Август выдался очень приятным. Когда обедали на улице, в тарелки то и дело падали семена с берез, приносило ветром первые сухие листья. Генрих работал на даче, поэтому Ганя приезжала на выходных – они с Ниной собирали и сушили яблоки, варили варенье из красной и черной смородины в огромном эмалированном тазу с черным пятном посередине.
Иногда выбирались в лес, шли долго-долго, в корзину складывали грибы. Ганя радовалась всему: и сыроежке, и подберезовику. Нина с видом бывалой ищейки натыкалась все время на благородные, белые или красные, предъявляла Гане, и та восхищалась каждый раз как в первый.
В этом году урожай был невероятный. В газетах писали, что на зиму заготовлено триста тонн белого гриба. Нина верила, что грибы выходят на зов, что нужно с ними договориться, и договариваться, как видно, умела, а Ганя просто бегала по лесу, в суматохе сталкиваясь то с тем, то с другим.
К сентябрю распустились тяжелые георгины, красные, как пожар, астры, вытянулись к уходящему солнцу длинные гладиолусы. Андрей привез из города фотокамеру и снимал цветы и Владика, который все время ходил мокрый и грязный: то в канаву упадет, то нырнет под лейку. Потом Ганю и Нину – сидящих в кресле, стоящих возле дерева, смотрящих друг на друга.
На этих фото – Нина часто потом их пересматривала – есть остановленное время, счастливые минуты, и Нина впервые поняла ценность фотографии в целом – задержать мгновение, как воздух, при этом продолжая дышать.
До середины сентября они еще ездили на дачу. Заканчивали заниматься заготовками, вытряхивали подушки и одеяла, катались на велосипедах. Когда пошли первые длинные дожди – нескончаемые, хмурые, без просвета, – они в последний раз переночевали там. Утром с огромными кутулями сели в машину.
– Чудесное было лето, – сказала Ганя, как будто подвела итоговую черту, глядя в окно на хмурый пейзаж приближающейся Москвы. – Вот бы оно не заканчивалось!
– Лето прекрасное, – согласилась Нина и взяла Ганю за руку. – Но не жалей. Будет и следующее лето!
– Обещаешь?
– Зуб даю!
И они засмеялись случайно найденной цели, обрадовались будущему, которое так четко и ясно себе представляли.
Натку решено было перевезти в город и поселить у Беккеров: у Андрея была аллергия, и Нина, махнув рукой, согласилась держать кошку у себя, чтобы Владик мог приходить и гладить ее. Генрих был не в восторге.
– Будет гадить мимо или драть мебель – отвезешь ее обратно на дачу, – коротко сказал он, и Нина легко согласилась: в том, что у Натки есть дар приспосабливаться и адаптироваться не меньший, чем у самой Нины, она была абсолютно уверена.
Погоды все еще стояли сносные, в Москву грузовиками завезли деревья: липы, ясени, акации, клены, – и люди высыпали смотреть, как их сажают на бульварах. Нина с Ганей и Владиком тоже пошли и вместе со всеми, совсем как Первого мая, следили за тем, как большие живые стволы селят в длинные земляные траншеи вдоль широких проспектов. Ганю всегда восхищали деревья – их сила, грациозность и рост, и она живо представила, как мощные корни переселенцев вгрызаются в земные глубины под асфальтом и там цепляются – чтобы не унесло. Она думала порой, что сама похожа на дерево и вцепляется все время в сильных – то в Андрюшу, то в Нину, и спрашивала себя: а не слишком ли она уже оплела их обоих, и кто, интересно, окажется крепче?
В одну из суббот Нина, Ганя и Владик отправились в Парк культуры и отдыха. Народу в парке оказалась тьма-тьмущая, и Ганя не успевала ничего рассмотреть, потому что все время держала в фокусе спину Владика в матроске: здесь легко можно было потерять что угодно. Они шли по аккуратным аллеям мимо Зеленого театра, мимо статуи лучницы, мальчика с винтовкой и девочки с самолетиком, смелого летчика и метательницы диска, мимо детской площадки – Владик отчаянно потянул за руку, но ему обещали: на обратном пути; засмотрелись на шадровскую девушку с веслом – мощная, как культурист, она почему-то стояла голой, и этот факт Нина с Ганей обсудили: допустимо ли? Почему не в купальнике?
Пришли к парашютной вышке. Опоясанная огнями, вышка казалась волшебной: захватывало дух уже от одного вида ее, не говоря о том, чтобы наверх забраться. Но все-таки забрались.
– Прыгнем? – спросила Нина.
Ганя уверенно кивнула, даже не колебалась. И Нина подумала, что Ганя, помимо всех своих достоинств, еще и смелая, хотя этого от изящной барышни ожидаешь меньше всего.
Первой прыгнула Нина – шагнула в пропасть, ветер завыл в ушах, она от страха сначала зажмурилась, а потом, наоборот, открыла глаза, и осеннее небо резануло своей неожиданной синевой. Нина летела мимо закрученной в спираль лестницы, над головами других посетителей парка, над Владиком, который стоял, задрав голову, и с восторгом смотрел на нее. Наконец веревка размоталась на полную и, пружинисто остановившись над самой землей, осторожно спустила ее вниз – Нина почувствовала ногами землю и не сразу смогла распрямить колени: ноги дрожали. Тут же к ней подбежал наблюдающий за аттракционом парнишка и снял ремни, а Владик бросился и схватил за руку, будто проверяя, жива ли.
Следующей прыгнула Ганя – с птичьим выкриком. Нина засмеялась, посадила на плечи Владика:
– Смотри, твоя мама летчица!
– Налетчица! – отозвалась с высоты Ганя, преодолевшая уже половину спуска. – Это какой-то кошмар! Зачем я только согласилась!
– Поздно! – смеялась Нина с земли.
Владик кричал и махал флажком:
– Мама-летчица! Мама-летчица!
– Чтоб я еще раз это сделала! – проговорила Ганя, нащупав ступнями землю. – Теперь вы должны мне пирожное и холодного кваса!
Все трое, взявшись за руки, с прыгающим посередине Владиком, пошли на поиски бочки. Огромные портреты Сталина и Кагановича из цветов напомнили Нине их фото у Цветочного календаря, и она снова покраснела, вспоминая, что фотография – с ее памятной надписью – теперь у Гани. Ганя так и не сказала ей ничего об этой надписи, лишь посмотрела на нее с благодарностью и спрятала фото в сумку.
Вечером Нина и Ганя оставили Владика Евгеше и отправились в «Метрополь» – делать маникюр и стричься. Ганя уже бывала здесь с Ниной раньше, поэтому в этот раз ее не так, как в первый, ослепили блеск многочисленных люстр и огромные залы, атласные кресла и зеркальные стены. Как и в прошлый раз, к ним сразу же подошли парфюмерные феи и предложили послушать новые ароматы.
От сладкого шипрового запаха закружилась голова. И от названий – «Саида», «Ай-Петри», «Красная Москва», «Манон», «Красный мак», «Шуэт», «Орион», «Голубой цветок»… Ганя выбрала «Красный мак», и ей вынесли картонную коробку, оформленную будто бы в японском стиле: все буквы напоминали иероглифы, а на крышке флакончика была кисточка из красно-желтых ниток, перевязанных, как конский хвост.
– Сколько стоит? – спросила она у парфюмерной феи.
– Восемьдесят, – ответила та небрежно. – Упакую?
Ганя не умела отказывать, когда на нее напирали, и в то же время – Нина хорошо это знала – это были большие для нее деньги, половина ее месячного заработка. Купить тот же «Красный мак» можно было и дешевле, если без сюрпризной коробки и кисточки, Нина могла бы это сказать, но не сказала: чувствовала, что именно кисточку и коробку так хотелось Гане, что это были не просто духи, а символ другого, нездешнего, что так Ганю влекло; что-то из тех мест, где она никогда не бывала, в отличие, например, от Нины.
– Мы возьмем, – сказала Нина и приложила палец к губам, чтобы Ганя, тут же намеревавшаяся возразить, не вздумала проронить ни слова.
Довольная продавщица ушла, а Нина крикнула ей вдогонку: «И мне заверните “Саиду”!» – так захотелось оставить что-то на память об этом дне, она решила, что запах сойдет. И хотя Нина немного жалела, что Ганя на какое-то время перестанет пахнуть вереском, желание сделать подругу счастливой – именно сейчас – оказалось сильнее.
Тем временем косметичка, делавшая Нине маникюр, рассказала историю про некую Бету Ганак – австриячку, которая приехала в Советский Союз, устроилась в свежеоткрытый магазин ТЭЖЭ в гостинице «Москва» и там, по слухам, ведет прием женщин, коим рассказывает, какой им пудрой пудриться и каким кремом мазать руки.
– Представляете! – страстно говорила косметичка. – У меня есть знакомые мастерицы, они записались и пошли, хотели узнать про цвета и длину ногтей, а та им заявила, что маникюр – это не про цвет ногтей, а про то, что надо держать их в чистоте, а так-то можно и не красить. Дескать, там – ну вы понимаете – наносят лак к платью для вечера, а поутру снимают. Вам, кстати, каким лаком сегодня?
– А может, ваша австриячка и права, – задумчиво сказала Нина, глядя на свои огрубевшие в последнее время руки – они как будто старели быстрее или, возможно, чаще попадались на глаза. – Давайте сегодня красить не будем.
И, поймав удивленный взгляд косметички, добавила:
– Планирую быть без платья.
Нина и правда часто носила брюки – у нее было два брючных серых костюма, клетчатые шерстяные брюки, брюки клеш, как у матроса, чудесные широкие льняные брюки с пуговицами – по три в ряд с двух сторон, – совсем недавно пошила в ателье. Конечно, юбок и платьев у Нины водилось на порядок больше, но именно брюки казались Гане символом свободы и смелости, она завидовала Нине и не решалась пока выйти вот так же на улицу, хотя и примеряла однажды в ателье чудесные брючки – они ей чрезвычайно шли.
После «Метрополя» зашли к Гане занести покупки и с удивлением застали дома Сергея Будко. Нежданный гость быстро ретировался, но перед этим сообщил Андрею, что на предприятии прямо сейчас готовят списки «антисоветски настроенных лиц и оппозиционеров», и он пришел убедиться, что Андрей исправился. «Исправился в каком смысле?» – спросил Андрей, который никогда и не был никаким оппозиционером. Все, что его волновало, – точные измерения и хрупкие материалы, он и сам был как будто из таких. Разъяснить свой вопрос Сергею не удалось – на пороге появилась Нина. И Сергей, хмыкнув: «Понятно» – ушел.
– Что он хотел? – спросила Ганя.
– Да, – Андрюша махнул рукой. – Все никак не помиримся.
– Не расстраивайся, – сказала Ганя и поцеловала Андрюшу в висок. – Он не прав.
Андрей кивнул и, шутя, поднял жену, совсем как Нина, когда они танцевали, отчего та изрядно смутилась и не знала, куда ей себя девать. Воспоминания нахлынули на Нину дождем и зазвенели внутри.
– Отпусти, отпусти, дурак! – Ганя смеялась и вырывалась. – Мы с Ниной в театр опаздываем, поставь меня.
Идея пойти в оперу принадлежала, конечно, Нине: ей ужасно хотелось, чтобы Ганя услышала то же, что и она, увидела то же – она не могла описать словами, если бы ее спросили, чем же конкретно хочется поделиться. Нечто вместе с музыкой и голосом забиралось под кожу Нины и оживляло там все: пейзажи, которые она никогда не видала, ощущение жизни в городах и странах, в которых она никогда не жила, преломляло время – и это путешествие на сто или двести лет назад невозможно было описать, как она ни старалась. «Ты должна это услышать. Не ушами – нутром, – сказала она Гане. – Когда ты услышишь, сразу поймешь, что я имею в виду».
– О чем эта опера? – спросила Ганя, когда они – надушенные, напудренные и в новых платьях – подъезжали к Большому театру.
– «Травиата» – история о любви, – ответила Нина. – Виолетта на балу встречает Альфреда, и он пытается уговорить ее уехать с ним… Но послушай, Ганечка, я хочу, чтобы ты меньше всего думала о либретто.
– Но как: я же не понимаю итальянский – без краткого содержания я ничего не пойму…
– Поймешь. Музыка расскажет обо всем лучше любой программки.
Торжественность театра оглушила Ганю – она прижалась к Нине плечом, ища защиты. Люди, молодые и старые – Ганя практически не могла от волнения различить их лиц, – подходили и здоровались с Ниной, жали ей руку, и Ганя каждый раз боялась, что кто-то из них завладеет вниманием Нины надолго, а она останется тут, брошенная, совсем одна. Но страх ее был напрасным: Нина мягко взяла ее за локоть и повела в ложу.
Ложа напоминала купе в поезде до Кисловодска; Ганя обрадовалась, что они наконец-то «в домике», что можно спрятаться от посторонних глаз и остаться с Ниной вдвоем – присвоить ее и ни о чем больше не волноваться.
И вот тяжелый занавес распахнулся, заиграл оркестр, и Ганя полностью сосредоточилась на своих ощущениях, как велела ей Нина, и чем больше она думала об этом, тем меньше чувствовала, потому что слишком старалась оправдать ожидания.
– Перестань, – шепнула ей Нина в самое ухо, и Ганя вздрогнула. – О чем ты думаешь?
Нина всматривалась в темноте в Ганино напряженное лицо, пыталась понять: правильную ли она дала инструкцию?
– Кажется, я что-то делаю не так, – сокрушенно призналась Ганя. Показаться Нине невежественной, глупой, мало чувствующей было каким-то особым Ганиным страхом, от которого сводило живот.
– Да что ты, милая, – тихо засмеялась Нина. – Здесь невозможно что-то сделать не так. Прости меня, если я напрасно убедила тебя, будто есть какие-то правила, я всего лишь хотела сказать, что содержание оперы не так важно, как то, что ты чувствуешь, когда слушаешь ее.
Ганя благодарно сжала Нинину руку и, закрыв глаза, подчинилась музыке. Та несла ее куда-то прочь – из этой осени, все равно обреченной превратиться в зиму, из этого тесного платья, сжимающего грудь, из этого города, запруженного трамваями и людьми, этого медленно тающего года и неотвратимо наступающего будущего.
Дни потащились сырые и темные, ближе к середине месяца неожиданно лег снег. Ганя таскала до гастронома Владика на саночках, кое-где еще попадались ржавые проплешины травы да грубые прорехи асфальта, но в целом путь стал терпимее. В субботу поехали на лыжах в окрестности Коломенского – снег лег чудесный, ровный и белый, совсем не липкий. Владик весь извалялся в снегу: лыжи ему не давались, да и попросту были великоваты, поэтому в конце концов взрослые оставили его кувыркаться с другими ребятами возле базы, а сами пробежались по парку. День выдался солнечным, холодные лучи слепили глаза, Нина даже надела темные очки, отчего вид приобрела совершенно нездешний. По веткам сновали ярко-рыжие белки; Ганя протягивала руку, и они нехотя спускались сверху, чтобы схватить угощение и снова исчезнуть, скидывая на бегу слабые пожелтевшие листья.
Когда стемнело, жарили хлеб на костре, нанизав на прутики. Осенний костер согревал и пел, сосновые дрова трещали, хлеб обугливался и становился невероятно вкусным, особенно если с солью.
А когда приехали домой, у Владика поднялась температура. Ганя обтирала его холодной водой, клала на лоб мокрое полотенце и растирала водкой. Владик стонал и ворочался, и перед глазами его расходились огромные красные круги. Потом из красных они становились желтыми, вихрились под потолком, то увеличиваясь и заслоняя собой все, то уменьшаясь. Ганя не спала всю ночь, под утро ее сменил Андрей, и когда круги перед глазами мальчика наконец исчезли, он стал мокрым, как мышь, и заснул блаженным спокойным сном быстро выздоравливающего ребенка.
Нина зашла после работы и принесла яблок с дачи – последний привет урожая. Твердые и глянцевые, они казались настоящим чудом в этот сумрачный день в конце октября.
– Ты прямо как падчерица, которая нашла подснежники, – сказала Ганя, по-особенному наклонив голову, как она делала, когда чем-то бывала довольна.
Тонкая прядь, выбившись из-под косынки, упала на правый глаз. Ганя выдула ее наверх, и та смешно подлетела и рассыпалась.
Нина залюбовалась этим обыденным движением: в нем была вся суть Гани – легкая, непринужденная красота, простая до невозможности. Сама Нина на контрасте чувствовала себя тяжелой, громоздкой и вычурной, и дело было даже не в фигуре (фигура у Нины вполне стандартная), а в отсутствии таких вот привычек, ловких движений, воздушной мимики, как будто ее лепили из гипса, а это, увы, не мрамор, не костяной фарфор и не слоновая кость.
– Где Андрей? – почему-то спросила Нина и поймала себя на том, что услышать она хотела только одно: что он куда-то уехал и остался там, и никто не помешает их короткому, долгожданному свиданию.
– На работе, – сказала Ганя. – Все утро с Владиком сидел, потом пошел – у них там сегодня какое-то совещание.
Тут на кухню выполз заспанный Владик, и Нина подсунула ему яблоко, а он, совсем уже отвыкший от лета, спросил:
– А что это, Нинака?
И она поняла, какое для него это расстояние – с августа по ноябрь – почти бесконечное, как будто десятилетие.
– Это волшебное яблоко, – сказала она ему. – Съешь его и сразу поправишься!
Владик с хрустом впился в яблочный бок, а Ганя смеялась этим своим смехом, который в очередной раз подтверждал, что она сделана из другого какого-то материала.
Вечером играли в бридж. Владик сопел за ширмой, а взрослые сидели за круглым столом под круглым же абажуром, тем самым, который Ганя вышила летом, изобразив на нем сцены из разных книг – тут и старик закидывает свой невод и тащит в нем золотую рыбку, и хижина дядя Тома, и Робинзон в зарослях таинственного острова Жюль Верна, и даже Маугли Киплинга, а рядом Багира и удав. Вышивки были примитивными, совсем ученическими, в них только отдаленно угадывался замысел, но Нина абажур любила и часто с нежностью проводила пальцами по гладкому рисунку вышивки и мягкой ткани – приятное ощущение. Почему-то запомнилось надолго.
Нина тогда проиграла, и они с Генрихом, вдоволь насмеявшись и выпив по рюмочке коньяка, вышли на улицу, чтобы перейти в свой подъезд; на улице было мокро, по-октябрьски влажно, на днях резко потеплело и снег сошел, снова стояла осень, как будто все времена года перепутались вдруг. Пахло прелой листвой и мокрым асфальтом. Нина предложила прогуляться. Они свернули в Бауманский сад, но тот оказался закрыт, и они сделали круг – нырнули со Старой Басманной в Гороховский переулок. В свете нечастых фонарей проступали сквозь чернеющие листья здания старых усадеб: Демидова, Александрова, купца Палагина, особняк Морозова. Во всех этих торжественных изящных зданиях сейчас располагались коммунальные квартиры, учебные аудитории или административные учреждения, и Нина часто думала, глядя на них, как должно быть обидно построить для себя красивый дом и не успеть в нем пожить, как невозможно жаль этих колонн, балюстрад, мезонинов и эркеров – всех этих изысков архитектурной мысли. Ни одной администрации завода и фабрики (а их в районе Курского вокзала немало: и Винзавод, и газовый завод, и ткацкая фабрика, и «Точизмеритель», в конце концов) не нужны такие красивые фасады и не нужна душа, вложенная в каждое из этих любовно возведенных зданий.
Дошли до храма Вознесения Господня на Гороховом поле, где вот уже три года был клуб Аэродинамического института, слесарная мастерская и типография. Желтые стены бывшего храма светились в вечернем сумраке, а синий шпиль прятался в небе, распоров его острым краем. Нина любила храмы зимой, перед Рождеством, или в марте, на Пасху, когда можно отдаться празднику, разомлеть после улицы в теплом сухом воздухе с запахом ладана, просто подумать. Мало теперь где можно было найти действующий храм, Нина сожалела, что сюда теперь не зайти. С другой стороны, она и молиться не умела, не знала, как это делается, но все равно верила, что есть какая-то сила, должна быть – чтобы и защитить, и помочь, и простить, если нужно.
Дошли до вокзала посмотреть на уходящие ночные поезда. Уже на обратном пути, поравнявшись с аркой дома на Земляном Валу, Генрих потянул Нину за рукав к небольшой усадьбе статского советника Василия Толстого, где росла мать поэта Тютчева, а затем больше ста лет жили известные сахарозаводчики Борисовские – до революции. Теперь усадьбу разделили на квартиры и передали работникам железной дороги. В особняке, в частности, жил Арсентьев, и Генрих вдруг решительно зашагал к парадному: «Хочу зайти поздороваться». К радости Нины, Арсентьева дома не оказалось; открыла его домработница Клава, а в ногах у нее путалась рыжая такса: Арсентьев любил окружать себя странными бесполезными существами, украшающими мир. Нина вспомнила, как они однажды выпивали на балконе у Арсентьева, оттуда открывался широкий вид на Яузу, и он сказал им между делом, что существует байка, дескать, именно с этого балкона смотрел Наполеон на полыхающую Москву.
На Садовом еще звенели последние вечерние трамваи, гудели троллейбусы, гремели по брусчатке гужевые. Начал накрапывать дождь, и Нина поежилась, пряча голову поглубже в воротник пальто. Под конец свернули на Гороховскую улицу, где стоял их первый общий дом – стык в стык с Московским театром транспорта. В то время они часто ходили сюда на спектакли, хотя Нина больше любила Большой и МХАТ. Она вдруг вспомнила их поход с Ганечкой в оперу, и тепло разлилось под горлом, стало даже чуть менее мерзло. В их бывших окнах горел свет. Теплый и мягкий, он манил, и Нина даже с каким-то сожалением подумала, что скучает по этим стенам. И хотя их нынешний дом, Обрабстрой, со всеми его достижениями архитектурной мысли, буфетом в подвале и детским садом на крыше, был удобным, красивым и современным, это сюда она пришла девчонкой, здесь она выросла, стала женщиной, впервые оказалась пьяной и, может быть, даже счастливой. Совсем стемнело. Вокруг то и дело шлепались об асфальт последние каштаны – их было не видно, но слышно. Мимо Института физической культуры прошли, уже практически не оглядываясь: хотелось домой, да и на что там смотреть – в темноте. Раньше Нина частенько гуляла здесь, наблюдала красивых атлетов и бегунов, выполняющих упражнения на стадионах и площадках, что не так давно возвели на засыпанных прудах. Она представляла себе лебедей, которые когда-то здесь плавали, и любовалась лебедями нового времени – длинные и тонкие, в паутине вздыбленных вен, они строились в ряд сияющих белых маек и черных шорт. Эта идеальность и одинаковость пугала: спортсменов будто печатали в типографии, но вместе с тем Нина радовалась тому, как красиво и геометрически четко может быть скроен человек.
Домой пришли озябшие, продрогшие, но довольные: Нина октябрь ценила. Он был еще не ноябрьским умиранием и уже не сентябрьским бабьим летом, когда с сожалением приходится отпускать тепло и закатывать бесконечные банки. Он был мостиком – между прошлым и будущим, новым и старым, коротким полустанком, где можно носить шарфы и шляпы, и палантины, и Нина это любила.
Нина набрала полный карман каштанов: решила попробовать пожарить, видела такое в Париже в двадцать втором. Генрих, правда, убеждал ее, что каштаны там другие, не те, что в Москве – дикие и мелкие, но Нина сказала, что проще попробовать, чем спорить, и он пожал плечами.
Дома Нина бросила каштаны на разогретую сковородку и пошла переодеваться, когда вдруг в дверь начали стучать – быстрые отчаянные удары, как будто пожар.
Выйдя в прихожую, Нина застала в дверях растерянного Генриха и безутешно рыдающую Ганю.
– Милый друг, – выдохнула Нина, – что, что произошло?
Ганя не могла сказать ни слова. Кидалась то к Нине, то к Генриху, потом закричала:
– Андюшу!.. Андрюшу забрали… Он не виноват… Помогите!..
Генрих взял ее за плечи и встряхнул легонько, чтобы выбить застрявшее в горле горе и отчетливее понять, что она говорит:
– Ханна, послушайте. Вы должны четко мне сказать. Кто приходил, что они сказали конкретно, объяснили ли, в чем его вина? Говорили, куда отвозят? Я сделаю все возможное, но мне нужно понять все в деталях.
– Приходили двое… Трое даже, один внизу стоял… Ничего не сказали, ничего. Перевернули все вверх дном, что искали, не знаю, не взяли ничего… И куда отвезли – не знаю, ничего не знаю я…
Нина провела Ганю в гостиную и усадила на диван:
– Присядь, Ганечка. Мы все выясним, но сначала надо успокоиться. Я уверена: это ошибка, и Андрей завтра вернется домой.
– Не давала б ты напрасных надежд… – процедил Генрих, который уже слышал о случаях таких вот внезапных арестов – никто из тех людей домой пока не вернулся.
Ганя, услышав эти слова, заревела пуще прежнего.
– Дорогой, пойди в кабинет. Я потом позову тебя, когда она будет готова, – сказала Нина стальным голосом, и Генрих удалился.
– Я пойду домой, – слабо отозвалась Ганя. – Вдруг он вернется? Я буду ждать. Завтра приду к тебе.
– Пойти с тобой?
– Не надо. Попроси Генриха за Андрея, он же там, – и Ганя подняла палец к потолку, будто Гена был ближе к Господу, чем все они, – знает всех…
Нина проводила свою светлую юную Ганю, мгновенно утратившую и юность свою, и легкость, тяжелой поступью, сгорбившись, шагающую к двери. Нина закусила руку от жалости, чтобы больше ничего не сказать, и даже не заметила, что до крови.
Когда дверь за Ганей захлопнулась, она отдернула руку и побежала на кухню. Вкус крови и запах горелых каштанов – так она запомнила этот день, день ареста Андрея, когда жизнь Гани, а стало быть, и ее разделилась на до и после.
До утра не спал никто.
Нина терзалась испепеляющим чувством вины – за то, что часто хотела, чтобы Андрей исчез, за то, что Ганя в последние полгода так мало проводила времени с ним – в основном с ней, за тот вечер на даче, когда Сергей пообещал с Андреем расправиться, но никто не принял это всерьез.
Ганя до утра сидела на кушетке у окна, дрожала и в деталях пыталась вспомнить все, что произошло. В первые мгновения после ареста ее память как будто парализовало: сплошной белый шум и слепое пятно, а к утру туман стал постепенно рассеиваться, и она снова видела шаг за шагом, как они входят. Стук в дверь комнаты раздался почти сразу после того, как Генрих и Нина вышли, – Ганя решила, что они что-то забыли. Она весело распахнула дверь и пропела: «И снова здравствуйте!», но за дверью оказались двое мужчин в сером.
– Вам кого? – все еще весело спросила Ганя, думая, что они ошиблись, спьяну постучали не в ту дверь.
Вспоминая это, Ганя сгорала со стыда, и ей казалось, что, будь она менее веселой в тот вечер, все бы обошлось. Как будто арест Андрея – наказание, цена за ее сиюминутное счастье, чудесное лето, мечты о прекрасном будущем.
– Визель Андрей Игоревич здесь проживает? – спросил серый с редкими усами.
– Здесь, – растерянно сказала она. – Так вы к Андрюше? С работы?
– Не с работы, но по поводу работы, – съязвил серый без усов, с рябыми, как после ветрянки, щеками.
– Что ж, садитесь. – Ганя жестом показала на стулья у еще не убранного стола – карты, коньяк, мармелад.
Все это тоже теперь больно жалило Ганю – этот неубранный стол. Как будто жили они праздно, легко, иначе, чем все, и это стало причиной. Даже винила Нину, но это быстро прошло.
– Мы постоим, – сказал рябой. – Куда вышел-то?
– Да… На кухню, – сказала Ганя, уже начиная догадываться, что визит этот недобрый.
– Ну хорошо. Вы не против, если мы тут пока осмотримся? – спросил усатый и сразу же начал открывать ящики комода.
– Постойте. Вы… Что это вы делаете?! – Ганя возмутилась, но двинуться не могла: в таких ситуациях она впадала в ступор.
Нина бы наверняка знала, как себя вести, она бы не стояла нелепой недвижимостью, деревом – вот бы ее сюда, судорожно думала Ганя, пытаясь справиться со ступором.
– Мы быстро посмотрим, нет ли у вас чего запрещенного, – с мерзкой улыбочкой сказал рябой и заглянул под кровать и стол, как будто играл с кем-то в прятки.
Наконец из кухни вернулся Андрей.
В отличие от Гани, он все понял сразу.
– Собираться? – спросил он.
Усатый кивнул.
– Кончайте искать, вы ничего не найдете. У меня и нет ничего, – сказал Андрей, одеваясь за ширмой. – Не пугайте жену.
– А вы нам не советуйте, любезный, что нам делать, – все с той же улыбкой сказал рябой. – Мы проверим. А нет ничего – так и нет.
– Возьми Владика, и идите к Беккерам, – шепнул Андрюша Гане, но та вцепилась в его руку:
– Нет, я тебя не оставлю. И объясни мне, что вообще происходит?
– Обыск происходит, гражданочка, – пояснил рябой.
– А что вы ищете? – наивно спросила Ганя, и серые заржали. – Разве ты виноват в чем-то, Андрюша?
Андрей обнял Ганю.
– Нет, я ни в чем не виноват, не беспокойся. Это какая-то ошибка.
– Все они так говорят, – сказал рябой и мерзко подмигнул Гане – ей сразу захотелось умыться.
Потом они с Андреем стояли и смотрели, как эти двое переворачивают комнату вверх дном. Трясут и бросают книги. Выворачивают карманы пальто. Швыряют игрушки. Когда рябой вытащил из комода и начал внимательно просматривать ее белье и чулки, Ганя отвернулась и уткнулась Андрею в грудь.
Андрей стоял как статуя, практически не дыша, руки – в карманах. Когда они начали зачем-то рвать фотографии и письма – те, первые, которые Андрюша писал ей со службы в Астрахани, – и Ганя закричала, а Владик проснулся и заплакал, он до того сжал зубы, что на скулах выступили острые углы, но все равно с места не сдвинулся.
Ганя, как могла, успокаивала Владика, баюкала его и тихо плакала, вслушиваясь в разговор за ширмой.
– Будете брать что-нибудь: одежду, зубную щетку? – спросил рябой, когда они закончили свое мародерство.
– Нет, – процедил Андрей.
– А я бы вам посоветовал, – сказал усатый.
– Мне не нужно, – отказался Андрей. – Я ни в чем не виноват. Уверен, это скоро выяснится. Так что я ненадолго.
Ганя появилась из-за ширмы, когда усатый, усмехнувшись, уже вышел за дверь, а рябой ждал, чтобы конвоировать Андрея. Пропустив его вперед, он обернулся и коснулся бедра Гани:
– Без мужика будет сложно. Но ты баба видная. Хочешь, зайду потом? – И наградил ее своей поганой улыбкой.
Андрей дернулся, и Ганя, испугавшись, что он сейчас ударит рябого, чем усложнит свое и без того ужасное положение, вцепилась пуще прежнего в его плечо. Он сдержался, споткнувшись об отрезвляющий взгляд жены.
– Как вы смеете?! – сказала она, собравшись, рябому. – Забудьте сюда дорогу.
И больше всего ее жгло и это тоже: что вот такими были ее последние слова в присутствии мужа, а не слова́ ему – поддержки и любви.