© Мельник Э., перевод на русский язык, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Моему психотерапевту и членам группы,
с которыми я имею честь делить круг
Когда я впервые пожелала смерти – в смысле по-настоящему, чтобы она похлопала меня по плечу своей костлявой дланью и сказала: «Сюда», – в моей машине на переднем пассажирском сиденье стояли два пакета из магазина «Овощи и фрукты Стэнли»: капуста, морковь, немного слив, перец-колокольчик, репчатый лук и две дюжины красных яблок. Прошло три дня после посещения офиса университетского казначея, где секретарь юридической школы вручил мне выписку с номером моего места в студенческом рейтинге, и этот номер теперь преследовал меня. Я повернула ключ зажигания и подождала, пока мотор придет в себя на 32-градусной жаре.
Я вытащила из пакета сливу, помяла пальцами и надкусила. Кожица была плотной, зато мякоть под ней – нежной. По подбородку потек сок.
08:30. Утро. Мне некуда податься, нечем заняться. Никто не рассчитывал увидеться со мной раньше утра понедельника, когда нужно явиться в «Лэрд, Гриффин и Гриффин» – юридическую фирму, специализировавшуюся на трудовом законодательстве, где я проходила летнюю стажировку. В «ЛГиГ» только администратор и партнер, который меня нанял, знали о моем существовании. Четвертое июля в этом году пришлось на среду, то есть мне предстоял еще один душный пустой день в середине недели. Найду встречу одной из 12-шаговых групп[1] и буду надеяться, что кто-нибудь после окончания захочет пойти попить со мной кофе. Может, другая одинокая душа пожелает вместе сходить в кино или съесть по салатику. Двигатель загудел, пробуждаясь к жизни, и я выехала с парковки.
Вот бы кто-нибудь прикончил меня выстрелом в голову.
Успокаивающая мысль с холодной обсидиановой поверхностью. Если бы я умерла, мне не пришлось бы придумывать, чем заполнить 48 часов выходных – или праздничную пустоту в среду, или следующий уикенд. Мне не пришлось бы терпеть часы жаркого, тяжкого одиночества, простиравшиеся передо мной, – часы, которые превратятся в дни, месяцы, годы. В целую жизнь, где нет ничего, кроме меня самой, пакета с яблоками и слабенькой надежды, что какому-нибудь страдальцу после встречи выздоравливающих, возможно, захочется компании.
В голове мелькнула мысль о недавнем сюжете в новостях: стрельбе с человеческими жертвами в Кабрини-Грин, многоквартирном чикагском гетто с дурной славой. Я выехала в южном направлении по Клайборн-авеню и на Дивижн-стрит повернула налево. Может, поймаю какую-нибудь шальную пулю.
Пожалуйста, кто-нибудь, пристрелите меня.
Я повторяла это как мантру, как заклинание, как молитву, которая, вероятно, останется без ответа, потому что я – 26-летняя белая женщина, едущая в 10-летней белой «хонде аккорд» солнечным летним утром. Кому и зачем в меня стрелять? Врагов нет; да я вообще едва существовала. В любом случае, реализоваться эта мысль могла, только если бы мне сильно повезло – в прямом или переносном смысле, смотря что вы считаете везением, – но за ней незваными-непрошеными гостями посыпались другие. Выпрыгнуть из окна высотного здания. Броситься под поезд метро[2]. Останавливаясь на углу Дивижн и Ларраби, я обдумывала более экзотические способы самоубийства, например, повеситься, одновременно мастурбируя. Но кого я обманывала? Я была слишком скованной для такого сценария.
Я выудила из сливы косточку и сунула остаток мякоти в рот. Действительно ли я хочу умереть? Куда ведут меня эти размышления? Это суицидальные мысли? Депрессия? Решусь ли я их осуществить? И следует ли это делать? Я опустила стекло и швырнула косточку как можно дальше.
Подавая заявление в юридическую школу, я описала мечту – защищать женщин с телами типа «неформат» (с ожирением); но это было правдой лишь отчасти. Мой интерес к феминистской адвокатской деятельности был неподдельным, но это не главная мотивация. Я не гналась за раздутыми гонорарами, как и за громкими делами. Нет, я пошла в юридическую школу, потому что юристы работают по 60–80 часов в неделю. Они планируют конференц-коллы во время рождественских каникул, а в День труда их вызывают в суд. Юристы обедают за рабочим столом, в окружении коллег с закатанными рукавами и пятнами пота под мышками. Юристы могут быть женаты на работе – настолько важной, что даже не замечают пустоты в личной жизни, как на парковке в полночь. Или ничего не имеют против.
Адвокатская работа была общественно приемлемой ширмой для моей жалкой личной жизни.
Свой первый практический вступительный тест LSAT[3] я взяла со стола, за которым выполняла обязанности на тупиковой секретарской работе. У меня был диплом магистратуры по специальности, по которой я не работала, и бойфренд, с которым я не трахалась. Годы спустя я буду называть Питера «трудоголиком-алкоголиком», но в то время называла его «любовью всей жизни». Я звонила ему в офис в половине десятого вечера, готовясь лечь спать, и обвиняла, что у него никогда нет на меня времени. «Я должен работать», – отвечал он и отключался. Когда я перезванивала снова, он не брал трубку. По выходным мы ходили по низкопробным барам в Уикер-Парке[4], чтобы Питер мог посмаковать крафтовое пиво и порассуждать о достоинствах ранних альбомов группы R.E.M., а я в это время безмолвно молилась, чтобы он остался достаточно трезвым и был в состоянии заняться сексом. Это случалось редко. В конечном счете я решила, что мне нужно какое-то всепоглощающее занятие, способное впитать ту энергию, которую я пыталась вливать в никакие отношения. Женщина, работавшая в соседнем кабинете, осенью собиралась начать учебу в юридической школе. «Можно одолжить у вас задачник с образцами тестов?» – спросила я. И прочла первую задачу:
«Преподаватель должен составить расписание для семи студентов в течение дня, для чего отведены семь разных следующих друг за другом периодов времени, пронумерованных числами от одного до семи».
Далее следовал ряд утверждений, типа: Мэри и Оливер должны следовать друг за другом, а Шелдон должен стоять в расписании после Юрайи. Согласно указаниям, чтобы ответить на шесть вопросов с разными вариантами ответов об этом преподавателе и его головоломке с расписанием, отводилось 35 минут. Мне потребовался почти час. И половину ответов я не угадала.
И все же! Помучиться с подготовкой к экзамену, а потом тянуть лямку в юридической школе казалось проще, чем исправить то, что заставило меня сперва влюбиться в Питера, а потом вечер за вечером выдерживать один и тот же бой.
Юридическая школа могла удовлетворить жажду общности с другими людьми, соизмерить мои мечты с их чаяниями.
Учась в средней школе для девочек в Техасе, я записалась на годичный курс гончарного мастерства. Мы начали со щипковой техники и постепенно добрались до гончарного круга. После того как сосуды были сформированы, учительница научила нас приделывать ручки. Если хочешь соединить две глиняные детали – скажем, чашку и ручку, – нужно сделать насечки на поверхности обеих. Насечки – горизонтальные и вертикальные бороздки в глине – помогали деталям спечься вместе, когда их обжигали в печи. Я сидела на табурете, держа одну из своих грубо вылепленных «чашек» и ручку в форме буквы С, а учительница демонстрировала процесс нанесения насечек. Мне не хотелось портить гладкую поверхность «чашки», которую я так любовно формовала, поэтому я прилепила ручку, не сделав насечки на поверхности. Через пару дней наши поблескивающие обожженные шедевры красовались на полке у задней стены студии. Моя чашка выжила, но ручка лежала рядом, рассыпавшись на несколько частей. «Неправильно нанесена насечка», – сказала учительница, увидев мое погрустневшее лицо.
Вот такой я всегда воображала поверхность своего сердца – гладенькой, зализанной, ни к чему не прикрепленной. Не за что ухватиться. Никаких насечек. Никто не мог привязаться ко мне с тех пор, как навалилось неизбежное пекло жизни. Я подозревала, что эта метафора идет еще глубже – я боюсь портить сердце насечками, которые естественно возникают между людьми, когда неизбежно сталкиваешься со стремлениями, требованиями, мелочностью, предпочтениями других и всеми будничными взаимодействиями, которые и составляют отношения.
Насечки требовались для привязанности, а на моем сердце не было бороздок.
Нет, я не была сиротой, хотя по первым параграфам может показаться именно так. Родители, по-прежнему счастливо женатые, жили в Техасе в том же красно-кирпичном доме в сельском стиле, где я выросла. Если проехать мимо дома номер 6644 по Теккерей-авеню, то увидишь потрепанное жизнью баскетбольное кольцо и веранду, украшенную тремя флагами: «Старой Славой»[5], флагом штата Техас и коричневым флагом с логотипом Техасского сельскохозяйственно-механического университета. Техасский A&M – альма-матер отца. И моя.
Родители звонили примерно дважды в месяц, чтобы узнать, как дела, обычно после мессы по воскресеньям. Я всегда приезжала на Рождество. Когда перебралась в Чикаго, они купили мне гигантское зеленое пальто-пуховик от Eddie Bauer. Мама отправляла чеки на $50, чтобы были карманные деньги; папа по телефону диагностировал проблемы с тормозами у «хонды». Младшая сестра доучивалась в аспирантуре и готовилась к помолвке с бойфрендом, с которым была вместе почти всю жизнь; брат и его жена, сладкая парочка с университетских времен, жили в Атланте рядом с десятками своих друзей по колледжу. Никто не знал о моем сердце без насечек. Для них я была все той же странноватой дочерью и сестрой, которая голосовала за демократов, любила стихи и поселилась к северу от линии Мэйсона-Диксона[6]. Они любили меня, но на самом деле рядом с ними в Техасе я не чувствовала себя своей. В детстве мама, бывало, играла на рояле боевой марш Техасского A&M, а папа подпевал во все горло: «Хулабалу-канек-канек! Хулабалу-канек-канек!» Он устроил для меня экскурсию по университету, и когда я выбрала его для поступления – преимущественно потому что он был по средствам семье, – папа был в искреннем восторге, ведь в семье появилась еще одна «эгги»[7]. Он никогда этого не говорил, но наверняка разочаровался, узнав, что все футбольные матчи я просиживала в библиотеке, выделяя маркером пассажи из «Уолдена»[8], в то время как двадцать тысяч болельщиков пели, топали ногами и вопили, когда «эгги» забивали гол, – так громко, что дрожали библиотечные стены. Казалось, все в семье и вообще в Техасе без ума от футбола.
Я же была белой вороной. Сокровенная тайна, которую я носила в себе, заключалась в следующем: я чужая. Везде. Половину дней я, как одержимая, заморачивалась на еде, своем теле и тех странных способах, которыми пыталась контролировать то и другое, а вторую половину пыталась побороть одиночество достижениями в учебе. Какими угодно – начиная с почетных грамот в школе и среднего балла не ниже 4.0 в колледже и заканчивая запихиванием в голову теории юриспруденции по семь дней в неделю. Я мечтала однажды явиться в дом номер 6644 по Теккерей-авеню под ручку со здоровым, нормальным мужчиной, гордо устремив позвоночник прямо в небеса.
Я и не подумала открыться семье, когда начали появляться тревожащие мысли о смерти. Мы могли разговаривать о погоде, о «хонде» и об «эгги». Ни один из моих тайных страхов не вписывался ни в одну из этих категорий.
Я пассивно мечтала о смерти, но не копила таблетки и не подписывалась на рассылку общества «Болиголова»[9]. Я не искала в сети советы, где добыть пистолет или как смастерить петлю из поясов. У меня не было ни плана, ни метода, ни даты. Но я ощущала дискомфорт, постоянный, как зубная боль. Оно казалось ненормальным – это пассивное желание, чтобы смерть меня забрала. Что-то в том, как я жила, заставляло меня желать перестать жить.
Я не помню слов, в которые складывались мысли, когда думала о своем недуге. Я знала, что ощущаю жажду, однако не могла внятно ее выразить и не понимала, как удовлетворить. Иногда говорила себе: «Мне просто нужен бойфренд» или «Я боюсь умереть в одиночестве». Эти утверждения правдивы. Они краешком цепляли кость жажды, но не добирались до костного мозга отчаяния.
В дневнике я писала смутные слова, окрашенные дискомфортом и беспокойством: Мне страшно, и я тревожусь за себя. Я боюсь, что со мной не все в порядке, что никогда ничего не будет в порядке и я обречена. Мне от этого не по себе. Что со мной не так? Я не знала тогда, что существует словосочетание, которое идеально определяет мою болезнь: чувство одиночества.
Кстати, на той выписке от казначея с номером моего места в рейтинге курса была цифра один. Уно. Ферст. Примеро. Цуэрст. Все сто семьдесят других студентов моего курса имели средний балл ниже. Я превзошла свою цель – попасть в лучшую половину курса, что после моего более чем посредственного результата на вступительном тесте (я так и не смогла разобраться, куда следовало вставить собеседование Юрайи) казалось непосильной задачей. Следовало бы быть без ума от радости. Следовало бы открывать кредитки с нулевым балансом. Купить «лабутены». Подписать договор аренды на новую квартиру на Золотом берегу Австралии. Вместо этого я была первой на курсе и завидовала солисту INXS, который умер от аутоэротической асфиксии.
Да что со мной, черт возьми, не так? Я носила брюки сорок шестого размера, у меня была грудь размера D, и студенческий кредит позволял покрывать расходы на квартиру-студию в строящемся районе на северной стороне Чикаго. Восемь лет я была участницей 12-шаговой программы, где меня учили, как питаться, чтобы не совать палец в глотку через полчаса после приема пищи. Будущее сияло, как бабушкино полированное серебро. У меня были все причины для оптимизма.
Но отвращение к себе из-за тупиковости – я была далека от других, в сотнях световых лет от романтических отношений – поселилось в каждой клетке тела.
Существовала какая-то причина того, что я чувствовала себя такой отчужденной и одинокой, причина, по которой сердце было таким гладким. Я не знала, что это, однако чувствовала пульсацию, когда засыпала с желанием больше не проснуться.
Я уже проходила 12-шаговую программу и выполнила «моральную инвентаризацию»[10] – четвертый шаг – со своим куратором[11], женщиной, которая жила в Техасе, и загладила вину перед людьми, которым навредила. Я съездила в «Академию урсулинок», свою бывшую католическую школу для девочек, с чеком на $100, возмещая те деньги, которые украла, когда в десятом классе заведовала сбором денег за школьную парковку. 12-шаговая программа положила конец самым крайним излишествам моего неорганизованного питания и, казалось, спасла мне жизнь. Почему же теперь я хочу с этой жизнью расстаться? Я призналась куратору из Техаса, что у меня появляются мрачные мысли.
– Я мечтаю о смерти каждый день.
Она посоветовала ходить на встречи в два раза чаще.
Я послушалась – и почувствовала себя еще более одинокой.
Через пару дней после того как я узнала свое место в рейтинге курса, женщина по имени Марни пригласила меня на ужин после встречи 12-шаговой программы. Как и я, она была выздоравливающей булимичкой. Однако в отличие от меня ее жизнь была более-чем-не-одинокой: Марни, всего на пару лет старше меня, работала в лаборатории, проводившей передовые эксперименты по новым способам лечения рака груди; они с мужем недавно перекрасили входную группу дома в колониальном стиле в цвет маклюры краской Sherwin-Williams; она отслеживала овуляцию. Ее жизнь была неидеальна – семейные отношения часто штормило, – но Марни делала то, чего хотела. Моим первым интуитивным желанием было отказаться от приглашения, поехать домой, снять лифчик и съесть свои 113 г фарша из индейки и печеной моркови в одиночестве, смотря «Клинику»[12].
Так я обычно делала – находила отмазки, – когда люди после встреч приглашали меня присоединиться к ним за кофе или ужином.
«Товарищество» – так они это называли. Но прежде чем я успела отказаться, Марни коснулась моего локтя.
– Просто поехали со мной. Пэта нет в городе, а я не хочу ужинать одна.
Мы сидели друг против друга за столиком, на котором стоял «здоровый» ужин из хлеба с пророщенным зерном и жареным бататом. Вид у Марни был какой-то особенно цветущий. У нее что, блеск на губах?
– Ты кажешься счастливой, – заметила я.
– Это все мой новый терапевт.
Я гоняла вилкой по тарелке листик шпината. А мне мог бы помочь терапевт? Мелькнул проблеск надежды. Летом перед поступлением в юридическую школу я посетила восемь бесплатных сеансов, которые проводил социальный работник – в рамках программы помощи сотрудникам. Меня направили к кроткой женщине по имени Джун, которая носила длинные юбки «в стиле прерии» (и не для эпатажа, а всерьез). Я не рассказала ей ни одну из своих тайн, потому что боялась расстроить. Терапия, как и истинная близость с людьми, казалась переживанием, которое я могла наблюдать лишь с улицы, прижавшись носом к окну.
– Я хожу в женскую группу.
– Группу?..
У меня тут же закаменела шея. Я питала глубокое недоверие к любым группам после неудачного опыта в пятом классе, когда родители перевели меня в местную общественную школу из той маленькой католической начальной, где размер классов стремился к нулю. В новой я влилась в компанию популярных девочек, возглавляемую Бьянкой, которая каждую обеденную перемену раздавала желатиновые конфетки и носила на шее цепочку с шариками из чистого золота. Как-то раз я ночевала у Бьянки, и ее мама возила нас на своем серебристом «мерседесе» смотреть «Свободных». Но в середине года подруга на меня ополчилась. Она решила, что я нравлюсь ее мальчику, поскольку мы с ним сидели рядом на истории. Однажды за обедом она угостила конфетами всех, кроме меня. И сунула под мою сумку с ланчем записку: Мы не хотим видеть тебя за нашим столом. Ее подписали все девочки. К тому времени я уже знала, что в связях между мной и другими людьми чего-то не хватает. Нутром чувствовала, что не умею поддерживать контакт, не умею не оказываться изгоем. 12-шаговые группы я еще худо-бедно терпела, потому что каждую встречу состав менялся. Туда можно приходить и уходить, когда вздумается, и никто не знает твоей фамилии. Там нет вождей – никакой тебе «королевы пчел» Бьянки, способной изгонять других членов группы. 12-шаговую же сплачивал набор духовных принципов: анонимность, скромность, честность, единство, служение. Не будь этого, я бы ни за что там не осталась. К тому же стоимость посещения была практически нулевой, хотя и рекомендовались пожертвования в $2. За стоимость бутылки диетической колы я могла провести там шестьдесят минут, признавая свое нарушение питания и слушая о связанных с пищей горестях и победах других людей.
Я наколола на вилку ломтик помидора и стала подыскивать интересные темы, которые можно было затронуть в разговоре с Марни, – казнь бомбиста из Оклахомы Тимоти Маквея или новый проект Колина Пауэлла. Хотелось впечатлить ее знанием текущих событий и продемонстрировать способность к общению. Но группа терапии, в которую ходила Марни, зацепила мое любопытство. Стараясь казаться незаинтересованной, я спросила, что она собой представляет.
– Там только женщины. Мэри теряет слух, а Зенья вот-вот лишится медицинской лицензии из-за голословных обвинений в том, что она что-то там мухлевала с Медикэр. Отец Эмили – наркоман, живет в квартире с одной спальней в Вичите и достает ее ненавистническими письмами, – Марни подняла руку и ткнула пальцем в нежную, мясистую внутреннюю поверхность предплечья. – А наша новенькая себя режет. Всегда ходит с длинным рукавом. Мы пока не знаем ее историю, но наверняка там что-то адски мрачное.
– Ужас какой! – не так я это себе представляла. – А разве тебе можно все вот так рассказывать?
Она кивнула.
– Теория нашего терапевта состоит в том, что хранение тайн – процесс токсичный, поэтому мы – члены группы – можем говорить что хотим и где хотим. Терапевта связывает принцип конфиденциальности между врачом и пациентом, но нас – нет.
Никакой конфиденциальности? Я отодвинулась к спинке стула и потрясла головой. Под столешницей нервно намотала на запястье салфетку. Нет, это точно не для меня. Я однажды намекнула школьной учительнице миз Грей, что у меня не все в порядке с режимом питания. Та позвонила родителям и предложила помощь, мама пришла в ярость. Я как раз доедала остатки печенья с блюда и смотрела интервью Опры с Уиллом Смитом, когда она ворвалась в гостиную, злобная, как шершень с оторванным крылом. «Зачем ты рассказываешь кому-то о личном? Ты должна защищать себя!» Моя мама – настоящая южанка, которая в 1950-х воспитывалась в городе Батон-Руж. Рассказывать людям о своих делах было вульгарностью, которая могла повлечь за собой нежелательные социальные последствия. Она была убеждена, что меня предадут остракизму, если кто-то узнает, что у меня психические проблемы, и хотела защитить. Когда я начала ходить на 12-шаговую программу, учась в колледже, мне потребовалось все имевшееся мужество, чтобы поверить: другие люди будут воспринимать условие анонимности так же серьезно, как и я.
– И что, кому-то становится лучше?
Марни явно было лучше, чем мне. Если бы мы снимались в рекламе тампонов, я была бы той моделькой, что морщится из-за запаха и протечек, а она делала бы жете в белых джинсах в свой второй день.
Марни пожала плечами.
– Попробуй – и узнаешь.
У меня была другая терапия. В старших классах, недолго, с одной женщиной, которая походила на Полу Дин и носила брючные костюмы в пастельных тонах. Родители послали меня к ней после того, как миз Грей позвонила насчет моего питания. Но я настолько старательно выполняла мамин приказ защищать себя, что так и не рассказала ничего о том, что чувствовала. Вместо этого мы обсуждали, куда мне пойти на летнюю подработку в торговом центре. В Express или Gap? Однажды она отправила меня домой с психологическим тестом на пятьсот вопросов. Надежда струилась по моим пальцам, пока я заполняла кружки ответов; эти вопросы, наконец, раскроют тайну – почему я не могу перестать есть, почему я чувствую себя чужой везде, куда бы ни пошла, и почему никто из мальчиков не интересуется мной, когда всех других девчонок целуют взасос и лапают напропалую.
Пола прочла результаты своим идеально выверенным терапевтическим голосом:
– Кристи – перфекционистка и боится змей. Идеальной профессией для Кристи был бы ремонт часов или хирургия, – она улыбнулась и наклонила голову вбок. – Змеи такие страшные, правда?
Мне и в голову не приходило показать ей свои слезы и панику.
Чтобы раскрыться, нужен терапевт, способный услышать эхо боли в моем молчании и углядеть крохотный хвостик истины под моим отрицанием.
Пола на это была не способна. После того сеанса я усадила родителей поговорить и сказала, что переросла терапию. Оно и к лучшему. Родители расцвели от гордости, и мама поделилась философией: «Просто реши быть счастливой. Фокусируйся на позитиве, не вкладывай энергию в негативные мысли». Я кивала. Отличная идея. По дороге через коридор в спальню завернула в ванную комнату и выблевала ужин – привычка, которую я завела после того, как прочла книгу о гимнастке, делавшей то же самое. Мне нравилось это ощущение, когда выбрасываешь из себя пищу, и приток адреналина из-за наличия тайны. В шестнадцать лет я думала, что булимия – гениальный способ контролировать безжалостный аппетит, заставлявший горстями пихать в себя крекеры, хлеб и пасту. Только выздоравливая, я поняла, что булимия была моим способом контролировать бесконечные приступы тревожности, одиночества, гнева и скорби, которые не удавалось выпустить наружу – я не представляла как.
Марни протащила еще кусочек батата по лужице кетчупа.
– Доктор Розен примет тебя…
– Розен? Джонатан Розен?
Я совершенно точно не могла позвонить доктору Розену. К нему ходил Блейк – парень, с которым я познакомилась летом перед поступлением в юридическую школу. Он уселся рядом со мной и спросил: «Какой у тебя тип пищевого расстройства?» Ткнул пальцем в морковные палочки на тарелке и добавил: «Не смотри на меня так. Я встречался с анорексичкой и двумя булимичками, жалевшими, что они не анорексички. Я знаю твой тип». Он состоял в АА[13], был «временно без работы» и предложил покатать меня на яхте. Мы поехали на велосипедах на берег озера – смотреть фейерверки в честь «Четвертого июля»[14]. Мы лежали на палубе его яхты, плечо к плечу, глядя на очертания Чикаго на фоне неба, и разговаривали о выздоровлении. Мы пробовали веганскую еду в «Чикаго Дайнер» и по субботам вечером перед его встречами в АА ходили в кино. Когда я спросила, считать ли мне его своим бойфрендом, он не ответил. Иногда Блейк исчезал, чтобы по нескольку дней кряду слушать альбомы Джонни Кэша в своей квартире с наглухо зашторенными окнами.
Я могла бы ходить на консультации к тому же терапевту, что и Марни, но я точно не пошла бы к терапевту бывшего парня, кто бы он ни был. Вот я вся такая позвоню доктору Розену и скажу: «Помните ту девицу, которая прошлой осенью занималась с Блейком анальным сексом, чтобы излечить его от депрессии? Так вот, это была я! Вы принимаете страховые полисы «Голубого Креста – Голубого Щита»?»
– Сколько эта терапия стоит?
Ну, спросить-то не вредно, хотя у меня не было ни малейшего сознательного намерения вступать в группу терапии.
– Да сущие гроши – семьдесят баксов в неделю.
Я выдохнула жаркий воздух, надув щеки. Это мелочь для Марни, которая руководила лабораторией в Северо-Западном университете и чей муж унаследовал небольшое семейное состояние. Если бы я почти перестала покупать продукты и начала ездить на автобусе, а не водить машину, возможно, у меня появились бы лишние семьдесят баксов к концу месяца. Но каждую неделю?! На летней стажировке я зарабатывала по $15 в час, а родители были людьми с девизом «просто будь счастлива», так что попросить денег я не могла. Через два года мне было почти гарантировано рабочее место, но как выкроить их из студенческого бюджета?
Марни вслух проговорила номер телефона доктора Розена, но я не записала.
А потом она сказала еще одно:
– Он только что снова женился – постоянно улыбается.
И я тут же представила сердце доктора Розена: красную открытку-вырезалку первоклашки на Валентинов день с рисками, исполосовавшими его поверхность, точно голые древесные сучья зимой. Я спроецировала на доктора Розена, человека, которого никогда не встречала, душераздирающий развод, одинокие вечера в квартирке, взятой в субаренду, с готовыми ужинами, которые надо разогревать в микроволновке. А потом неожиданный поворот: второй шанс на любовь с новой женой. В груди улыбавшегося терапевта билось сердце с насечками. Моя грудь заполнилась любопытством и тоненькой, подрагивающей надеждой на то, что он сможет помочь.
Тем вечером, лежа в постели, я думала о женщинах из группы Марни: о той, что предположительно резала себя, о мошеннице, о дочери наркомана. Я думала о Блейке, у которого сформировались тесные узы с мужчинами из его группы. После сеансов он приходил домой, до краев полный историями об Эзре, у которого была надувная кукла вместо подружки, и Тодде, чья жена выбросила все его вещи на обочину, когда захотела развода. Неужели у меня все еще хуже, чем у этих людей? Неужели мою болезнь, чем бы она ни была, так уж невозможно излечить? Я ни разу не давала шанса настоящей психиатрии. У врачей были медицинские дипломы и степени – может, моя проблема требовала навыков человека, который во время учебы препарировал человеческое сердце? Может, у доктора Розена найдется для меня совет – что-то такое, что он сможет сообщить мне за один-два сеанса. Может, есть какая-то таблетка, которую он может прописать, чтобы снять остроту моего отчаяния и нанести насечки на мое сердце.