – сказал он, – это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?

– Осталось два.

– Микс?

– Да?

– Это так унизительно… не могу отойти от горшка…

Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.

Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.

– Джон! – рявкнула я. – Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.

– Да, алло, – откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.

– Кто это?

– Чабб! – прокричал он. – Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?

– Как вы меня нашли?

– Имя в журнале, – пояснил он. – Я загляну к вам. Можно-неможно?

Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.

– Я приболела, – сказала я.

– У меня есть лекарство.

Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.

– Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?

– Недолго.

– Нужно встретиться, – настаивал он. – Я могу прийти в отель.

Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.

– Не пугайтесь, я не в саронге, – настаивал он. – Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.

– Мистер Чабб, это по поводу Георге?

– Это еще кто?

– Поэт Стефан Георге.

– К сожалению…

– Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.

– Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.

И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку – она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.

– Мистер Чабб?

– Да?

– Прошу прошения, мы не сможем встретиться.

– Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.

– Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?

– Нет, нет, не мои.

– Так чьи же?

– Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.

К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда – в канаву у сувенирной лавки.

5

БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВА дождь перешел в тропический ливень. Поскольку желудок так и не успокоился, ливень меня даже порадовал: теперь австралиец не отважится выйти на улицу. Через пятнадцать минут я убедилась в своей ошибке – он возник передо мной, когда я прихлебывала жидкий зеленый чай.

Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм – из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик – надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, – но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.

Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.

Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.

Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.

– Что это? – спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.

– Самое то, что вам нужно.

В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.

– Pour les maladies des tropiques [21], – с кошмарным акцентом произнес он. – Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.

Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.

Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.

– Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.

Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».

Чабб потупил глаза – не скромно и не кокетливо, скорее – с каким-то тайным самодовольством.

– Я же не хочу, чтобы вы ушли, – пояснил он. – Мне так нужно поговорить с вами!

И он выложил второй конверт – больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.

Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?

Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.

Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня – к сожалению, совсем ненадолго – такими узнаваемыми.

– Можно взять в руки?

– В тропиках бумага хранится плохо.

Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.

– Читайте, мем, читайте.

Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару [22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет – голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.

– Кто это написал? – спросила я. Я хмурилась, стараясь напустить на себя суровый вид, а сама так и трепетала. – Где остальное?

Чабб снял очки, устало потер глаза и вздохнул. Черт, подумала я, ну конечно же. Он сам и написал, кто же еще?

– Это вы?

– Нет, нет, не я.

– Что, имя автора – тайна?

– Все равно не поверите.

– Предпочитаю услышать, – сказала я.

– Его звали Маккоркл.

Хорошо, я человек вспыльчивый. Все мои близкие испытали мой характер на себе. И наверное, я умру в одиночестве, потому что распугаю всех, кто хотел бы мне помочь. Правда и то, что мне приходилось неоднократно писать записки с извинениями, в том числе – льстивое послание Сайрилу Коннолли [23], которое, вместе с другими его бумагами, теперь, очевидно, в архиве Британского музея. Но тут любой бы рассердился, ведь мне только что посулили редкую находку, и тут же выясняется, что автор – подставная фигура.

– Боюсь, репутация мистера Маккоркла подмочена, – заметила я.

– Да, – сказал Чабб, – вы про него слышали. – Меня удивило, как уверенно, даже настойчиво он себя ведет. – Еще бы, вы точно про него слышали.

– Точно или верно?

Он, не отвечая, вложил лист обратно в целлофановую упаковку.

– Сомневаюсь, чтобы текст имел коммерческую ценность, – уколола его я.

– Вы решили, я пришел торговаться? – резко спросил он.

А зачем же еще? Но я покачала головой.

– Так что же вы думаете-ла? – Он уставился на меня все еще мутноватым, но уже несколько задиристым взглядом.

– Нет уж, – сказала я. – Вы предложили встретиться, а не я.

– Чайку бы, – попросил он, моргая, и тут я вновь увидела, какое это странное, бессильное и хрупкое существо, жалкое, и вместе с тем исполненное гордыни и чванства.

 

Пока я наливала ему чай, он возился с изолентой, упорно добиваясь, чтобы она послужила еще раз.

– Вы ездили в пещеры Бату? – спросил он. Сокровище уже было запечатано, но руки, подносившие чашку к губам, все еще дрожали.

– Какой из меня турист…

– Понятно, – кивнул он. – Я тоже не люблю чужие места. И все же на кавади [24]стоит посмотреть. Зрителям это нравится, бамбуковые копья впиваются в тела. – Он сделал паузу, присматриваясь ко мне. – Значит, Слейтер рассказал вам, какая история вышла с Маккорклом?

– Да.

– И про смерть Вайсса?

– Это редактор?

Он кивнул и отхлебнул глоток чая. Руки затряслись сильней.

– Как это ужасно – для вас.

– Более чем, – гнусавым, бумажным голосом откликнулся он.

Сперва меня поразила красота этого человека, но теперь проступило отталкивающее: приниженность вместо померещившейся было силы духа, и трясущиеся, покрытые старческими пятнами руки, и неприятная чувственность влажных от чая губ.

– Я бы хотел рассказать вам. Вы готовы?

Я оглянулась через плечо на Джалан-Тричер, притаившуюся за узловатой, скомканной пряжей дождя.

– Полагаю, больше мне заняться нечем, – проворчала я. Жизнь Чабба нисколько не интересовала меня, но раз я хотела перечитать тот отрывок – и Чабб это прекрасно понимал, – пришлось слушать его повесть.

6

– ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЛОЖЬ, – так, блестя глазами, начал он. – Вы бы это сразу поняли, если б читали мои стихи-ла. В них нет ничего бесполезного, вычурного – все равно как в крепком столе или там стуле. Вот почему так ужасно, что в памяти я останусь фальшивкой. Дым, зеркала, фокус – вот и все. Он помолчал, чуть не с гневом взирая на меня.

– В Австралии были когда-нибудь? – спросил он внезапно. – Нет уж, где вам-ла.

– Вообще-то моя мать родом из Австралии, – ответила я.

– Так вот, больше всего на свете мы боимся отстать от моды.

– Мама не любила вспоминать Австралию. Ей там было не по душе.

– Да, настоящая австралийка. Ей нужно знать, о чем говорят во Франции и что носят в Лондоне. Вот что ей важно, так? – Шершавый голос зазвучал громче. Чабб не замечал, что привлекает к себе внимание. – Ждать мы не можем! – выкрикнул он, хлопая себя по колену. – Не можем и денек потерпеть, скорей бы узнать, но ждать-ла приходится. Теперь это называется «тирания расстояния»… В девятнадцатом веке, – продолжал он, энергично размешивая в чашке сахар, – жительницы Сиднея собирались на Круглой набережной посмотреть, как одеты сходившие с кораблей английские леди. Уах, только погляди! Срочно заказать такую же обнову. Что ни подметят, через недельку все напялят на себя. И теперь то же самое, верьте слову. Любую моду завозят к нам на пароходе. Осберт Ситуэлл, Эдит Ситуэлл [25] – завтра у нас на улицах будут читать точно такие же стихи. И вот одним из таких собирателей мод в гавани был молодой человек по имени Дэвид Вайсс.

– Редактор?

– Еврей. Очень красивый. Родители занимались бизнесом, цацками. Он считал себя начитанным молодым человеком, а был совсем мальчик. Родители очень культурные, как это у них часто водится. До знакомства с Вайссом я не бывал в еврейском доме. Не видывал ничего подобного. Дома у меня – шаром покати, ни единой книжки, в холодильнике тарелки с засохшими объедками. А тут вдруг – книжные полки от пола до потолка, турецкие ковры, современные картины, де Кирико, Леже [26]. Потрясение-ла для меня. Нечестно, что некоторым так везет с детства… Мы с Вайссом вместе учились на Форт-стрит – в школе для одаренных. Сейчас-то, когда я в такую дворнягу превратился, по мне и не скажешь. Я выиграл конкурс по греческому и получил специальный приз за эссе о влиянии Хокусая на Ренуара [27] – и то, и другое я видел, ясное дело, только в репродукциях. Но благодаря Давиду Вайссу – а он, подумать только, был на три года моложе – я узнал Рильке и Малларме [28]. Он дал мне почитать «Маленькое обозрение» [29]. Мы стали друзьями, многим делились, и все-таки он оставался для меня чужим человеком. Вы же знаете эту нацию – ни сдержанности, ни скромности. Так и лезут, всегда их не устраивает столик, за который усадили, подай им другой. Мы съедим суп, какой принесут, а они потребуют подогреть. Не сочтите меня за антисемита, хоть я веду такие речи.

Именно такие речи он и вел.

– Ну да, я завидовал Вайссу, не буду отрицать. Все мы были начинающие поэты, пробовали свой голос, пытались пробиться, опубликоваться в захудалых журнальчиках на темной оберточной бумаге. Шла война, цивилизация рушилась, что к чему? Мне было двадцать четыре года, я служил рядовым на Новой Гвинее. Вайссу нашли непыльную работенку в министерстве обороны. Просиживал задницу в Мельбурне. Меня подстрелили японские гады, потом тащили шестьдесят миль на носилках, бросили – чуть было не под огнем. Чхе! И так без конца. Доставили в больницу в Рабаул, перевели в Таунсвиль, и тут на глаза мне попался журнал поэзии «Личины». Никакой вам коричневой бумаги-ла. Лучшего качества, все высший класс, цветная обложка. А внутри – новомоднейшее искусство и поэзия. Кто редактор? Давид Вайсс. Что я тут почувствовал? Зависть. А как иначе? Он был на три года моложе. На фронте не бывал и вон уже где. Но когда я прочел подборку стихов, я почувствовал уже не зависть, а… жалкое зрелище, мем. Фальшивка, рохля. Ни то ни сё. Просто непереносимо. Знаете, на что это было похоже? Так же меня тянуло блевать, когда мать молилась в англиканской церкви в Харберфилде. Тот же аромат фальши. Ханжество, фарисейство. Она громче всех выкрикивала «аминь», выставляла себя напоказ. Сама-сама, одно и то же – фальшь есть фальшь, где бы вы с ней ни столкнулись… В Австралии меня считают завзятым консерватором. Слушайте, я прочел куда больше Элиота и Паунда, чем Вайсс. Я сумел это доказать. Даже у великих поэтов есть свои заскоки. Ленивого читателя приемчиками обмануть нетрудно. Вайсс знал каких-то авторов, о которых я понятия не имел, но глубоко не заглядывал. Пошли ему стихи со словами «Слушай, мой Анофелес», и он примет это за классическую аллюзию и в жизни не признается, что понятия не имеет, кто такой Анофелес. Заглянет в энциклопедию, но если не найдет – так и оставит. Пропустит мимо ушей. Смошенничает… Так вот, мем, «анофелес» – это комар, и при виде этого журнала я решил ужалить его в то самое место, где кожа голая. Кстати, я обещал не угощаться за ваш счет…

– Бога ради, – сказала я. – Чего пожелаете.

Он заказал сэндвич с огурцом – самое дешевое, что имелось в меню.

– Но вы сочинили целую биографию своему поэту, – напомнила я. – Правда ли, что вы даже сделали свидетельство о рождении?

Он уставился на меня:

– Это Слейтер сказал вам, да? Что лаги?

– Больше ничего.

– Вайсс был либералом, – заговорил он сердито. – Я бы из Маккоркла шахтера сочинил, но кинулись бы искать профсоюзную карточку. Пришлось породить механика из веломастерской, который писал ученые стихи с классическими аллюзиями – это потная обезьяна-ла. Подите, истолкуйте. Как поверить, будто недоучка созидает великое искусство? Чушь собачья.

– Выходит, вы сумели убедить, – сказала я.

– В нос било. Так и воняло паленым-ла.

Принесли сэндвич, Чабб умолк, взял сэндвич в руки, повертел, словно много лет ничего подобного не видел.

– Воняло, – повторил он, – но я знал: настоящего шноззла у юного Вайсса никогда и не было. Ему так хотелось найти свою жемчужину в свином навозе, так хотелось, чтобы гений оказался еще и механиком, что он ни за что перепроверять бы не стал. Для верности я состряпал письмо – от «сестры Маккоркла».

Чабб положил сэндвич, и его лицо преобразилось – щеки запали, сумрачный рот сжался, точно кошелек скупой вдовицы. Пугающее превращение, и вовсе не по себе мне стало, когда я догадалась, что он изображает «сестру».

– Беатрис Маккоркл, – возвестил он гнусавым жеманным голосом необразованной женщины, более всего хлопочущей о соблюдении приличий. – «Глубокоуважаемый сэр, разбирая вещи покойного брата, я обнаружила написанные им стихи».

Это представление напомнило мне жутковатый спиритический сеанс, на котором я как-то раз побывала в Пимлико: старуха из Уэльса внезапно заговорила, словно молодой щеголь. Та перемена была достаточно страшной, но спектакль, что разыгрывался перед моими глазами на тартанных берегах «Горного ручья», затмил ее. Передо мной сидел все тот же Кристофер Чабб – в одежде не по размеру, с большими, веснушчатыми руками, – но голос исходил из другого тела и другой эпохи. Его речь полностью избавилась от местных словечек – подобную метаморфозу мне еще не раз предстояло наблюдать. Портрет «сестры Маккоркла» вышел так глубок и точен, что я заподозрила, не матушка ли Чабба стала ненавистным прототипом.

– «Сама я в поэзии не разбираюсь, – продолжал голос Беатрис, – но друг, которому я показала эти стихи, считает их очень хорошими и уговаривает опубликовать. По его совету посылаю их на ваш суд… Было бы весьма любезно с вашей стороны, если б вы меня известили, годятся ли они для журнала. Поскольку сама я не имею отношения к словесности, не стану делать вид, будто понимаю творчество брата, однако я считаю своим долгом как-то им распорядиться. Мой брат Боб последние годы держался особняком и ничего не говорил насчет стихов. Перед смертью, последовавшей в июле, он несколько месяцев тяжко хворал, и это могло отразиться на его суждениях… Прилагаю марку на 2 1/2 пенса для ответа, и вы меня весьма обяжете. Искренне ваша, Беатрис Маккоркл».

В эту минуту Чабб, уписывающий сэндвич с огурцом, казался чудовищем – антисемит, затеявший опасную провокацию: и кого он пытается обмануть «любовью к истине и красоте»? Темперамент Вуд-Дуглассов закипал во мне, только пар не шел из ушей. Я бы как следует его припечатала, если б не вмешался швейцар-сикх – тот же, что встречал нас в злосчастную ночь прибытия.

– Ваш друг, – возвестил он. – Мистер Слейтер! Он очень болен. Вам надо идти к нему.

16В книге «Белая богиня» (1948) английский поэт и мифограф Роберт Грейвз (1895 – 1985) сформулировал концепцию, согласно которой первое и верховное божество у любого народа – женского пола: Царица, Праматерь, которой приносили в жертву мужчин. Белая Богиня сделалась одним из ключевых архетипов современной феминистической и эзотерической мифологии.
17Лафкадио Хирн (1850 – 1904) – английский писатель, поклонник Востока.
18Вилланель («сельская песня») – популярная форма в поэзии трубадуров, состоит из пяти трехстиший и завершающего четверостишия. В каждом трехстишии, начиная со второго, повторяется то первая, то третья строка первой строфы, а затем все они рекомбинируются в коде. Сестина (секстина) – также популярная в провансальской поэзии форма: шесть строф с повторяющимися по определенным правилам словами-рифмами. Двойная сестина, любимая Данте и почти невоспроизводимая в современной поэзии, требует многократного повтора слов-рифм внутри каждой строфы, пока не будут исчерпаны все возможные комбинации.
19Цитата из стихотворения американского поэта Эзры Паунда (1885 – 1972) «Хью Селвин Моберли».
20Поэма английского поэта Томаса Стирнза Элиота (1888 – 1965) «Бесплодная земля» была опубликована в 1922 г.
21Для тропических болезней (фр.).
22Тристан Тцара (1896-1963) – румынский и французский поэт-авангардист.
23Сайрил Коннолли (1903 – 1974) – английский критик.
24Кавади – ритуальный танец с бамбуковыми копьями.
25Осберт Ситуэлл (1892-1969)и Эдит Ситуэлл (1887-1964) – брат и сестра, английские поэты-аристократы, новаторы как в искусстве, так и в моде и в морали.
26Джорджоде Кирико (1888 – 1978) – итальянский художник, глава «метафизической школы». Фернан Леже (1881 – 1953) – французский художник.
27Какусика Хокусай (1760 – 1849) – японский художник. Пьер Огюст Ренуар (1841 – 1919) – французский художник.
28Стефан Малларме (1842 – 1898) – французский поэт-символист.
29«Маленькое обозрение» – передовой американский журнал по литературе и искусству, подвергавшийся цензурным гонениям.
Рейтинг@Mail.ru