Они сгорели заживо, как я тебе сказал. Айх, волны у берега Пантай-Бару, обугленное дерево, тела – все плыло. Вот тогда-то мой левый глаз ушел вкось – тогда, не раньше. Правый глаз плакал, как младенец, левый ослеп и высох от ненависти.
Я ехал в отцовском «лендровере». Меня вытащили из машины, побили бамбуковой палкой. Я пошел на север по лесным тропам. Не мог сплюнуть слюну. Влага выходила из меня слезами.
У братьев остались велосипеды – не спортивные, какие японцы отбирали, другие, слишком высокие для этих убийц. В Букит-Тамбуне братья нагнали меня. Я отказался возвращаться с ними в Сегари. Они повязали черной тряпкой мой раненый глаз, но я сорвал повязку. Не хотел скрывать ненависть. Это все, что уцелело от любви.
Перейдя мост у Баттеруорта, Мулаха узнал, как низко придется кланяться оккупантам, но ему было все равно – во всяком случае, так он утверждал спустя много лет, ведя – Чабба под луной вдоль Норт-Бича.
– Я приполз в Джорджтаун, словно одноглазый червь, – сказал он Кристоферу Чаббу. – Словно песчаная блоха, которая вопьется им в ноги.
Городские мусорщики не выходили на работу, отбросы копились на улицах, появились крупные москиты. Дом на Куйн-стрит разграбили, но Мулаха отыскал чистую одежду в серванте отца и направился в «В. О.».
– Там японцы размещали офицеров, – сказал он. – Где же еще-ла?
По канавам вдоль Пенанг-роуд текла черная густая жижа.
На Фаркхар-стрит он остановился прямо напротив запретной двери. Его окружили рикши.
– Мулаха, – шептали они, – Мулаха, скорее уходи. Не смотри на них этим глазом. Они тебя убьют-ла.
– Но мое имя означает «гнев». Я говорил тебе это, Кристофер?
– Нет.
– Как же, говорил. У отца было такое же прозвище. И я был в гневе, можешь мне поверить. А потом рикши умолкли, и я сразу понял, почему. Явился палач. И уже смотрел на меня с порога, распахнув дверь «Восточно-ориентального отеля» – того самого, где мы с тобой встретились, куда у меня вроде бы нет больше права ходить, где моя мать – настоящая тамильская красавица – танцевала некогда с мистером Саркисом, а тот балансировал бутылкой виски на голове.
– Палач – это солдат?
– Капитан японской армии. У него была клочковатая, растрепанная борода. Длинные немытые волосы. Левая рука сплошь в часах – штук десять, по крайней мере. Сабля была не такой уж длинной, но его ноги – еще короче, ножны цеплялись за тротуар, когда он шел ко мне. Я склонился в поклоне, упал на гудрон. Словно дохлая рыба. Сабля проскрежетала возле моего уха – хуже, чем когда ногтем проведут по школьной доске. Я почуял его запах, туан, и понял, кто он есть. От него пахло. Воняло, как от последнего нищего. Я услышал, как сабля выходит из ножен, и гнев умер во мне. Я обмочил штаны.
– Кепара потоп? – спросил он.
Он плохо выговаривал слова, но я понял. «Кепала потоп», – вот что он хотел сказать. Отрубить голову. Хочу ли я, чтобы мне отрубили голову;
– Нет, туан!
Острием сабли он коснулся моей руки, «ролекс» омыла тонкая струйка крови. Не дожидаясь приказа, я снял часы и протянул ему. Поднять глаза я не осмеливался, но знал, что он внимательно рассматривает корпус: он прочел вслух имя и адрес, которые мой отец велел выгравировать на часах. Отец говаривал, что я бы и голову где-нибудь оставил, не будь она крепко привинчена.
– Говорить по-английски?
– Немного, туан.
– Это твой дом, Ролекс-сан? Куин-стрит?
– Да, туан.
– Очень хорошо. Чоп-чоп. Пошли. Сейчас. Кристофер, вокруг него вились мухи, ползали по нему, купались в облаке вони. Потом я слышал разные истории: мол, он был королевской крови и дал обет не мыться и не стричь волосы до победы, – не знаю, что тут правда, знаю одно: ему нравилось рубить головы.
Он подозвал рикшу и уселся, пристроив обнаженную саблю на коленях. Мне он велел бежать впереди и показывать дорогу. Когда я отворил дверь дома на Куин-стрит, он отобрал у меня ключ и заперся внутри. Я не сразу сообразил, что он завладел моим домом. Я-то думал, он только грабить явился, подонок. Я готов был содрать с него кожу, сварить, как цыпленка в горшке.
– Не кипятись, – сказал Чабб.
– Нет, никогда! Релекс – ни за что. Ни тогда, ни потом. Я видел, что творили выродки. Я знаю, как с ними надо. Мы допустили, чтобы Тацуки Судзуки убивал наших жен и детей.
– Так его звали?
– Мы дали этому человеку, Кристофер, – человеку, который захватил дом моей семьи, – рубить головы нашим близким. Где тогда были англичане? Ушли. Австралийцы? Драпанули. А мы – допустили. Мы видели, как он обтирал саблю листом белой бумаги. Вот кого надо было убить, грязную свинью, залезшую в мою постель, точно паразит в кишки. Но как убить – вот о чем я все думал.
На Куин-стрит жила старая китаянка, Кристофер. У китайцев слишком много детей, девочки им не нужны. Эту удочерили индусы, и она делала апом – индусский завтрак, рисовая мука, кокос, сахар, очень вкусно. Она готовила в отту када, лепившемся к задней стене, точно ракушка к скале. До того дня, как у меня отняли дом, мы с ней ни разу не говорили. Но теперь китаянка пустила меня к себе, Кристофер. Я спал рядом с ней в крохотном сарае на полу. Оттуда я следил за дверью собственного дома. Я видел, как демон входит и выходит, придумывал способы уничтожить его.
Вскоре у него появился красный «эм-джи» – наверное, отнял у какого-то баба с Норт-Бича. По другую сторону дома стоял лоток с папайей и бананами. Хозяина звали Сундралингам – красивый черноусый парень. Как-то поутру он нечаянно зацепил «эм-джи» своей тележкой. Вот невезение. Напугался до смерти и сразу во всем признался, как только капитан Судзуки показался на пороге моего дома. Да, это он, никто другой, он во всем виноват. Пусть туан отнимет у него жизнь, лишь бы никто больше не пострадал. Я видел, как Судзуки сжал пальцы на рукояти сабли, но пока что ее не вынимал.
– Хочешь кепара потоп?
– Нет, туан!
– Тогда добудь мне мускусную дыню.
– Что это?
– Не обезьянью еду. Не вот это. – Одним движением он смел папайи с лотка. – Добудь мне мускусную дыню. Сейчас сезон.
Сундралингам знал, что его ждет кепара потоп, ведь такой заказ он не смог бы выполнить даже перед войной.
– Хорошо, туан. Завтра, туан.
На следующий день Сундралингам исчез. Убежал, умер – почем знать? К лотку никто не притрагивался. Бананы почернели и сгнили. Папайи испускали вонь, мухи вились над ними, точно над Судзуки. Много, много часов я лежал в отту када, вдыхая тяжкую вонь и думая, как напрасно было полагаться на чужеземцев. Нет, они нас не спасли. Нужно было довериться Малайе. Наша страна стоила миллиона британских солдат. Она – словно огромная ядовитая рыба, туан, которая позволяет маленьким рыбкам заплывать в свои жабры. Мы – такая рыба, туан, мы будем в безопасности там, где японец найдет свою смерть. Повсюду в природе есть тайные средства, чтобы избавить страну от этих чудищ. Черепаха, лягушка, жаба – все превращается в оружие. Смерть спрятана в червяке и в кузнечике. Вон там растет бамбук – прямо перед тобой, Кристофер. По-пробуй. Нежные волосики, точно у женщины промеж ног, но я могу сделать из него яд и ты упадешь мабок, словно этот пес.
– Я не хочу никого травить, – сказал Чабб.
– И вот я подумал о мускусной дыне. Всякий бы сказал, это невозможно, ни единого шанса. Все по карточкам, по гунтангу риса на человека, больше ничего. Но в аэропорту приземлялись большегрузные японские самолеты, деньги переходили из рук в руки, я был знаком с китайским гангстером Йео Хуан Чу, он же Картошка. Денег он запросил немеряно, но я одолжил английские фунты и через три недели заполучил три прекрасные мускусные дыни. Триста фунтов они стоили, целое состояние, но не так уж дорого за невозможное.
Наутро, когда Судзуки вышел из моего дома, он первым делом покосился на лоток Сундралингама. Все прибрано, вычищено, так и сияет, и – три мускусные дыни на серебряном блюде. Глаза у него чуть не выскочили.
– Не мог же он ничего не заподозрить, Мулаха?
– Разумеется. Если б он ничего не заподозрил, я бы только время зря терял. Юн украл у меня дом. Я ненавидел его. За мускусными дынями он послал не меня, а Сундралингама, но Сундралингам сбежал, или погиб, или угодил в тюрьму. Так или иначе, Судзуки получил три прекрасные мускусные дыни. Он погрозил мне пальцем, как бы предостерегая. Я заглянул в его черные глаза и испугался.
– Мы поделимся, – решил он наконец. – Мы съедим дыню пополам, Ролекс-сан.
Руки у меня тряслись. Я предложил ему дыню, но он выбрал другую, с зеленым пятнышком. Я взял нож, разрезал дыню пополам, протянул половину ему. Он окликнул урода-сержанта и послал его в мой дом за двумя ложками – лучшими серебряными ложками из сервиза моей матери. Мы ели, сидя плечом к плечу на низких металлических табуретах, выставленных на Куин-стрит. Ножны концом упирались в землю. Вонючее чудовище, скорпион с волочащимся по земле жалом.
– Очень хорошо, – сказал он. Но я видел: он еще не успокоился. – Завтра я вернусь, Ролекс-сан. Мы снова будем есть вместе.
И он сел в «эм-джи» и уехал.
На следующее утро сержант нашел его в постели моих родителей. Судзуки расцвел за ночь, словно хризантема, – лепестки крови проступили сквозь кожу.
При лунном свете Чабб увидел, как ярко и возбужденно сверкает здоровый глаз его друга. Этот человек для меня чересчур опасен, подумал он.
– Мулаха, я хочу только вернуть свою дочь.
– Да, тебе повезло: она жива.
– Я не хочу никого убивать.
– И не хочешь знать, как он умер?
– Наверное, ты впрыснул яд в его половину дыни.
– В дыню, которую он выбрал? Или во все три? А что помешало бы яду растечься по всему плоду? Нет, понимаешь – я вспомнил малайский обычай. Я подготовил нож. Я покажу тебе, как это делается. Сумеешь?
Я ничего не хотел знать об этом.
– Я тебе покажу. За это дело и еще пятьдесят шесть таких же на службе моему народу губернатор Пенанга вручил мне дурацкую панглиму. Дом наш захватили четтиары – это длинная история… И я стал сигку – еще одним бедным учителем-тамилом, как мой дед.
Они добрались до ворот школы и в молчании прошли вдоль плотной, темной стены леса к дому Мулахи. Хозяин сразу же отпер тяжелый висячий замок – то был момент странной, извращенной близости, словно в запертой комнате дожидалась какая-то зловещая тайна, словно там они надумали совершить преступление или переспать друг с другом.
– Входи, – сказал Мулаха.
Сухие пучки растений свисали с потолка, лежали по углам. У окна стоял серый металлический стол, заваленный книгами, листами бумаги, ножами, весами, туземной глиняной утварью. Вдоль стен тянулись полки со стеклянными банками, где прежде хранили мед или арахисовое масло, а теперь на них виднелись белые лабораторные наклейки единого размера. Пахло сильно – будто забродившим чаем.
– Мое хобби, Кристофер.
Кое-какие этикетки Чабб сумел припомнить: «Желчный пузырь сома», «Игла ската», «Жук денданг», «Кузнечик песан».
– Сотни банок, мем, можете вы себе такое представить? Муравьи, лягушки, засохшая рыбья слизь. Сперва я принял это за шарлатанство, но я был не прав. В К. Л. я почитал кое-какие брошюры и выяснил: от этой гадости и впрямь можно умереть или по крайней мере тяжело заболеть. Хуже всего порошки – истолченная многоножка, к примеру. Один вдох – и ты покойник. Вот почему он запрещал открывать окна. Чхе! Что он за безумец? Готов уморить человека во имя добра.
Он решил за меня – я должен прикончить Маккоркла. Моего мнения никто не спрашивал. Благодарность не требовалась. Мулаха любезно обещал научить меня, как это правильно обтяпать. Он все твердил, какое для меня счастья – встреча с ним, – но в пять часов утра особого счастья я не ощущал. Мулаха порывался отыскать пса и на нем показать действие яда.
– Устал, – пожаловался я.
К черту собаку. Он только покажет мне, как был убит Судзуки. Я вовсе не хотел этого знать – ни тогда, ни после. Мулаха протянул мне тот самый нож, которым разрезал мускусную дыню. Значит, так: сперва он смочил нож мочой, чтобы яд лучше прилип к нему. Потом смешал какой-то порошок с растительным маслом и покрыл ровным слоем одну сторону лезвия. В этом весь секрет, понимаете: яд остался только на одной стороне. Здоровый глаз, больной глаз. Добрая сторона, злая сторона. Злую сторону он смазал четырьмя ядами. В комнате стоял сильный запах, во рту появился какой-то привкус, и думал я только об одном: как бы уйти отсюда.
Следующее утро: Бешеные псы и англичане. Я пошел пешком в Джорджтаун и там – ой-ой-ой! – меня дожидалось длинное гневное письмо от Нуссетты. Страница номер один: я – пиявка, и она мне больше ничего никогда не даст. Вторая страница: я – лжец. По ее словам, я сам вызвал Маккоркла. Страница третья еще того хлеще: Маккоркл – выдумка, существует лишь в моем воображении, а если я попытаюсь утверждать, будто она встречалась с ним на Кингз-Кросс, она подаст на меня в суд.
Что я мог ответить? Я застрял в «Английской школе Букит-Замруд», и когда директор, выждав, нанес удар, я не мог торговаться и принял нищенское жалованье. Математика и физика, двести пятьдесят долларов в месяц за вычетом питания.
Чабб, сидя рядом со мной, внимательно посмотрел на свои сухие ладони.
– С «Верным попугаем» было покончено – разве что изредка. По ночам я зубрил математику на завтра.
Почти три месяца, до конца муссона, Чабб продержался в доме с ядами. Дважды его тревожили известия о Маккоркле и девочке, но оба раза нить обрывалась, и вскоре он отчаялся. Но Мулаха не сдавался: он дал слово, и на карту была поставлена его честь.
– Он заставил меня собрать чертову посылку нестандартного размера, хотя рикши ничего больше не сообщали. Вот так я должен буду убить Маккоркла – или нет, лучше вот эдак. Каждый раз он пробовал очередной яд на какой-нибудь дворняге или курах и заставлял меня смотреть, как животные издыхают. Мне тяжело было видеть их страдания. Несколько раз Мулаха травился сам, по ночам его сводило судорогами или рвало. И не понять, ошибся он или нарочно. Трижды, когда надо было ехать с крикетной командой в Куалу-Кангсар – он принимался блевать в шесть утра, и мне приходилось ехать вместо него. Директор, Дэвид Грэйнджер из Баллана, брал меня в плен, сажал рядом и не давал читать – я был обязан слушать его дурацкую болтовню. Излюбленная тема – «характер малайцев».
Намажет весь свой дурацкий нос цинковым кремом, мем, точно чертов обгорелый страус. О Малайе он понятия не имел, но страшно боялся амока. И в этот раз все болтал, пока автобус не затормозил посреди дороги. Тут он перепугался: террористы!
– Ничего особенного, – успокаивал я. – У кого-то машина сломалась.
Но Грэйнджер уже вышел в проход и уткнулся ярко-белым носом в плечо водителю.
Поперек дороги стоял большой серебристый автомобиль, а вокруг – толпа малайцев в разноцветных одеждах.
– Ничего, дружище? Ничего? Это же оранг-кайя-кайя\
– Оранг-кайя-кайя, – поспешил объяснить мне Чабб, – хоть и не царской крови, но почти так же важен. Этот титул означает богатство. Грэйнджер принялся орать на водителя. Шофера звали Ки Гуат Инг, но Грейнджер называл его А Ки, будто пса:
– А Ки, открыть дверь!
И выпрыгнул из автобуса на дорогу, точно стервятник, обнаруживший аппетитную дохлятину.
Толпа раздвинулась, словно лепестки гигантского мака, и в самом центре Чабб увидел высокого светлокожего человека с седыми волосами и белыми усами, которые отнюдь не скрывали его надменность. Клетчатая куртка переливалась множеством варварских цветов, свободные белые штаны из шелка были многократно обмотаны у талии алым кушаком. С этим нарядом изумительно сочетались небесно-голубые матерчатые туфли.
Перед этой блистательной фигурой Грэйнджер – сам цвета овчины – разве что на колени не пал. Кайя-кайя удостоил его нескольких слов, а потом отвернулся к своей свите. Директор постоял в недоумении: упорствовать или удалиться? Наконец, поклонившись спине кайя-кайя, он вернулся в автобус. Чабб со вздохом отложил книгу.
– Я предложил подвезти его, – сказал директор, – и знаете, что он мне ответил? «У меня есть свой механист». Ха-ха! Неплохо, а? «Механист». Вы подумайте, сколько у него денег. Разъезжает с собственным «механистом». Вон он, полюбуйтесь.
Автобус медленно пробивался сквозь толпу, и когда он объезжал машину, из-под «остина-ширлайна» неторопливо вылезла крупная, сутулая фигура, и белое лицо, моргая, повернулось к Чаббу.
– Господи! – вскрикнул Грэйнджер. – Проклятый англичанин!
Это был Боб Маккоркл. При виде него Чабб позабыл и о крикетной команде, и о Дэвиде Грэйнджере. Он вскочил с места и кинулся к водителю.
– Останови автобус! – потребовал он.
– Ты сидеть, – ответил Ки Гуат Инг. – Мы уже поздно.
– Гостан, пожалуйста. – То есть: сдай назад.
Грейнджер сжал его плечо.
– Полно, старина, что за паника? Садитесь!
Чабб не любил насилия, но автобус набирал скорость, и никто не собирался гостан по его просьбе. Он оттолкнул директора в тот момент, когда Ки Гуат Инг поддал газу, и Грэйнджер, повинуясь физическому закону из программы первого класса (М = m*x*v) попятился через весь проход, высоко задрав руки с гримасой тревоги на веснушчатом лице.
– Простите! – воскликнул Чабб.
Ему показалось, директор так и пойдет вприпляску до заднего сиденья, но тот вдруг тяжело приземлился на копчик.
– Останови автобус! – заорал Чабб.
– Держите его, мальчики! – завопил директор. – Держите мерзавца!
Оба приказа были исполнены. Автобус замер, а четырнадцать волооких принцев, пропахших мылом и чесноком, набросились на своего учителя математики. Они били его по голове, царапали ему лицо и руки, толкались костлявыми коленками и локтями. Чабб не мог в ответ ударить мальчишку, а потому его схватили и подтащили к директору.
– Вставайте!
Чабб помнил одно: ему нужно выбраться из автобуса.
– На место! – скомандовал Дэвид Грэйнджер.
– Мне нужно выйти.
– Сядьте, сэр!
И тут – великолепная уловка, которой он гордился многие годы спустя – Чабб согнулся и начал рыгать.
– Откройте дверь! – возопил директор.
Одним прыжком Чабб выскочил из автобуса и кинулся бежать по пыльной Ипо-роуд. И наплевать ему было на исписанную стихами тетрадь, три рубашки, две пары брюк и томик Малларме, остававшиеся в коттедже Мулахи.
Они успели отъехать всего на милю, от силы две от «остина-ширлайна», однако дорога, размытая дождями, вела в гору, и Чабб вскоре перешел с галопа на хромую рысь, а когда добрался туда, где еще недавно лежал под машиной Маккоркл, нашел там лишь черное масляное пятно в грязи. Другой бы человек пожалел о своей опрометчивости, но Чабб прикинул: вся толпа в «остин» поместиться не могла, а поскольку на дороге никого не видать, значит, где-то неподалеку деревня. Рядом протекала большая река, и он предположил, что резиденция кайя-кайя стоит на берегу. Разумеется, не было гарантий, что там он застанет и Боба Маккоркла, однако вряд ли «механиста», измазанного в машинном масле, усадили в роскошный автомобиль.
Он нашел тропу, поначалу довольно ровную, но вскоре в ней появились глубокие рытвины, залитые водой и грязью, – что неудивительно, поскольку дорогу для собственного удобства протоптали слоны.
С утра Чабб отправился в путь в белой крикетной форме. Шесть часов спустя, к вечеру, он вышел из джунглей, весь в красной глине и зудящих укусах. И все же, сам удивляясь своей радости, оглядывал широкую, спокойную реку, различая издали на берегах, под навесом листвы, дома, сады и рисовые поля. Это было красиво – и алая полоса неба вдали, за последней грядой живописных гор, придавала зрелищу еще большее очарование. В низине виднелись свайные постройки, крытые пальмовыми листьями, а в стороне красовался ярко-желтый дворец с высокими крутыми крышами и перекрестными штрихами балок – эдакий пряничный домик. В тени возле резиденции стоял «остин-ширлайн».
Я закрыла блокнот, и мой странный гость поглядел на меня с недоумением.
– Это еще не конец, – предупредил он. – Еще многое нужно рассказать.
– Мистер Чабб, вы говорили весь день и добрых полночи. Мне нужно передохнуть.
– Разумеется, – кивнул он. – Я вернусь в полдень.
Не дожидаясь его ухода, я скрылась в ванной и попыталась отмыть чернильные пятна со сведенных от напряжения пальцев.
И много лет спустя девочка помнила тот день, когда Чабб явился во дворец. Сначала кайя-кайя увидел бер-ханту, столб красного огня в вечернем небе, но тогда он не слег и дождался еще одного дурного знамения: в распахнутую дверь влетела огромная птица. Одно из самых ярких ее воспоминаний: увидев птицу, седовласый кайя-кайя ничком упал на огромную кровать из тика, а его домашние рассеялись, словно перепуганные цыплята.
До того момента он по обыкновению вел себя вполне учтиво. Сидел с ее бапа в машине, бапа показывал ему сломанную деталь и объяснял, как ее починить. Потом девочку с мужчиной пригласили во дворец, но в тот вечер ей перепал всего лишь глоток сладкого красного напитка, и вдруг в воздухе что-то зашуршало и в комнату с жалобным воплем влетело существо с огромной рогатой головой и тяжелыми темными крыльями. Мгновение и оно унеслось в сумерки, скрылось под перистыми листьями пальм. Все опрометью разбежались, бросив кайя-кайя в одиночестве на постели. Он даже голубые туфли не снял.
Потом люди робко потянулись обратно в большой дом, бапа о чем-то их спрашивал, но они так испугались, что перестали его понимать. В дом вошла старуха, одетая по-мужски в куртку с короткими рукавами, брюки и саронг – она, оказалось, была паванг. Расставила на полу вокруг кровати сосуды с какой-то жидкостью и свечи. Вскоре явилось пять женщин с барабанами, а бапа с девочкой устроились у открытой двери. Женщины отошли в дальний угол и начали негромко играть на барабанах – они поглаживали их изящными длинными пальцами, бледными и красивыми с внутренней стороны, словно перламутр. Паванг закрыла лицо куском желтого шелка и затянула странную песню.
– Что она делает, бапа?
– Полагаю, изгоняет из него беса.
Девочке очень хотелось посмотреть на злого духа. Интересно, думала она, ящерица ли это, потому что однажды, в другом месте, она почти что видела такого беса. Там жила ведьма, которая насылала заклятья и убивала младенцев. Ее схватили, связали руки-ноги и бросили в реку, и держали голову под водой длинной раздвоенной палкой. Когда ведьма умерла, из носа у нее выскочила ящерица, но женщины ее поймали и убили, положили в бутылку, а бутылку закопали под бананами, чтобы ведьма не могла больше творить зло. В тот раз ей не позволили смотреть. Теперь у нее было место в первом ряду.
Но потом им велели уйти – даже не разрешили взять с собой красный напиток, – и бапа увел ее в банановую рощу. Они сидели на корточках на голой красной земле и смотрели, как спускается в воду солнечный шар, окрашивая реку в золотисто-оранжевый цвет, в тон шелковому платку на лице паванг.
В Куале-Лумпур эта девочка, уже далеко не малышка, рассказывала мне, как жаловалась бапе на то, что осталась без красного напитка. Она – это было заметно – как правило, получала то, чего хотела, а потому страшно удивилась, когда бапа вдруг зажал ей рот огромной рукой, пропахшей машинным маслом.
– Вон он, – шепнул он ей на ухо, его дыхание отдавало апельсинами и мятой. – Смотри, вон ханту. Его выманили.
Точно, вот он – несется вниз под гору, гонимый неумолчной песнью паванг. Большой, неуклюжий ханту споткнулся и покатился с крутого обрыва позади дома.
– Черт! – яростно крикнул он. Он был весь белый, как привидение, а чтобы замаскироваться, вымазался в грязи. Напрасно я высматривала его, подумала девочка, теперь он постарается сделать мне плохо. Бапа обнял ее, прижал лицом к своему плечу, чтобы ханту ее не увидел. Так безопаснее, но кто знает, на что способен ханту?
Ханту бродил вокруг дома и громко и хрипло вопил, пока трое сыновей кайя-кайя не сбежали вниз по ступенькам. Двое размахивали крисами[83], у третьего в руках было здоровенное ружье; они набросились на ханту и связали его. Тот кричал и стонал, просил отпустить, но сыновья кайя-кайя поволокли его к машине и крепко привязали к рулю, чтобы и не надеялся сбежать.
Тут ханту увидел девочку и страшно закричал – он молил ее подойти ближе, но сыновья кайя-кайя начали бить его, и били, пока не умолк.
Когда стемнело, девочка вместе с бапой пошла вслед за всеми к реке, вскоре к ним вышел кайя-кайя, они устроили пир в плавучем доме со стенами из бамбука, и все были счастливы. Девочка гадала, как поступят с ханту, – она боялась, что он придет за ней ночью, а потому бапа взял горящую ветку и они вместе пошли посмотреть и убедились, что ханту надежно привязан длинной ротанговой веревкой.
Бапа заговорил с ним прямо.
– Они знают, кто ты есть, – сказал он.
– Ты украл ребенка, – ответил ханту. – Я тебя поймаю. Ты сядешь за это в тюрьму.
Девочка испугалась до смерти – всю ночь она жалась к бапа, но утром он показал ей: бояться уже нечего. Ханту посадили на плот, в самую середку, мужчины в лодках направили плот по течению и громко закричали, когда плот понесло к морю, где ханту, конечно же, погибнет и никогда не вернется тревожить кайя-кайя и маленьких девочек. Бапа подхватил малышку, высоко поднял ее, она заглянула в широкое, сильное лицо и на нее снизошел тот блаженный покой, что бывает лишь в детстве, когда тебя любят всей душой и надежно защищают от всего мира; ей стало все равно, что будет с ханту, река несет его в такое место, где из уродского носа во все стороны прыснут ящерицы, которые тоже не спасутся.