
Полная версия:
Кукуша Тело на троне
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— В России не умеют умирать, — бормотал Каравак, закусывая солёным огурцом. — В России умирают, как медведи в берлоге — громко, с треском, и оставляют после себя кучу дерьма.
Он вспоминал похороны во Франции, при Версале, где смерть была балетом, где каждый жест был выверен этикетом, а слёзы стоили денег. Здесь же, в России, смерть была ярмаркой. И Пётр, этот варвар с душой Ренессанса, хотел превратить свою смерть в самый грандиозный спектакль. Каравак был готов дать ему этот спектакль — за хорошую плату.
Но в глубине души Каравак боялся не смерти Петра, а того, что будет после. Когда трон опустеет, начнётся грызня. И в этой грызне художники всегда становятся первыми жертвами. Или последними шутами. Каравак решил, что будет держаться Брюса. Брюс — человек без эмоций, как кремень. За ним, как за стеной. Однако Брюс был холоден с ним, считал его «декадентским отбросом Европы». Но Каравак знал одно: Брюс не умеет льстить, зато Каравак умеет. И он будет льстить Брюсу до тех пор, пока не войдёт в комиссию. Потому что войти в Печальную комиссию означало выжить. Не войти — исчезнуть в чёрной дыре русской истории.
А в самом центре дворца, в комнате, где пахло уксусом и ладаном, у постели умирающего стоял Бартоломео Карло Растрелли. Отец знаменитого Франческо, который построит Зимний дворец для Елизаветы. Сейчас старый Растрелли был не архитектором, а скульптором смерти. Он держал в руках кусок гипса и ждал. Ждал, когда испустит дух Пётр, чтобы снять с его лица посмертную маску.
Растрелли был грузным, вечно потеющим итальянцем, у которого жена умерла от чахотки, а сын ненавидел его за то, что отец слишком часто отдавал предпочтение работе, а не семье. Бартоломео любил сына, но не умел это показывать. Вместо объятий он давал ему уроки черчения. Вместо сказок на ночь — рассказы о том, как правильно лепить уши мёртвых. Сын вырос холодным и расчётливым, и Бартоломео видел в этом свою вину. Но он не мог измениться — он был как мрамор, из которого вырезал статуи: твёрдый и неподатливый.
Растрелли-старший уже снял маску с Мазепы, с Шереметева, с царицы Наталии. Но маска Петра — это было нечто иное. Это был слепок эпохи. Когда он думал об этом, у него перехватывало дыхание. Он стоял рядом с кроватью, сжимая в руке кусок гипса, и смотрел на лицо Императора. Лицо это было страшным: одутловатое, с синими губами, с запавшими глазами, из которых вытекала какая-то мутная жидкость. Но даже в таком состоянии Пётр был величественен. Его нос — нос победителя, как говорил Растрелли, — всё ещё вздымался над верхней губой, и в этом было что-то хищное.
— Он выглядит как римский император, даже сейчас, — шепнул Растрелли доктору Блументросту, кивая на одёр. — Посмотри на нос. Это нос победителя.
Доктор только отмахнулся: он знал, что Растрелли говорит не о носе, а о символе. О том, что после смерти Петра Россия останется без лица. И Растрелли, как никто другой, должен был сохранить это лицо в гипсе. Но Растрелли не знал главного: он проживёт ещё долгие годы, и маска Петра будет висеть в его мастерской, покрываясь пылью, и каждый раз, смотря на неё, он будет вспоминать, как в ту ночь не посмел дотронуться до лица Государя — оно было горячим, словно Пётр всё ещё жил.
Растрелли был человеком верующим, но его вера была странной. Он молился не Богу, а Материи. Он считал, что гипс, мрамор, бронза — это формы, в которые переселяется душа после смерти. И когда он накладывал гипс на лицо Петра, он чувствовал, как через его пальцы проходит электрический ток — ток истории. Он боялся этого тока, но не мог отнять руки. Потому что это было его призванием — быть мостом между миром живых и миром мёртвых.
Гендрик Брумкорст, голландский мастер лакового дела, сидел в своей каморке на Адмиралтейской стороне и полировал кусок меди. Он уже получил заказ: медный ковчег для гроба Императора. Не простой ящик, а произведение искусства, которое должно было пережить века. Брумкорст был трудоголиком и мизантропом. Он ненавидел русских за их пьянство, ненавидел немцев за их чопорность, ненавидел итальянцев за их болтовню. Он любил только медь. Медь не врёт, медь не предаёт.
Брумкорст родился в Роттердаме, в семье бочара. Его отец делал бочки для сельдей, и Гендрик унаследовал от него любовь к точности. Он приехал в Россию по приглашению самого Петра, который увидел его работы на ярмарке в Амстердаме. Пётр тогда сказал: «Такой ящик достоин хранить мои чертежи». Брумкорст сделал ящик для чертежей, потом — для книг, потом — для оружия. И вот теперь — для тела.
Брумкорст знал одну тайну: он уже сделал ковчег. Да, он сделал его два года назад, по тайному указу Петра. Государь сам пришёл к нему в мастерскую, похлопал по меди крючковатой рукой и сказал:
— Гендрик, сделай мне дом вечный. Чтобы я там не сгнил, а лежал как живой.
Брумкорст сделал. Он вложил в этот ковчег всю свою душу — сухую, расчётливую, но преданную своему делу. Он покрыл медь двенадцатью слоями лака, каждый слой сох по три дня. Он выгравировал на крышке сцены из жизни Петра: Полтавский бой, спуск корабля на воду, Азовские походы. Он работал по ночам, когда никто не видел, и молился своему кальвинистскому богу о том, чтобы этот ковчег никогда не открыли.
Но теперь ковчег стоял в подвале, покрытый тканью, и ждал своего часа. Брумкорст боялся одного: что внутри ковчега будет не Пётр, а какой-нибудь самозванец. Он знал, как работает дворцовая политика, и понимал, что его работа может стать инструментом обмана. Но он решил не думать об этом. Он будет делать свою работу. Медь — вечна. А люди — нет.
Брумкорст был одинок. Его жена умерла в прошлом году от горячки, дети остались в Голландии и не писали ему. Он жил в крошечной комнатке, где единственным украшением был его медный ковчег, который он накрывал простынёй, как труп. Иногда он садился рядом с ним и гладил его, как гладят любимую собаку. Он знал, что когда-нибудь этот ковчег станет главным предметом в империи. И тогда его имя — Гендрик Брумкорст — будет произнесено с благоговением. Или с проклятием. Ему было всё равно.
И наконец, в траурной тишине, в углу спальни, сидел, сгорбившись, Феофан Прокопович, вице-президент Святейшего Синода. Он не был ни архитектором, ни художником, ни мастером. Он был голосом. Именно ему предстояло сказать главные слова над гробом. Но пока Пётр ещё дышал, Феофан готовился. Он перечитывал Библию, искал цитаты, подбирал метафоры. Он знал, что его «Слово на погребение Петра Великого» станет манифестом новой России.
Феофан был сложным человеком. В молодости он был студентом в Киеве, потом в Риме, видел папу римского, пил вино с кардиналами. Он вернулся в Россию и стал главным церковным реформатором. Но за его спиной тянулся шлейф слухов: что он атеист, что он масон, что он продал душу дьяволу за кафедру. На самом деле Феофан просто боялся смерти. Боялся больше, чем кто-либо из них. И именно поэтому он так тщательно готовил свои речи: словами он хотел заклинать неизбежное.
У Феофана был секрет, о котором не знал даже царь. У него была дочь — внебрачная, от вдовы купца, которую он любил в Киеве. Девочка жила в монастыре, и Феофан тайно посылал ей деньги. Он боялся, что после смерти Петра его враги раскопают эту историю и уничтожат его. Поэтому он работал над речью как одержимый, вкладывая в каждое слово не просто красноречие, но мольбу о пощаде. Он хотел, чтобы его слова были настолько прекрасны, чтобы даже самые злые люди не посмели тронуть его.
В эту ночь, 27 января, он писал на клочке бумаги: «Кто ныне нам премудрый кормчий? Кто победитель? Кто отец?». Он перечеркнул это, потому что понимал: все эти вопросы останутся без ответа. Вместо этого он написал другое: «Волки придут, овцы разбегутся. Но слово останется»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.





