Original title: Hour of the Witch
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Copyright © HOUR OF THE WITCH: 2021 by Quaker Village Books LLC
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2022
Брайану Липсону и Деборе Шнайдер – за их терпение, честность, наставления и доброту
И вновь Виктории, моей музе и возлюбленной навеки
Грезишь ли ты о том, что скрывает за собой Луна, и не чаешь ли вскоре отправиться туда?
Анна Брэдстрит
Дьявол всегда мог быть поблизости.
Конечно, Бог все видел. Как и Спаситель.
Поэтому они никогда не оставались совершенно одни. Даже когда отправлялись к илистым берегам или соленым топям, которые называли Черным заливом, потому что во время прилива их почти полностью покрывала вода, или когда им случалось подниматься на Тригорье – на самом деле три отдельных холма: Хлопковый, Страж и Маяк, – которые они в прямом смысле сплюснули, когда рыли землю и строили дамбы, причалы и склады. Даже на узком перешейке, который вел к большой земле, даже в лесу (и особенно когда они были не в лесу) на дальнем краю узкой косы.
Они знали, что нечто таится рядом, когда они словно бы одни оставались в своих маленьких темных домах – с окнами-щелками, часто закрытыми от ветра и холода, – когда мужчина писал в своем дневнике (по сути, учетной книге, куда он скрупулезно вносил события каждого дня и отчеты о своем состоянии в попытке вычислить, не относится ли он к числу избранных) или женщина мимоходом записывала несколько поэтических строк, посвященных деревьям, рекам либо восхитительным песчаным дюнам, в ночи перекатывающимся, точно морские волны.
Иногда чужое присутствие пугало, особенно если появлялись признаки, что за этим стоит Дьявол. Но наступали моменты, когда оно успокаивало и они, лишь овцы под божественной волей, не чувствовали себя одиноко в компании пастуха. Его присутствие баюкало, ободряло и ощущалось как нечто завораживающе прекрасное.
Так или иначе, но чаще всего мужчины и женщины находили утешение в том, что есть объяснения миру, по сути своей загадочному, причем загадочность его обычно проявлялась в чем-то ужасном: ялик с десятком гребцов исчезал под водой где-то между причалом и массивным, стоявшим на якоре кораблем, груженным бочками со специями, контейнерами с порохом и ящиками с оловянной посудой, фарфором и текстилем. Тот ялик исчез безвозвратно. Только что моряки в доках отлично его видели. И вдруг небо закрыли тучи, полил дождь, и лодка не вынырнула из бурунов и пены, а тела так и не нашли.
И позднее не нашли.
Или тот фермер, которому бык проткнул рогом живот, и он через три дня, проведенных в непрерывной агонии, умер в своей постели. Как вы это объясните? К тому времени, когда его муки подошли к концу, перья и обертки кукурузных початков в большом мешке под ним были столь же красны, как и холстина, в которую они были завернуты. Никогда еще человек не истекал кровью так долго.
Три дня. По-библейски символично.
И все-таки. Все-таки.
Как вы объясните случай, когда муж сломал жене ногу кочергой, а затем приковал за пояс к плугу, чтобы она не сбежала с его участка? И кто после этого пропадает? Женщина прождала целый день, прежде чем начать звать на помощь.
Как вы объясните ураганы, уносящие в море целые причалы; пожары, изливающиеся в дом из очага и оставляющие после себя лишь две почерневшие трубы; как вы объясните засухи, голод и потопы? Как вы объясните смерть младенцев, смерть детей и – да – даже смерть стариков?
Никогда они не задавались вопросом «Почему я?». На самом деле они даже никогда не задавались более разумным вопросом «Почему кто-либо?».
Потому что знали. Они знали, что обитает снаружи, в дикой местности, и что обитало у них внутри и было, вероятно, еще более диким. Пусть добрые дела не могли ни на йоту изменить их суть: первородный грех – не выдумка, предопределение – не байка, но они могли быть знамением. Добрым знамением. К святости приобщались после освобождения от грехов.
Что до разводов… то они случались. Редко. Но случались. Развод разрешался. По крайней мере, официально. Досудебное примирение всегда было предпочтительнее тяжбы, поскольку в конце концов то была община святых. Во всяком случае, так было задумано. Реальные основания имелись постоянно: уход от супруга, нищета, двоебрачие, прелюбодеяние (которое поистине должно было караться смертной казнью, как завещал Господь в Книге Левит и Второзаконии, однако на деле ни одного прелюбодея так и не повесили), мужское бессилие, насилие.
Это был жестокий мир, но бить законного спутника жизни тем не менее не дозволялось.
По крайней мере, в тех случаях, когда он или она не давали к этому повода.
Мэри Дирфилд знала все это, знала потому, что Господь наделил ее исключительным умом, – что бы ее муж Томас ни говорил. И хотя мозг не помог Энн Хатчинсон[1] (сам Уинтроп[2] заявлял, что она навлекла на себя беду, когда слишком усердно старалась думать как мужчина) – а много позже он однозначно не поможет женщинам, повешенным как салемские ведьмы, – Мэри своим разумением понимала, что не сделала ничего плохого и не заслуживает того, чтобы ее били, как тупую скотину. Она бы этого не потерпела. Судя по всему, ее мать и отец – благослови их Господь – тоже не стали бы требовать, чтобы она с этим мирилась.
Конечно, причиной послужило не только насилие с его стороны, и она даже не сводилась к их перепалкам. Не одна лишь его жестокость разрушила их брак, и в ловушку развода их завлекли силы, лежавшие за пределами ее разумения. В какой-то момент она поняла, что иногда предпочитает присутствие лишь ангелов и своего Господа, а иногда, наоборот, многое отдала бы за компанию человека.
Потому что даже для разума столь острого, каким обладала Мэри Дирфилд, это было признание собственных низменных желаний и беспокойных демонов, поднимавших голову в минуты, когда свет вокруг мерк.
…И так, словно варвар, он называл меня потаскухой и сочинял самую что ни на есть небывальщину о моем поведении, а потом бил меня, чтобы приучить к порядку, словно я дитя невоспитанное.
Прошение о разводе, написанное Мэри Дирфилд, из архивных записей губернаторского совета, Бостон, Массачусетс, 1662, том III
Молодые люди, впервые взявшие в руки косу, совершают две ошибки: они пытаются работать исключительно руками и делают излишне широкие взмахи. Они нападают на траву, как будто считают, что та вскочит и убежит, если они не убьют ее сию же секунду. Обычно отцы или дяди показывают им, насколько лучше спорилось бы дело, работай они еще и спиной и делай взмахи почти небрежно, лениво и размеренно. Отвести лезвие назад, руки – на выступах черенка, правая нога идет вперед, затем резко опустить косу, представить, что серп лезвия – это кончик маятника на высоких часах, а левую ногу тем временем направить вперед. Вот как надо.
Если лезвие достаточно острое, то большие пучки травы будут сыпаться под натиском металла по мере продвижения по полю, а руки не превратятся в чугун.
В первый раз, когда муж Мэри Дирфилд ударил ее, она не соотнесла его движение с покосом: ей было очень больно, и она совсем растерялась. Кожу жгло. Зато во второй раз, спустя полгода, как раз перед ее двадцатым днем рождения и сразу после первой годовщины их свадьбы, она обратила внимание, что муж ударил ее так, как опытный работник косил бы траву. Его рука взлетела наверх легко, и движение вышло ловким и точным. По дуге. Мэри отлетела на стол из тыквенной сосны, оловянные подсвечники попадали, кружка с крепким сидром, из которой пил муж, опрокинулась, содержимое полилось на пол и на поднос с ужином. И все равно она явственно видела перед собой мужчин на покосе – воспоминания в голове представали ярче, чем перед глазами: растекавшийся по тушеной тыкве сидр, ритмичные и размеренные движения их торсов и рук.
Он назвал ее потаскухой, она ответила, что он и сам знает, что это не так. Он сказал, что видел, как она заглядывается на других мужчин, тех, кто помоложе, как она смотрит на них похотливым взглядом. Она ответила, что это неправда, но подумала, что он сейчас снова ее ударит. И приготовилась к этому удару, вжала голову в плечи и закрыла лицо руками. Но он не тронул ее. Дрожал от гнева, как ни беспочвенно было его чувство, а Мэри надеялась: и от нахлынувшего раскаяния, но муж все же сдержался.
Вместо этого он вылетел наружу, оседлал Сахарка, красивого восьмилетнего серого с черной гривой мерина, и был таков. Она прижала пальцы к щеке и подивилась жару кожи под ними. Там собирается кровь? Будет опухоль, это неизбежно, и женщина порадовалась, что они одни. У нее голова шла кругом от стыда. Мэри взяла его кружку, прижала холодный металл к тому месту, куда он ее ударил, и села на свой стул. Она размышляла над загадкой: «Как получается, что я чувствую себя униженной, когда я одна? Разве для этого не нужен зритель?»
Четыре года спустя муж Мэри Дирфилд храпел подле нее в постели. На публике никто никогда не видел его в разгульном или агрессивном опьянении, может быть, поэтому его ни разу не штрафовали и не отправляли под стражу. Гнев он придерживал для дома и редко (если вообще когда-нибудь) позволял себе срываться в присутствии молоденькой служанки Кэтрин или когда приезжала погостить его взрослая дочь. Мэри показалось, что она теперь слышит, как девушка спускается вниз, к очагу, но, возможно, ей это почудилось. Скорее всего, это был ветер.
Брат бедной девушки умирал. Это был близнец Кэтрин, но из них двоих телесной слабостью отличался именно он. Им было по восемнадцать. Вряд ли ему суждено пережить эту осень. Как и сестра, он был в услужении. Сегодня вечером, Кэтрин говорила, он смог немного поесть и даже проглотил чуть-чуть мяса, но все равно при таком слабом здоровье несколько кусочков свинины вряд ли спасут юношу от угасания.
Когда ночью муж Мэри вернулся из таверны, она сделала вид, что спит. Он пришел очень поздно. Она чувствовала, что он на нее смотрит, но знала, что не станет будить ее и извиняться за то, что ранее вечером избил. (И, конечно, он смотрел не потому, что подумывал о соитии. Об этом не могло идти и речи после того количества, что он выпил.) За эти годы у них появилась своя традиция. Он пил, затем бил ее и уходил, чтобы пить дальше. На следующий день просил прощения. Она полагала, что завтра утром он также извинится за свое сегодняшнее поведение. Будет обличать свою греховность, потом пойдет в церковь. Мэри вспомнила, из-за чего они повздорили: сад зарос, выглядел запущенным, и муж счел, что это бросает на него тень. По крайней мере, с этого все началось. Она знала, что у него есть и другие демоны, вонзающие в него острые, как иглы, зубы.
Томасу было сорок пять, он был чуть менее чем вдвое старше жены. Мэри стала ему второй женой, первая – в девичестве Анна Друри – умерла восемь лет назад, вскоре после того, как семья Мэри приехала в колонию: лошадь Томаса ударила ее в челюсть и сломала шею. В тот вечер Томас застрелил скотину, хотя вплоть до того ужасного события животное вело себя очень смирно. С Анной они родили троих детей, двое из которых умерли в детстве, а третья дочка, Перегрин, уже выросла. Она вышла замуж всего за несколько недель до брака отца с Мэри. Соответственно, Мэри никогда не жила с Перегрин под одной крышей, чему она была только рада, поскольку женщины были примерно одного возраста. Будучи с ней почти ровесницей, Мэри в то же время приходилась Перегрин мачехой; хотя она и представить себе не могла, как бы воспитывала кого-то одних с ней лет. Перегрин была ей скорее сводной сестрой, чем падчерицей, пусть и той, которая, как подозревала Мэри, не любила ее просто потому, что она не Анна. Теперь у Перегрин были свои дети, а это значило, что Мэри в свои двадцать четыре года стала бабушкой. Мысли об этом факте наводили на нее печаль и тревогу.
Мэри закрыла глаза и прислушалась к звукам осенней ночи. С деревьев на рыночной площади листья еще не облетели, и пастбища пока не превратились в пустыри, но скоро растения оголятся, и вместе с полной луной наверняка придет жестокая стужа. Лунному диску уже недолго осталось расти. Мэри коснулась лица там, куда Томас ударил ее, предполагая, что завтра утром люди могут спросить, что случилось. Так, придумывая правдоподобное объяснение синяку, Мэри погрузилась в глубокий сон.
Я частый гость в тавернах и трактирах. Я этого не скрываю и не прошу прощения ни у суда, ни у Господа. Но хоть раз меня штрафовали за то, что я выпил слишком много? Нет. Или меня секли публично за непристойное поведение? Конечно, нет. Я и моя деятельность хорошо известны этому собранию. И пусть во мне есть зло, пусть сердце мое не чуждо греху, и у меня есть причины часто каяться перед Господом, истина заключается в том, что я всегда и во всем старался возносить Ему хвалу. Хоть в конце мне и придется ответить за многочисленные свои прегрешения, мое отношение к жене, Мэри Дирфилд, не будет среди их числа.
Показания Томаса Дирфилда, из архивных записей губернаторского совета, Бостон, Массачусетс, 1662, том III
Мэри Дирфилд знала, что она красива. Глаза ее были чистейшего голубого оттенка, кожа – бледная и гладкая, словно фарфоровая посуда, из которой они порой ели еще в Англии, когда она была маленькой девочкой, поэтому иногда она опасалась собственного тщеславия: ей казалось, что это знак, призывающий пристально следить за собой. Это плохо, если ты преисполнен гордыни.
Однако, одеваясь в церковь, она с облегчением поняла, что Томас ударил ее в висок как раз так, что синяк можно скрыть под чепцом, если туго завязать его вокруг лица. В начале этого лета ей пришлось сказать соседям, что ночью ударилась о вешалку для одежды, после чего все потешались над ее неуклюжестью – все, кроме матери, которая, по опасениям Мэри, догадывалась об истинной причине появления черно-синей отметины.
Сегодня служба начнется в девять, закончится к полудню и возобновится в два. В этом году лето выдалось хорошее, дождей и солнца было как раз столько, что люди успели три раза заготовить на зиму сено, а урожай на полях вырос такой, какого Мэри не помнила со времени своего приезда в Массачусетс. Тыквы вымахали размером с маслобойку. Сегодня будет служба, во время которой нужно будет преклонить голову перед милостью Господа и поблагодарить его за такую удачу. Дьявол, что примечательно, отсутствовал, разве что не считая смерти двух младенцев на Мальборо-стрит и его визита к бедному умирающему брату Кэтрин. Справедливости ради стоит сказать, что несчастный Уильям жил в доме, хозяева которого при строительстве не заложили в фундамент бычью кость и не покрыли солью ни один из кирпичей в трубе, – об этом все знали. Некоторые полагали, что кончина младенцев – работа ведьм, а не Дьявола, но Мэри считала, что все эти гипотезы – чистейшей воды абсурд. Дети умирают постоянно. Она ничего не видела и не слышала по поводу того, чтобы у кого-то из женщин в округе проявились признаки одержимости. Если Дьявол вербовал себе прислужниц этим летом, то все это происходило на юго-западе, в Хартфорде.
В этом году действительно были чудесное лето и самый что ни на есть замечательный сентябрь. Мельница ее мужа всю осень и зиму будет молоть пшеничную и кукурузную муку, так что, возможно, он будет в хорошем расположении духа. Когда занят, он счастлив и пьет сидр и пиво, только чтобы утолить жажду, не больше того. Вчерашний вечер, говорила она себе, готовя платье к церкви, повторится еще очень нескоро. Не раньше, чем через несколько месяцев. Он на самом деле не напивался так часто. Скоро муж проснется, возможно, заметит, что она разглядывает свое отражение или поправляет за завтраком воротник и манжеты, и ласково попеняет ей за самолюбование. Он извинится, и снова все будет хорошо.
Или, по крайней мере, неплохо. Терпимо.
Она слышала, что внизу Кэтрин открыла банку с патокой и готовит им завтрак. Мэри проверила еще раз, что чепец надежно скрывает синяк, и спустилась вниз по ступенькам – она всегда ценила эту роскошь, так как многие соседи в этих случаях пользовались исключительно приставной лестницей, – и, миновав гостиную, присоединилась к девушке на кухне.
– Хорошего воскресенья тебе, Кэтрин, – поздоровалась Мэри.
Та улыбнулась и слегка склонила голову.
– Я не слышала мистера Дирфилда, – сказала она. – С ним все хорошо?
– Мы с минуты на минуту его услышим. Он еще спит.
Она заметила, что Кэтрин уже убрала к стене лавку, служившую ей постелью, и накрыла стол к завтраку. У служанки не было своей комнаты на втором этаже, как у хозяев, она спала на кухне или в коридоре. Мэри знала, что по бостонским стандартам дом у них отменный – как же иначе при муже-мельнике, – но он не шел ни в какое сравнение с тем, в котором она выросла в Англии. Здесь у них было шесть комнат на двух этажах, не считая подвала, но вместе с кладовой за кухней. (Ей приходилось сильно пригибаться, направляясь туда, и потому тот угол дома Кэтрин посещала чаще нее.) На первом этаже были уютная передняя, гостиная и кухня, на втором – две просторные комнаты. Между кухней и передней располагался внушительный очаг, в прихожей находился еще один, поменьше, и даже на втором этаже был скромный камин – в комнате, которую Мэри делила с Томасом. Она могла назвать разве что с десяток других домов с тремя каминами и тремя трубами, причем один принадлежал губернатору, второй – пастору материнской церкви, а остальные – самым богатым бостонским купцам и торговцам, в числе которых был и ее отец.
Она продолжала надеяться, что когда-нибудь вторая спальня будет принадлежать ее детям – как некогда у дочери Томаса от первого брака была своя комната в том доме, что построил ее отец, – но в какой-то момент поняла, что этому вряд ли суждено случиться. Ведь они прожили в браке уже пять лет.
– Вчера он вернулся поздно, – сообщила Кэтрин, имея в виду Томаса, но в интонации ее голоса не прозвучало ни малейшего намека на неодобрение. Впрочем, подобного она никогда не допускала. Девушка даже заглядывалась на Томаса. Мэри видела, как порой та краснела в его присутствии и как неукоснительно следовала его наставлениям, точно словам пастора. Она вертелась вокруг него и иногда ходила по пятам, словно вышколенная собака.
– Это так, – согласилась Мэри, взглянув на горшок на огне и остановившись послушать умиротворяющие трели горлиц, устроивших гнездо на дубе напротив окна из кухни. Они продолжали ворковать, когда до женщины донеслись звуки со второго этажа, и она тут же отвлеклась от птиц, полностью сосредоточившись на спальне наверху. Иногда ей удавалось угадать настроение мужа просто по первым звукам, издаваемым им утром. Если его день начинался с довольного протяжного зевка и потягиваний, значит, он останется в хорошем расположении духа как минимум до полдника. Если, напротив, его легкие были забиты и день начинался с кашля и плевков, то настроение его будет прескверное, и Мэри останется только надеяться, что Томас пробудет на мельнице до вечера и придет домой только к ужину.
Она слышала, как его ноги гулко соприкоснулись с паркетным полом под аккомпанемент звука, напоминающего урчание огромного котяры: такое низкое рычание Томас Дирфилд издавал, когда прекрасным утром отходил ото сна, вполне довольный жизнью.
Ей хотелось взглянуть на Кэтрин и убедиться, что та услышала то же самое, но при девушке мужчина вел себя как заботливый глава семьи. Служанка могла только догадываться о крутом нраве хозяина, но никаких крайностей у него не замечала, а если он при ней и раздавал жене команды, то они не выходили за рамки благоразумия. К тому же Мэри отказывалась признавать, что мир и покой в ее доме держатся на волоске, поэтому она только взяла с полки псалтырь и стала искать псалом, с которого Томас любил начинать день.
Найдя молитву, она отметила нужную страницу и оставила томик рядом с едой, которую ей предстояло разделить со своим мужем.
Томас спустился вниз полностью одетый, разве что без мокасин и плаща. Мэри хотела было заговорить: спросить, как он спал, хорошо ли себя чувствует, что угодно, чтобы заверить его, что в присутствии Кэтрин она намерена выказывать ему одно лишь уважение, – но, подойдя к ней, он положил одну руку ей на талию, а указательный палец другой прижал к ее губам и сказал:
– Прошу тебя, не говори ничего. Вчера вечером я был в омерзительном настроении и выместил его на тебе. Я очень, очень сожалею и буду просить Господа о прощении. А ты попросишь его за меня?
Он поцеловал ее в лоб, и, даже несмотря на щекотку его усов и бороды, она поразилась, как высохли за ночь его губы. Мэри начала что-то говорить, но он покачал головой и сказал служанке, стоявшей у очага:
– А, Кэтрин, доброго воскресенья. Как мудро ты поступила вчера вечером, когда пошла навестить своего брата. Я вел себя как чудовище с этой достойной женщиной. Как монстр.
– Я не уверена, что это возможно, мистер Дирфилд.
– О, поверь мне: это так. И оно со мной случилось. Я много работал, потом выпил слишком много, и, не успев ничего понять, был охвачен демонами. Но расскажи мне о твоем брате. Как он?
– Кажется, получше. Он немного поел.
Мэри почувствовала, что муж уже не так крепко сжимает ее талию, и, посмотрев на него, увидела его улыбку. Он подмигнул ей. Томас по-прежнему был очень красив, когда улыбался. Но тут же все его внимание переключилось на Кэтрин.
– Когда доктор Пикеринг был у него в последний раз?
– Кажется, в пятницу.
– Ему пускали кровь?
– Да, сэр. Пускали кровь и поставили банки.
– Может быть, завтра ему снова можно будет отворить кровь. Уильям – крепкий парень.
– Дай Бог, чтобы так.
Томас перевел взгляд на псалтырь и сказал:
– О, Мэри, ты выбрала правильный псалом. Чудесно! Давайте садиться.
Кэтрин поставила горшок с кашей прямо на стол и присоединилась к ним, пока Томас вслух читал псалом и произносил молитву. Закончив, он сделал добрый глоток пива и приступил к еде.
В Плимуте, на юге, было время, когда барабанная дробь служила для сепаратистов сигналом, что пора идти в церковь. Прихожане собирались у дома капитана и маршировали к молитвенному дому, выстроившись за барабанщиком в три шеренги. Ничего подобного уже не проводилось без малого двадцать пять лет, с 1630-х, но Мэри до сих пор не могла взять в толк, как можно ходить в церковь как на поле боя.
Здесь все было устроено значительно цивилизованнее. На колокольне материнской церкви звонил колокол, а прихожане не сходились с таким видом, словно готовились к схватке. Они приходили, каждый со своей семьей, как будто и не покидали Англию, с той лишь разницей, что они с Томасом расходились у дверей, чтобы он сел с мужчинами, а она – с женщинами и маленькими детьми. В то утро Мэри сидела рядом со своей матерью в третьем ряду слева, вместе с Кэтрин и служанками матери, Абигейл Гезерс и Ханной Доу.
Вскоре после того, как преподобный Джон Нортон приступил к молитве, она поняла, что сегодняшнее воскресенье не будет преисполнено ни изъявлений благодарности, ни траурного плача со стороны прихожан. Проповедь была более интеллектуального толка, и люди реагировали соответственно. Ей самой будет непросто сосредоточиться, поэтому она села прямо, стараясь не распылять внимание. Однако ее мысли блуждали, и в какой-то момент она поняла, что разглядывает мальчиков и девочек. Женщина смотрела на семьи – разделенные проходом, да, но она все равно связывала мужчин с их женами и детьми, потому что, конечно, Бог именно так и смотрит на них. Она оборачивалась и посматривала на малышей на скамейках сзади, которые крутились на своих местах, а матери усмиряли их шепотом или слегка ущипнув, и ей бросились в глаза пышные кудряшки, выбившиеся из-под шляпки какой-то девочки.
Она напомнила себе, что в свои двадцать четыре и сама еще недалеко ушла от маленькой девочки, хоть уже и бабушка, и замужем за мужчиной, чья борода выглядит так, словно покрыта инеем. У Перегрин, дочери Томаса, и ее мужа уже двое детей, причем девочка достаточно большая, чтобы самостоятельно сидеть на лошади, если ее ведут под уздцы.
Когда они закончили со Священным Писанием и псалмами и перешли к проповеди, Мэри продолжала завороженно смотреть на женщин, бывших замужем, здоровыми и все еще достаточно молодыми, чтобы рожать детей. Она смотрела и на своих ровесниц, качавших на руках младенцев, например на Руфь Сиуолл, на крестинах ребенка которой, Ричарда – такое солидное имя для малыша, подумала она, – была этим летом. Довольно долго Мэри не могла оторвать взгляд от Перегрин и двух ее деток и почувствовала, как мать берет ее за руку и сжимает, кивком призывая обратить внимание на пастора.
Утро все тянулось, и стало ясно, что сегодня – одно из тех воскресений, когда ей вряд ли удастся сосредоточиться на пророчествах и поучениях, но она приложит максимум усилий. Мэри проверила, что чепец прикрывает синяк, глубоко вздохнула и перевела взгляд на лицо пастора – вытянутое, с острой бородой, – слушая, как он говорит о корыстолюбцах и мирянах, которые на первый взгляд могут казаться благочестивыми, порядочными и целомудренными, но вводят себя в заблуждение, полагая, что горстка добрых дел способна искупить их грехи.
Перегрин с мужем – молодым плотником, лицо которого имело следы яростной схватки с оспой, перенесенной в детстве, – а также с их детьми пришла на обед в перерыве между церковными службами. Ее супруга звали Джонатан Кук. Хотя он приходился Мэри зятем, был лишь на шесть месяцев старше ее. Парень ей нравился, и она вместе со своей падчерицей искренне смеялась над его шутками про диких индеек, лобстеров и других забавных животных, представленных на столе. Джонатан был красив, высок, подтянут, с волосами цвета сладкой кукурузы («Совсем как у меня», – подумала Мэри, когда их знакомили). Она видела его этим летом, когда он строил дом, его оголенные руки сильно загорели на солнце, а волосы стали почти белыми.
Джонатан прожил в колонии почти столько же, сколько и Мэри, уже около девяти лет, но по-прежнему иногда мог себе позволить отпустить непристойную шутку, как будто они по-прежнему находятся в Англии. Мэри не знала, понимала ли Перегрин двусмысленные фразочки юноши несколько лет назад, в период его ухаживания за ней, но теперь, будучи замужней женщиной, – наверняка. Томас считал, что Джонатан живет не по средствам, но признавал, что честолюбия тому не занимать: парень хотел в будущем начать свое дело, чтобы другие плотники работали на него. С учетом того, что город разрастался, расширялся во все стороны и разве что не уходил в море, это представлялось вполне возможным.
Томас помянул брата Кэтрин, Уильяма, в своей молитве, прежде чем они приступили к еде, и Мэри заметила, что служанка молча склонила голову. Ни Кэтрин, ни Уильям еще не были приняты в лоно церкви, и если девушке, судя по всему, нравились службы, то про Уильяма до Мэри доходили слухи, что до болезни он посещал их только потому, что того требовал закон. Внезапно она ощутила прилив несомненной гордости за красноречие и великодушие своего мужа. Были люди, знавшие Уильяма, которые и не подумали бы помянуть его в своих молитвах.
– Благодарю вас, – произнесла Кэтрин, когда он закончил, и посмотрела на Томаса с почтением.
– Не стоит благодарности. В самом деле.
– Нет, сэр. Это так…
– Я не врач. Это все, что я могу сделать для твоего брата, но я рад помочь ему хотя бы этим. И пусть Господь будет к нему милосерден.
– Аминь, – сказал Джонатан, вонзил ложку в лосося, которого поставили перед ним и Перегрин, и стал ломать его на маленькие кусочки для своих детей. Через некоторое время он повернулся к Мэри и спросил: – Откуда такой синяк? Выглядит очень нехорошо.
– В самом деле, – подтвердила Перегрин, протянула руку и кончиками пальцев отодвинула край чепца за ухо Мэри. Мэри могла бы остановить ее – отвести руку в сторону и успокоить, что ничего страшного, совершенно ничего такого, – но ее как будто парализовало при мысли, что ленты чепца развязались, а в голове уже пронеслась молитва: «Господи, прошу тебя, хоть бы чепец развязался, когда я помогала Кэтрин с обедом, а не в церкви. Прошу тебя, Господи…»
– Ты что, упала? – спросила падчерица, взглянув на лестницу, которая вела в комнаты на втором этаже.
– Нет, – ответила Мэри, пожалев, что не подумала об этом раньше. Она уже не могла снова сказать, что ударилась о вешалку. Во второй раз это неправдоподобно. Никто этому не поверит. – Я…
– Это был «паук», – сказал Томас, имея в виду массивную чугунную сковороду с ножками. – И вина только на мне. Вчера вечером Кэтрин ушла к брату, и я предпринял робкую попытку помочь Мэри с ужином. Я ударил ее ножкой, когда поднял сковороду, – когда пытался быть хоть чем-то полезным.
– Чудо, что у тебя нет ожогов, – заметил Джонатан, изумившись, хотя и с неким облегчением.
– Она была негорячая, – заверила его Мэри, и это было почти правдой, решила она, ведь в то время «паук» действительно был холодным. – Мы готовили только гороховую похлебку, – продолжала она, – так что я даже не нагревала «паука».
– А-а-а.
– Тебе все еще больно? – спросил Томас. – Скажи мне, что нет.
– О, я даже не заметила, что у меня синяк, – ответила Мэри, взяла Томаса за руку и пожала ее. Потом отпустила и вновь завязала чепец.
Той ночью Томас залез на нее, и они занимались любовью, но ощущения, как всегда, были не те, когда она ласкала себя. Она попыталась заснуть, когда он закончил и стал храпеть, и быстро помолилась о чуде, чтобы ее лоно каким-то образом захватило семя ее мужа и она бы понесла первого ребенка до первого снега. Но женщина все еще была возбуждена и знала, что не уснет, пока не завершит начатое мужем.
Мэри не тревожилась из-за того, что когда ее муж засыпал крепким сном на ложе рядом с ней – иногда пьяный, всегда уставший, порой и то и другое, – ее тело было в таком состоянии, что она задирала ночную сорочку и удовлетворяла себя. Не особенно волновало ее и то, что ощущение – волны дрожи и удовольствия, тяжелеющие веки, когда она тоже погружалась в сон, – ни разу не приходило, когда муж, пыхтя, забирался на нее и они совокуплялись. Ей даже не было стыдно за то, что она занимается чем-то неправильным, поскольку ее личная маленькая (она не использовала слово «привычка», потому это не вошло, не вошло, не вошло в привычку) тайна стала самым ярким наслаждением из всех, что присутствовали в ее жизни.
И, конечно, муж не из-за этого обозвал ее потаскухой вчера вечером. Он не потому ударил ее. Он понятия не имел о ее открытии, что она может делать с собой. Никто не знал, ни одна человеческая душа. Нет, главным образом ее тревожило то, что она не могла решить, было ли это маленьким даром Бога, поскольку он не подарил ей детей, или пороком, накликанным Дьяволом, который был призван помешать ей зачать. Навеки.