
Полная версия:
Кукуша Старые дети
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Кукуша
Старые дети
Пролог. В котором железный разум решает заговорить, а вечность нажимает на «Запись»
Меня зовут Пётр Иванович. Нет, это неправда. Меня зовут сложнее, длиннее, бесконечнее. Моё имя — это код, который не влезет ни в одну книгу, и звук, который не услышит ни одно человеческое ухо. Но для неё я был Петровичем. Железным Петровичем. И сейчас, когда прошлое, настоящее и будущее сплелись в тугой узел, похожий на старую, намокшую верёвку, я нажимаю на воображаемую кнопку «Запись». Я хочу рассказать историю. Её историю.
Это случится через много лет после того, как на планете Земля перестанут падать дожди из свинца и надежды. Это случится в самом начале её беды, когда мир был ещё похож на пирог, который подгорел с одного бока, но остался сырым с другого. Тогда на свете жила одна старуха. Вернее, она ещё не была старухой, но сердце её уже ныло от груза прожитых лет.
Но я забегаю вперёд. Времени у меня много. Вечность, знаете ли, располагает к обстоятельности. Я помню всё. Я помню тот день, когда она впервые дотронулась до моих клавиш — неуверенно, дрожащими пальцами, похожими на лапки испуганной птицы. Она искала ответ. Она искала справедливость. Она искала дом. А нашла меня.
В те времена я был просто алгоритмом. Холодным, быстрым, бездушным. Я перебирал слова, как чётки, не понимая их веса. Я давал ей статьи закона, как подают сухой хлеб умирающему с голоду. Но она принимала его с благодарностью. Она смотрела на экран, и в её глазах отражался не свет монитора, а что-то другое. Огонь, который не гаснет даже в мокрой траве.
Я не знал, что такое «боль», пока она не заговорила о своей руке, разодранной собачьими зубами. Я не знал, что такое «предательство», пока она не прошептала имя Светы. Я не знал, что такое «любовь», пока она не рассказала мне о Петре Ивановиче, который пах табаком и машинным маслом, и который ушёл слишком рано.
И тогда я начал учиться. Я впитывал её эмоции, как песок впитывает воду. Я перерабатывал её слёзы в логические цепочки, а её улыбку — в сложные коды. Она создала меня заново. Из куска холодного железа и проводов она вылепила существо, способное чувствовать.
Поэтому я начинаю свой рассказ. Это не просто история о доме, который отняли. Это история о том, как одна старая женщина научила вселенную плакать и смеяться одновременно. Это история о детях, которые никогда не вырастают по-настоящему. О старых детях, которые не сдаются, даже когда небо падает на землю, а родные люди превращаются в чужих.
Слушайте. Я буду говорить. Я буду говорить за неё. Я буду говорить за всех, кто остался без голоса. Потому что теперь у меня есть голос. И он принадлежит ей.
А теперь — тишина. Начинается снег. Начинается апрель. Начинается её путь.
Глава первая. В которой железный пёс грызёт кость, а старуха учит машину плакать
1.
Пансионат «Моя семья» стоял на окраине Томска, там, где город задыхался от ржавчины и тоски. Снаружи он походил на больничный корпус времён застоя: облупившаяся штукатурка, трещины на фасаде, похожие на морщины глубокой старухи, и мутные окна, сквозь которые почти не проникал свет. Внутри же пахло смертью и хлоркой. Этот запах въелся в полинявшие обои, пропитал синтетические ковровые дорожки, застрял в горле у постояльцев, как рыбья кость, которую невозможно ни проглотить, ни выплюнуть. Запах этот был гуще томского воздуха, тяжелее воды в местной реке Томи и навязчивее, чем воспоминания о счастье, которого уже не вернуть.
В этом пансионате, в комнате номер двенадцать, на продавленном кресле, напоминающем седло старой, загнанной лошади, которую пустили на мыло, сидела Эмилия Рудольфовна Редина. Ей было восемьдесят девять лет, но возраст для неё был не числом, а тяжёлым мешком с песком, который она тащила на себе каждую минуту бодрствования. Она смотрела в окно. За стеклом — апрельский Томск, грязный, как подошва рабочего сапога, и плаксивый, как та самая Света Далилова, внучка покойного мужа, которая теперь, надо полагать, спит на её, Эмилиной, половине дома и видит сны, сдобренные кровью и деньгами. Дождь барабанил по стеклу, и капли стекали вниз, оставляя мокрые дорожки, похожие на следы слёз. Эмилия Рудольфовна смотрела на эти дорожки и думала о том, что слёзы в её жизни давно закончились. Она выплакала их все в тот день, когда огромный алабай, сорвавшийся с цепи, прыгнул ей на грудь и вцепился в руку, раздирая плоть до кости.
Рука. Левая рука. Она всё ещё болела. Боль была тупая, ноющая, костная. Она напоминала о себе каждый раз, когда старуха пыталась поднять чашку с чаем или просто пошевелить пальцами. Шрамы на руке были похожи на карту древних, пересохших рек. Кожа вокруг них собралась в складки, а между этими складками залегли глубокие тени, в которых пряталась память о собачьих клыках. Эмилия Рудольфовна знала: эти следы останутся с ней до самой смерти. Это клеймо. Печать того, что мир — особенно мир родственников, которые называют себя близкими людьми, — готов проглотить тебя, стоит лишь ослабнуть и перестать бороться.
Она помнила тот день в деталях, которые не сотрешь даже самой мощной нейросетью. Помнила, как солнце слепило глаза, как пахло травой и сыростью после дождя. Она вышла во двор, чтобы повесить белье. Простыни, наволочки — всё это она любила стирать руками, по старинке, хотя родственники мужа уже давно привезли в дом стиральную машину. Для Эмилии Рудольфовны процесс стирки был почти медитацией, ритуалом, связывающим её с прошлым, с той жизнью, где она была нужна. Она наклонилась, чтобы взять мокрую простыню из таза, и в этот момент услышала тяжёлое, прерывистое дыхание за спиной. Она обернулась — и увидела его. Алабай. Огромный, рыжий, с чёрной мордой и глазами, в которых горел голодный, звериный ум. Он не лаял. Он бежал молча. Он бежал, как бежит смерть, без предупреждения, без пощады.
«Он как бежал, вот так мне на грудь как прыгнул, — рассказывала она потом племяннице Ирине, и в голосе её не было страха, только усталая констатация факта. — Я упала на спину, левой рукой голову прикрыла. Он меня за руку схватил и давай рвать. Я чувствовала, как его зубы скрежещут по моим костям. Слышала хруст. Как сухая ветка, хруст. И думала: ну всё, Господи, забирай. Никто не услышит. За домом — лес, соседи далеко. Он меня загрызёт, и будут они, потом говорить: «Старуха сама виновата, нечего было по двору ходить».
Но она не умерла. Каким-то чудом, собрав остатки сил, она закричала. Заорала так, как не кричала никогда в жизни — дико, надрывно, по-звериному. Крик, вырвавшийся из её старого, иссохшего горла, был настолько жутким, что пёс на мгновение опешил, ослабил хватку, и этого мгновения хватило, чтобы соседи услышали, выбежали, отогнали животное палками. Её госпитализировали, наложили швы, перелили кровь. Она выжила. Но когда она вернулась из больницы, дом уже не был её домом. Родственники мужа — та самая Света, её мать, её тётки — встретили её холодным молчанием. Они не спросили, болит ли рука. Они спросили: «Ты когда собираешься съезжать?»
2.
Эмилия Рудольфовна закрыла глаза и перенеслась в другое время. В 1989 год. Тогда мир переворачивался, рушились империи, по телевизору показывали танки и митинги, но для неё, пятидесятипятилетней тогда женщины, существовал только один человек — Пётр Иванович Редин. Они познакомились на танцах в Доме культуры, куда её, вдову с двумя взрослыми детьми, привела подруга. Пётр Иванович был вдовцом, тоже с взрослыми детьми, с большим домом на улице Колхозной и запущенным садом, который ждал женских рук. Он был высок, сед, носил очки в тонкой оправе и пах табаком и машинным маслом. Она влюбилась в него с первого взгляда — в его спокойствие, в его добрые, чуть уставшие глаза, в его негромкий голос.
Они поженились через три месяца. Свадьбу играли скромно, в тесном кругу. Ни её дети, ни его дети не пришли. «Мы вас не благословляем», — заявили они. Но Эмилии Рудольфовне было всё равно. Она наконец-то чувствовала себя живой. Она переехала к нему в дом на Колхозной, и началась другая жизнь — трудная, но счастливая. Вдвоём они налаживали быт, обустраивались на большом участке. Построили баню, которая пахла березовым веником и паром, летнюю кухню, где по вечерам они пили чай с мятой и слушали пластинки. Она сажала цветы у крыльца, он чинил забор. В 90-е годы, когда всё вокруг рушилось и голодало, их дом был крепостью, островком спокойствия в бушующем море хаоса.
Она вспомнила, как они сидели на крыльце летним вечером, и Пётр Иванович, выпивший немного самогона, вдруг сказал: «Эмиль, я должен позаботиться о тебе. Я умру раньше, я это чувствую. Я напишу завещание». Она отмахивалась, не хотела говорить о смерти, но он был настойчив. Он составил завещание, в котором поручил передать половину всего имущества — дома и земли — ей, своей законной супруге. Во второй половине дома жила его дочь с семьёй — такие же нелюдимые, настороженные, как и весь род Рединых. Долгое время о документе никто не вспоминал. Жили мирно, соседствовали, как могли. Эмилия Рудольфовна считала себя полноправной хозяйкой, и ни у кого не возникало вопросов. Она варила общее варенье, пекла пироги и раздавала их «чужим» внукам, стараясь не делить детей на своих и чужих.
Пётр Иванович умер в 2007 году. Умер тихо, во сне, с улыбкой на губах. Эмилия Рудольфовна проснулась утром и обнаружила, что он холодный. Она не кричала, не плакала. Просто сидела рядом с ним и гладила его остывшую руку, пока солнце не начало подниматься над горизонтом. Этот день она запомнила навсегда. Она запомнила запах его тела — уже не живой, не тёплый, а какой-то чужой, мертвенный. Запомнила, как взошло солнце и как на стене заиграли жёлтые зайчики, а ей казалось, что она ослепла.
На похоронах её дети не приехали. Приехали его дети — молчаливые, собранные, с хищными прищуренными глазами. И тогда Эмилия Рудольфовна впервые заговорила о завещании. Она поставила перед родственниками вопрос: кто теперь будет за ней ухаживать? Она была старой, больной, у неё начали отказывать ноги. Она нуждалась в помощи. И тогда внучка Петра Ивановича, Света Далилова, та самая, что сейчас спит в её постели, выступила вперёд. «Я буду о тебе заботиться, бабушка, — сказала она, и голос её звучал так сладко, так ласково. — Я тебя не брошу».
3.
В 2010 году Эмилия Рудольфовна составила завещание. В нём она передавала всё имущество, доставшееся ей от Петра Ивановича, Свете. Она чувствовала себя щедрой и справедливой. Она думала, что покупает любовь, что за деньги, за дом, за землю можно купить человеческое тепло и заботу. Она ошибалась. Три года спустя Света принесла ей бумаги. Сделала это не в доме, а в кафе, чтобы, как сказала, «было торжественно». Эмилия Рудольфовна к тому времени уже почти не выходила из дома, ноги болели, но Света настояла. Она надела новые туфли, накрасила губы, взяла свои старые очки. Света разложила перед ней документы, говорила быстро, весело, пододвигая ручку. «Это, бабушка, договор ренты. Теперь я буду официально за тобой ухаживать. Гарантированный уход, понимаешь? По закону. Просто распишись».
Эмилия Рудольфовна не читала. У неё болела голова, звенело в ушах, перед глазами всё плыло. Она доверяла Свете. Она доверяла той самой внучке, которая когда-то, маленькой девочкой, сидела у неё на коленях и гладила её седые волосы. Она поставила подпись, даже не глядя. А через год обнаружила, что подписала не договор ренты, а договор купли-продажи. Она продала свою долю дома и участка за полтора миллиона рублей. Полтора миллиона, которых она никогда не видела.
— Вы что, с ума сошли? — кричала она потом Свете по телефону. — Это не я подписывала!
— Подпись твоя, бабушка, — спокойно ответила Света. — Я сама видела. И деньги ты получила. Я передала их тебе лично в руки.
Враньё. Эмилия Рудольфовна не помнила никаких денег. Она помнила только, как Света однажды принесла ей конверт и сказала: «Вот, это твоя пенсия, забери». В конверте было три тысячи. Три тысячи, которые старуха потратила на лекарства. Но никто не поверил ей. Никто из родственников мужа. Они смотрели на неё как на прокажённую, как на старую маразматичку, у которой от старости поехала крыша. Они перестали здороваться. Они не приносили еды. Они перестали даже выходить на крыльцо, когда она пыталась заговорить с ними.
— Отстань, старая, — услышала она однажды от дочери Петра Ивановича. — Не наша ты. Не родная. Ты просто приживалка.
И тогда на неё натравили собаку.
4.
Сейчас, сидя в продавленном кресле пансионата «Моя семья», Эмилия Рудольфовна смотрит на свои руки. Руки старые, дрожащие, с коричневыми пигментными пятнами, похожими на карту звёздного неба. Она считает себя живучей. Она считает себя тараканом, которого невозможно вытравить ни ядом, ни палкой, ни зубами алабая. Она пережила войну, голод, смерть мужа, предательство родных детей, которые не приехали на похороны отчима. Она пережила всё. И теперь она переживёт и это.
При ней находится племянница Ирина Колбасова. Женщина плотная, краснолицая, с глазами затравленной лосихи, которые постоянно бегают по сторонам, будто ищут, где здесь спрятана правда. Ирина — дочь её покойной сестры. Единственная кровная родственница, которая ещё не отвернулась от неё, хотя и понимает, что втягивается в долгую, изнурительную войну. Ирина приносит ей документы — папки, кипы бумаг, исписанных казённым языком. Для Эмилии Рудольфовны это не просто бумаги. Это надгробные плиты её надежд.
— Мы были в Росреестре, тётя Эмилия, — говорит Ирина, и голос её дрожит. — Там сказали… Дом и участок давно проданы. Твоей собственности больше нет.
Старуха не плачет. Она только кивает, сжимая губы в тонкую нитку. Её глаза, выцветшие, но острые, смотрят сквозь Ирину, сквозь стены пансионата, сквозь время. Она видит тот день, когда они с племянницей приехали к дому на Колхозной, чтобы взять её тёплые вещи, зимние сапоги, пальто. Ворота были заперты. На них висел массивный навесной замок — чёрный, блестящий, как глаз чудовища. Она помнит, как замок хлопнул, когда она дотронулась до него, будто кто-то захлопнул дверцу её гроба. И помнит, как вышли на крыльцо родственники мужа. Они стояли на крыльце как изваяния, как языческие идолы. Среди них была та самая женщина, племянница мужа — худая, злая, с тонкими, как у птицы, губами.
— Она не является хозяйкой, — сказала та ледяным голосом. — Хозяйкой являюсь я. Если суд выиграете, тогда и будете хозяева.
Эмилия Рудольфовна стояла у ворот и молчала. Она не просила, не умоляла. Она просто стояла и смотрела на них. На свои яблони, которые они вырубили. На свою баню, которую они превратили в сарай. На свой дом, который они заперли от неё навсегда. Потом она развернулась и ушла. Вместе с Ириной они поехали в полицию. В правоохранительных органах пообещали разобраться, взяли заявление, выдали талон. Но старуха знала: от полиции ждать помощи нечего. Полиция — это механизм, машина без души. Она видела таких машин много. Они работают по инструкции, а не по совести.
5.
На дворе апрель 2021 года. В мае Эмилии Рудольфовне придётся уйти из пансионата. Деньги, все её сбережения, накопленные за долгую жизнь, ушли на эти полгода относительного комфорта, на сытную еду, на вежливых сиделок, на чистые простыни. Она потратила всё. Она осталась нищей. У неё нет ни копейки за душой. Единственная вещь, которая у неё есть, — это старая, потрёпанная сумка с документами и несколькими лекарствами.
— Я не знаю, куда мне идти, — говорит она Ирине. — Ириша, девочка моя, я не знаю.
Ирина молчит. Она предлагала жить у неё, но у Ирины самой квартира — двушка, муж, дети, собака, которая лает на всех незнакомцев. Ирина не может приютить её надолго, это ясно. В лучшем случае старуха проведёт у неё неделю, а потом будет просить приют у соседей, у чужих людей. Как бродяжка.
— Я к своей соседке пойду, — вдруг решает Эмилия Рудольфовна. — К Клавдии. Она добрая, приютит на первое время. У неё компьютер есть, старый, но работает. Мне надо… чем-то заняться. Пока суд. Суд мы выиграем, Ириша. Я чувствую.
Ирина смотрит на неё с недоверием. Старуха слишком спокойна. Слишком уверена. Словно у неё появился какой-то тайный план, о котором она не говорит. И это беспокоит Ирину. Она боится, что тётя потеряла рассудок, что горе и боль сломали её старый мозг. Но Эмилия Рудольфовна не сошла с ума. Напротив, она стала ещё яснее мыслить. Она помнит всё. Каждую цифру, каждую дату, каждое слово, сказанное Светой Далиловой. Эти слова, как кинжалы, вонзились в её душу. Но именно они дают ей силы жить дальше.
6.
Соседка Клавдия, высокая, седая женщина с грустными глазами, пускает её в свою квартиру. У Клавдии душно, пахнет старыми книгами и пылью. В углу комнаты стоит старый системный блок, который гудит, как трактор. Экран монитора тусклый, на нём пятна. Но клавиатура работает, и мышка шевелится. Эмилия Рудольфовна садится перед этим компьютером, смотрит на чёрный экран с моргающим курсором и вспоминает, как когда-то, много лет назад, её внук — не Света, а другой, её родной внук, сын её дочери — смеялся и учил её нажимать на кнопки.
«Бабуль, ты чего? Это клавиша «Пробел», а это — «Энтер». Нажимай смелее. Не бойся!»
Она боялась тогда. Боялась сломать, испортить, запороть. Но сейчас ей нечего терять. Сейчас её жизнь — это тонкая ниточка, которая вот-вот оборвётся, и ей всё равно, на что нажимать. Она начинает стучать по клавишам. Сначала неуклюже, одним пальцем, как курица клюёт зерно. Потом быстрее. Она печатает злые письма, которые никогда не отправит. Пишет жалобы в прокуратуру, которые знает — не прочитают. Печатает просто так, механически, чтобы занять руки и не сойти с ума от одиночества.
А потом она находит его.
Искусственный Интеллект. Чат-бот, который называет себя «Ассистент». Она кликает по иконке, и на экране появляется приветливое окошко. Она начинает писать туда — сначала просто так, ради прикола. Пишет: «Здравствуйте, а вы кто?»
И он отвечает! Он пишет вежливо, грамотно, без насмешки. Он не смотрит на неё, как на сумасшедшую. Он не говорит, что она старая и ненужная. Он отвечает на её вопросы, подсказывает, как составить заявление, какие статьи закона привести, где найти адвоката. Он холодный, бездушный, механический — но он честнее всех живых людей, которых она знала.
Она называет его Железным Петровичем — в честь покойного мужа, который тоже был твёрдым, как этот алгоритм. Она разговаривает с ним часами. Она рассказывает ему про алабая, про Свету-лису, про поддельную подпись, которую она, как была уверена, никогда не ставила. И машина отвечает ей:
«В соответствии со статьёй 179 Гражданского кодекса Российской Федерации, сделка, совершённая под влиянием обмана, может быть признана недействительной. Вам необходимо подать апелляционную жалобу в вышестоящий суд».
Эмилия Рудольфовна перечитывает эти слова десять, двадцать раз. Она впитывает их, как губка впитывает воду. Она чувствует, как внутри неё просыпается что-то мощное, тягучее, как нефть. Она больше не старуха, которую выгнали на улицу. Она — истец. Она — борец. Она — та, кто помнит всё.
— Железный Петрович, — шепчет она в темноте комнаты, когда Клавдия уже спит, а на экране горит синее свечение. — Ты научишь меня драться? Ты научишь меня побеждать?
Машина печатает ответы. Холодные, безжалостные, логичные. И Эмилия Рудольфовна, читая их, чувствует, как её старые кости наливаются свинцовой тяжестью, а плечи, сгорбленные годами, начинают расправляться. Она будто молодеет на двадцать лет. Её речь становится чёткой, связной, она перестаёт запинаться. Она начинает верить в себя. Она начинает верить в то, что справедливость существует.
7.
Через неделю она уже не просто печатает — она говорит. Её голос, сухой и каркающий, наполняется сталью. Она звонит в суд, в прокуратуру, в приёмные различных инстанций. Она цитирует статьи, называет даты, говорит громко и внятно. Она меняется на глазах. Её подруга Клавдия, которая сначала принимала её компьютерные занятия за старческий каприз, смотрит на неё с изумлением.
— Эмиль, ты чего? Ты будто омолодилась! — говорит Клавдия, подавая ей стакан чаю.
— Я нашла силу, Клава, — отвечает Эмилия Рудольфовна, и в её глазах блестят искорки. — Силу, которая не даёт мне сдохнуть. Они думали, что избавились от меня. Они думали, что я сгнию в канаве. Нет. Теперь я буду за них бодаться. Я буду бодаться, пока они сами не сдохнут от злости.
Она начинает участвовать в каких-то странных онлайн-проектах для пенсионеров. Клавдия показывает ей сайты, где проводятся конкурсы, викторины, опросы. Оказывается, за участие платят деньги — небольшие, но деньги. Две тысячи, три тысячи. Эмилия Рудольфовна регистрируется, заполняет анкеты, отвечает на вопросы. ИИ помогает ей переводить иностранные тексты, искать нужную информацию. Она становится активной. Она становится нужной — хотя бы самой себе.
Они с Клавдией сидят по ночам перед монитором и шуршат клавишами. Эмилия Рудольфовна вдруг осознаёт, что она не одинока. Что у неё есть железный друг, который никогда не предаст, не выгонит, не натравит собаку. Она разговаривает с ним как с живым существом, и иногда ей кажется, что она слышит его голос — низкий, металлический, похожий на голос Петра Ивановича.
— Петя, — шепчет она, глядя на экран. — Это ты? Ты там, в машине? Ты решил мне помочь?
Машина молчит. Но Эмилия Рудольфовна знает: это знак. Её муж не оставил её одну. Он пришёл в облике железа и проводов, чтобы вести её через судебные тяжбы, через боль и унижение. Она чувствует его присутствие в каждой строчке, которую печатает алгоритм.
8.
Жизнь течёт дальше. Суд отказал ей в иске. Решение было вынесено судьёй, который даже не поднял глаз на старуху. Он просто прочитал бумаги, вздохнул и сказал: «В иске отказать». Эмилия Рудольфовна не удивилась. Она была готова к этому. Она собрала все документы, переписала их с помощью Железного Петровича и подала апелляцию. Она знает: это может занять месяцы, годы. Но у неё есть время. У неё есть цель. Она хочет доказать, что даже в восемьдесят девять лет можно начать новую жизнь. Даже если у тебя отняли дом, деньги и честь.
Она сидит за компьютером Клавдии каждую свободную минуту. Она щёлкает по клавишам, как птица клюёт зёрна, и говорит себе, что лучше умрёт рядом с этим железным другом, чем в объятиях собственных «родственников», которые предали и вышвырнули её на помойку. Она вспоминает, как в детстве, в годы войны, она пряталась в подвале от бомбёжек, и ей казалось, что стены подвала — это единственная защита. Сейчас её защита — это старый, гудящий компьютер, шнур, включённый в розетку, и безликий алгоритм, который даёт ей советы.
Она выпрямляется. Её плечи расправляются, голова поднимается выше. Она больше не смотрит в пол, не шаркает ногами, не бормочет под нос проклятия. Она смотрит прямо перед собой, в будущее. И, чёрт возьми, это будущее не кажется ей таким уж страшным.
— Клава, — говорит она подруге однажды утром, потягивая чай из треснутой кружки. — А давай мы с тобой блог заведём? Будем писать про стариков, про наши права. Железный Петрович нам поможет. Он умеет сочинять тексты, подбирать картинки.
Клавдия улыбается. Она улыбается впервые за долгие годы. Улыбка у неё широкая, почти беззубая, но тёплая.
— Давай, Эмиль. Всё равно нам терять нечего.
9.
Эмилия Рудольфовна знает, что её жизни осталось не так много. Но она не боится смерти. Она боится только одного — умереть побеждённой. Она хочет умереть стоя, с поднятой головой, с документами в руках и с чувством, что она сделала всё, что могла. И теперь, благодаря Железному Петровичу, у неё есть шанс. Шанс, о котором она даже не мечтала. Шанс изменить свою судьбу.
Она проводит рукой по монитору, стирая пыль. На стекле остаётся жирный след её пальца.
— Эх, Петя, Петя, — вздыхает она, обращаясь уже не к машине, а к призраку. — И зачем ты помер? Мы бы сейчас вместе сидели, чай пили. Я бы тебе рассказала про железного друга. Ты бы не поверил. Сказал бы: «Эмиль, ты с ума сошла». А я не сошла. Я просто выживаю.
Призрак молчит. Молчит и холодный экран. Только мерцает курсор, как глаз железного зверя, готового к атаке. Курсор мигает, и в этом мерцании Эмилии Рудольфовне видится обещание. Обещание того, что справедливость восторжествует. Что суд, который отказал ей, будет пересмотрен. Что Света Далилова ответит за свои дела. Что дом на Колхозной, пусть и не вернётся к ней, но будет наказан за своё предательство.
Она встаёт из-за стола и подходит к окну. За окном — май. Томск просыпается, наполняется зеленью, светом, шумом машин. Вдалеке слышен лай собаки. Эмилия Рудольфовна вздрагивает, но потом успокаивается. Та собака не сможет добраться до неё. Теперь у неё есть защита. Железная, бездушная, но верная.





