
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Крис Бодлер Нити Нави
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Крис Бодлер
Нити Нави
Пролог
Пролог
Велесова Ночь. Проклятие бытия.
Сегодня Велесова Ночь. Время, когда рвется гнилая ткань миров.
Я вновь раб воли Богов. Вот уже две сотни лет я вынужден исполнять грязные, мелочные просьбы людей, осмелившихся подойти к границе Навьего Леса.
Дым костров из их жалких деревень и городов стелется до самого моего порога, смешиваясь с инеем вечных сумерек. Они думают, что приносят жертвы: жгут старую одежду, ломают глиняные горшки — будто мерзкий хлам их быта может быть интересен тем, кто ткал миры. Это не жертвоприношение. Это мусор у моих ворот.
Каждый раз я слушаю. О, как я научился слушать! «Урожай у моего соседа богаче», «хочу заполучить мужа соседки», «убери старую жену с глаз долой». Я выслушиваю оправдания поступков, пахнущих страхом, просьбы с едким привкусом зависти и злобы.
Они знают на что идут. Они знают цену. Но, несмотря на это, они хватаются за мою магию, как за спасительную соломинку, скуля о несправедливости богини Макоши к их жалкой судьбе. Да что они знают о несправедливости богини? Что они знают о настоящем, холодном гневе богов?
Люди приходят за иглами, чтобы укоротить жизнь соседу. За заговором на любовь, которая к утру обернётся омерзением. За красотой, которая сгниёт за год, оставив пустую куклу. Они просят малую толику моей силы — силы, которая когда-то могла останавливать реки и беседовать со звёздами, — чтобы нагадить в своём же углу. И мне приходится дать им это. Не потому, что жажду, а потому, что таково мое проклятье. Я связываю себя с ними невидимыми темными нитями, питающими меня. Я – кукловод и моё участь — потакать испорченным желаниям смертных.
И вот, сквозь чащу, опять шаги. Неуверенные, девичьи. Опять будет нытьё. Опять запах человеческого пота, похоти и слепой надежды. Что же в этот раз? Быть первой красавицей? Сердце соседа-кузнеца?
Однако, надо отдать должное девице, что решилась глубокой ночью ступить на Блудную Тропу. Далеко не каждый отважиться пройти путь к Хранителю в ночь, когда граница между Явью и Навью наиболее зыбка. Сама тропа уже является испытанием на прочность – нужно идти через лес, не оглядываясь на голос совы и вой диких зверей, игнорируя плач ребёнка и зов родных голосов сзади.
В конце тропы «счастливчику» откроется поляна с Серебряным Колодцем, за которой начинается стена Навьего леса, куда вход смертным без особого разрешения заказан.
Серебряный Колодец — это не просто источник. Это шрам на теле мира, место, где в давние времена я решился бросить вызов богам. Здесь ткань реальности до сих пор тонка и прохудилась.
Колодец не копаный, а выросший — его края похожи на наплывы окаменевшего лунного света, а вода в нём неподвижна и отражает не небо, а звёзды, которых нет на небосводе. Это место остановившегося времени, идеальная точка для контакта с тем, кто сам выпал из его потока.
Тень моя лежит на поляне, длиннее и гуще, чем стволы вековых сосен. Я наблюдаю через Зерцало, как она, подходит к колодцу, достает нож и без тени колебания разрезает себе ладонь.
Ни капли страха, ни молитвы, ни заклинания. Для девицы это словно простой, грубый ритуал. В её жесте нет истерии или вероломства — есть лишь холодный расчёт. Она бросает вызов всем богам: «Вот моя кровь. Теперь дайте то, что мне нужно». Это… редкость.
Большинство дрожат, капая кровь, оглядываются по сторонам словно воришки. Или делают это с пылом фанатика. А эта… Она будто платит медяком убогому иль нищему. Её кровь, три капли, падают в неподвижную воду Колодца. И вода, всегда показывающая лишь чужие звёзды, вздрагивает. Не просто показывает тропу. Поверхность на миг темнеет, поглотив её жертву без остатка, а потом испускает туманную дорожку, что вьется, как дым.
Интересно. Очень интересно. Я подаюсь вперед к Зерцалу, опираюсь на подлокотники своего трона и, впервые за несколько десятков лет, с любопытством наблюдаю за ночной сценой.
Обычно кровь кричит в воде — страхом, жадностью, отчаянием. Её кровь упала тихо. Не крик, а… заявление. Я чувствую запах от её отражения в Зерцале, к тому, что осталось в воде после неё. Запах. Запах не страха и не похоти. Запах холодного озера поздней осенью. Запах тины, промозглого камня и… пустоты. Гниющей пустоты. В ней нет жизни её собственной. Есть лишь ядовитая, мшистая впадина, которая хочет заполниться чем-то чужим, ярким, тёплым.
Она ступает на тропу, и чаща смыкается за ней. Теперь она в моём дворе.
Я растворяюсь в воздухе, становлюсь частью сквозняка, что гуляет меж стволов у края поляны. Пусть подойдёт. Пусть почувствует.
Она выходит из тумана. Не крестьянка. Платье, испачканное в грязи и хвое, но дорогое. Тяжелые пряди волос цвета чистого злата, выбившиеся из растрепанных кос, безжизненно липнут к бледным щекам — некогда гордость знатной девы, а теперь лишь тусклый отголосок отнятой, растоптанной жизни.
Лицо её не измучено голодом или нуждой, оно изъедено — изнутри. Не тяжкий труд наградил её чело первыми морщинками, а какая-то едкая, неусыпная мысль.
Когда она поднимает голову, в её глазах, некогда безмятежных, цвета ясного летнего неба, я наконец вижу то, что уловил в запахе крови. Небесная синева в них вымерзла, заледенела. Там осталась только пустота, жаждущая наполнения. Голод. Почти родной.
Она останавливается в конце тропы, где дорожка теряется в гуще трав и начинается стена тьмы Навьего леса. Она не зовёт. Не плачет. Она стоит и ждёт. Понимая, что цена за вход уже уплачена, и теперь очередь за тем, кто взял плату.
Я решаю поиграть с гостьей и начинаю материализоваться не сразу. Сперва — холод, сжимающий сердце. Потом — запах старого льда и пыли на забытых свитках. Потом — звук, лёгкий, как падение пера: моя тень падает на траву перед ней, длинная и безобразная. И только затем я позволяю форме обрести черты, выходя из тьмы леса, как из врат Царства Нави.
Мы молчим. Она смотрит на меня. Не отводит взгляд, не сделав и шагу назад, не вздрогнув. В её зрачках нет отражения — они словно поглощают свет.
— Я пришла не за любовным зельем, Хозяин Нави, — её голос сорван, но тверд. — Мой дом сожжен. Мой отец, мать и трое братьев убиты. А тот, кто их вырезал, сейчас празднует победу. Он забрал мои земли, принес в дар их своей молодой жене, и она на днях родила ему дочь. Он упивается своим безоблачным счастьем, построенным на костях моего рода.
Она замолкает на мгновение, и я вижу, как в её глазах разгорается адское пламя.
— Я хочу отнять у него всё, переписать его судьбу. Я хочу, чтобы его жена сгнила заживо. Я хочу, чтобы сам он превратился в безвольного пса у моих ног. Мне нужно оружие, чтобы выжечь его род дотла.
О, какая знакомая мелодия. Жажда переписать. Жажда стать автором там, где тебе выпала роль чернильной кляксы. Но в её словах — не бунт творца. В них — тихая, методичная кара того, кто решил отвоевать своё место под солнцем с ножом в руке.
— Судьбы не переписывают, — отвечаю я, и мой голос звучит как трение одного ледника о другой. — Их подчищают. Выжигают. А на обугленном месте… проступает то, что было скрыто под текстом. Чаще всего — ничего. Готово ли твоё «ничего» стать фундаментом твоей крепости, Радмила?
Она вздрагивает, услышав своё имя.
— Да, — говорит она без колебаний. — Моё «ничего» лучше чужого «всё». Дай мне инструмент. Дай мне иглу, которой можно распороть готовый узор и сшить новый.
Она не просит. Она формулирует задание. Я чувствую, как во мне шевелится нечто, похожее на уважение. К отчаянной, гнусной, но честной в своей подлости твари.
Я протягиваю руку. На моей бледной ладони возникают три длинные, темные иглы.
— Первая игла — Увядание, — мой голос звучит как скрип вековых льдов. — Спрячь её в покоях его молодой жены, и никакие лекари мира не спасут её от могилы. Вторая игла — Оморочка. Вколи её в венец князя. Его разум погаснет, а воля станет твоей. Он забудет всё и сделает тебя полноправной владычицей твоих же земель.
Девушка тянется к иглам, но я сжимаю пальцы, оставляя на виду лишь третью.
— А это, княжна, — мой Вексель. Третья игла. Плата за то, что ты берешь силу Нави.
Она замирает, глядя на тусклый свинец металла.
— Чего ты хочешь взамен?
— Жертву крови, — тихо отвечаю я. — Ты станешь женой своего врага и понесешь от него дитя. Когда ты родишь дочь, ты вошьешь эту иглу вместе с её младенческим локоном в её первую куколку-оберег. В день её восемнадцатилетия ты сожжешь эту куклу, и девочка перейдет ко мне, в царство теней, как плата по счету.
— А если я откажусь? — холодно спрашивает она.
— Если ты обманешь меня, не отдашь дитя или не сожжешь куклу в срок, игла отравит её человеческую суть. Днем твоя дочь будет превращаться в скользкую болотную тварь, прячущуюся от солнца. И ты сама, не в силах смотреть на её муки, приведешь её ко мне.
Я жду, что она отступит. Отдать нерожденное дитя тьме — цена, неподъемная для многих. Но для той, чей мир был уничтожен, будущего не существует. Существует только месть.
— Согласна, — чеканит Радмила.
Девушка забирает три иглы, расплатившись прядью своих волос, которая вспыхивает в моей руке и обращается в черную, неразрывную нить магического долга. Радмила разворачивается и уходит во мрак Блудной Тропы, унося с собой погибель для княжеского дома.
Я подхожу к Колодцу, глядя на черную нить, обвившую мои пальцы. Нить её долга. Нить, что спустя время подарит Нави невинную душу.
Глава 1
Глава 1. Тина зеленая
Над гладкой поверхностью лесного озера начал подниматься густой, сизый туман.
Раньше Василиса очень любила это предрассветное время. Время, когда мир необычайно тих и спокоен, когда граница между сном и явью стирается, уступая место молочной хмари. В эту пору исчезают все звуки. Ни голосов людей вдалеке, ни стрекота ночных сверчков, ни плеска рыбы в камышах — кажется, что остаешься совершенно один на всем белом свете. И в этом одиночестве, впервые за долгие часы, она могла чувствовать себя обычным человеком.
Василиса аккуратно складывает пустую глиняную посуду в холщовый мешок. Поднимается с холодной земли, чувствуя, как влага росы холодит босые ступни, и развязывает тканый пояс сарафана. Оставшись в одной тонкой нижней рубахе, она бережно кладет одежду на поваленный ствол березы.
Ветер зябко путается в её распущенных волосах. Тяжелые, густые, глубокого цвета воронова крыла, они сейчас темным шелком струятся по плечам, резким контрастом подчеркивая неестественную белизну кожи. Настоящая княжеская бледность — откуда взяться румянцу, если днем она скрывается на илистом дне, а ночью её лицо целует лишь холодная луна?
Княжна замирает на мгновение у самой кромки воды. Тонкая ткань льнет к телу, очерчивая стройный стан. Из черного зеркала озера на неё смотрят большие, пугающе-зеленые глаза, навсегда впитавшие в себя цвет этого омута. И лишь одна деталь в облике выдает изменившую её магию — тонкая, словно сотканная из лунного света седая прядь у самого виска.
Тяжело вздохнув, девушка отворачивается от воды. Рядом с сарафаном кладет свою куколку-мотанку и невольно поглаживает пальцами плотные льняные нити. Вдруг её пальцы колет странным, стылым холодом. На краткий миг Василисе чудится невероятное: от грубой ткани оберега тянется эфемерная, иссиня-черная дымка. Она вьется, как тонкая призрачная нить, сотканная из самого мрака, и мягко скользит по её запястью, оставляя за собой ледяной след. Княжна испуганно вздрагивает и моргает. Наваждение тут же тает в воздухе, не оставив и следа. Должно быть, это просто клочья болотного тумана да морок ночи решили сыграть злую шутку с её уставшим рассудком. Сколько она себя помнила, этот оберег всегда был с ней. Матушку свою родную Василиса совсем не помнила — та ушла из жизни, когда девочка была ещё несмышленым младенцем. От матери у неё осталась только эта куколка да слова нянечки о том, что та вложила в неё всю свою любовь.
Вот и ещё одна ночь минула. Вздохнув, Василиса поежилась от сырости и сделала первый шаг по влажному пригорку, готовясь спуститься к темной воде.
— Василиса!
Она оборачивается. С холма, путаясь в подоле длинной юбки и на ходу придерживая сбившуюся косынку, к ней торопится нянечка Наденька. Женщина она статная, с плавной, мягкой поступью, в самом расцвете сил — ей ведь и сорока-то нет. Из-под льняного платка выбиваются густые светлые пряди, золотящиеся в лунном свете. Но тревоги последних месяцев не прошли бесследно и для неё: они прочертили преждевременные морщинки на ее лице и залегли горькими тенями под добрыми, по-матерински теплыми серыми глазами, навсегда поселив в их светлой глубине затаенную печаль и испуг.
Спустившись, Наденька бросается к ней, берет ледяные ладони воспитанницы в свои теплые, крепкие руки и по-матерински гладит по щеке.
— Ох, Вася-Василёчек ты мой... — шепчет няня, тяжело дыша. — Как ты, девонька моя бедовая? Поела ли, что я принесла? Не замерзаешь здесь холодными ночами?
Василиса крепко обнимает нянечку, зарываясь лицом в её плечо, пахнущее сушеными травами и домашним очагом.
— Спасибо тебе за теплую одежду и горячий ужин, Наденька. Вкусно так... Если бы не ты, забыла бы я давно, каково оно — тепло человеческое.
Наденька отстранилась, заглядывая ей в лицо, и в светлых глазах няни плескалось неприкрытое отчаяние.
— Василиса, ну сил моих больше нет! Сердце кровью обливается на тебя смотреть! — она нервно скомкала в пальцах край льняного передника. — Давай батюшке твоему во всем признаемся! Лекарей знатных созовем, волхвов со всех земель кликнем! Да разве ж это жизнь — в ледяной воде сидеть да с тварями болотными век вековать?
Василиса закрыла глаза и горько покачала головой. К батюшке? Её сердце тоскливо сжалось. Она помнила его сильным, непоколебимым князем, которому покорно склоняли головы соседи, лишь по преданиям старших да редким, тускнеющим детским воспоминаниям.
Его разум начал угасать задолго до её беды. Год за годом какая-то глухая, невидимая хворь выпивала его волю, окутывала мысли непроницаемым мороком. Теперь он целыми днями сидит в полумраке своих покоев, уставившись в стену остекленевшим, пустым взглядом. Он давно забыл, как держать меч, забыл имена своих верных бояр... Забыл и саму жизнь. Все бремя власти, все заботы о княжестве уже много лет несет на своих плечах Радмила.
— Нет, нянечка, — тихо, но твердо ответила Василиса, глядя на темную воду озера. — Батюшка ничего не поймет. Рассудок его давно спит. Даже если я предстану перед ним в этой мерзкой шкуре, он лишь безучастно скользнет по мне взглядом и отвернется. Идти к нему нет никакого смысла.
— Так Радмиле скажем, мачехе твоей! — не унималась Наденька, смахнув покатившуюся по щеке слезу. — Она ж баба умная, княжество вон как в железных рукавицах держит! Радмила места себе не находит с тех пор, как ты пропала. Прикипела она к тебе, Василисушка. А сестрица твоя сводная, Злата, так та все глаза выплакала — всё сестрицу старшую зовет. Откроемся им, Вася! Они ж свои, не выдадут! Мачеха полцарства отдаст, чтобы тебя от этого проклятия отмыть!
При упоминании мачехи и младшей сестры Василиса почувствовала, как к горлу подступил горький ком. Она знала, что Радмила не желает ей зла. За эти годы княгиня заменила ей мать, была строга, но справедлива, и сестрицу девушка любила больше жизни.
— Нельзя, Наденька, — твердо оборвала её Василиса. — Если они узнают правду... узнают, во что я превратилась, им только больнее станет. А если это проклятие — чья-то злая ворожба? Вдруг, открывшись им, я перетяну эту черную беду и на них со Златой? Нет. Пусть уж лучше думают, что сгинула я в лесу. Так для них безопаснее.
Подул резкий, промозглый утренний ветерок, поднимая рябь на поверхности озера. Со стороны города, разрезая предрассветную тишину, пронзительно пропел первый петух.
Пора.
Внутри её груди что-то болезненно, спазмом дернулось и потянуло вниз, к сырой земле, словно невидимый ошейник сдавил горло. Проклятие не терпело отлагательств. Василиса торопливо, почти грубо высвободила свои ледяные ладони из теплых рук нянечки, впитывая напоследок её человеческое тепло, и отступила на шаг ближе к узловатым корням старой ивы.
Там, в гнилостном переплетении корней, лежала пустая, бугристая, покрытая темными пятнами и омерзительными бородавками зеленая шкура. За ночь она слегка подсохла, но от одного её вида, от тяжелого запаха затхлой тины и стоячей воды Василису неизменно бросало в дрожь. Это была её тюрьма.
— Девонька моя... — Наденька сдавленно всхлипнула и накрепко зажала рот рукой, отворачиваясь. Она никогда не могла заставить себя смотреть на это до конца.
Стиснув зубы до скрежета, чтобы не расплакаться в голос, княжна опустилась на колени прямо в холодную грязь. Пальцы дрогнули, когда она потянулась к проклятой оболочке. На ощупь она казалась мертвой, стылой плотью. Подхватив влажно чавкнувшую шкуру, Василиса зажмурилась и рывком накинула её на свои вздрагивающие плечи.
Сразу же стало нечем дышать. Склизкая изнанка мгновенно ожила, впиваясь в её кожу тысячью невидимых ледяных игл, намертво, без швов срастаясь с ней. Шкура стянула грудь так, что ребра тревожно хрустнули. Кости заныли, словно их начали вытягивать и ломать на дыбе. Суставы выворачивало с глухим, тошнотворным щелканьем, перестраивая скелет под иную природу. Кровь в жилах будто превратилась в ледяную болотную воду.
Человеческий разум в панике бился в ловушке сузившегося, инстинктивного сознания. Мир вокруг начал стремительно расти, искажаясь и вытягиваясь в гигантские, пугающие очертания. Деревья превратились в неприступные башни, влажная трава — в непроходимую чащу, а фигура плачущей Наденьки нависла над ней, как огромная серая гора.
Мышцы ног стали неестественно сильными, налились тугой, животной мощью. Василиса, не в силах больше сопротивляться зову проклятия, тяжело оттолкнулась от земли и совершила неуклюжий, длинный прыжок.
Холодная, зеленая вода с плеском сомкнулась над её головой.
Она пошла на дно, зарываясь перепончатыми лапами в мягкий, пахнущий водорослями и гнилью ил. Тело лягушки двигалось само по себе, подчиняясь животным рефлексам: спрятаться под корягу, замереть, слиться с зеленой тиной. Но внутри этого холодного, склизкого тела продолжал кричать её человеческий разум.
Сидя на дне озера, Василиса смотрела сквозь мутную толщу воды вверх. Там, над поверхностью, робко пробивались первые лучи солнца. Мир живых просыпался. А ей оставалось лишь неподвижно сидеть в темноте, глотать болотную воду и считать часы до заката, надеясь, что когда-нибудь она сможет проснуться и понять, что этот затянувшийся кошмар подошел к концу.
Глава 2
Глава 2. Слепая стрела
Воздух в тронном зале соседнего царства был тяжелым, спертым, пропахшим плавящимся воском сотен свечей, густыми восточными благовониями и застарелым потом стареющего владыки. Здесь царствовала давящая, слепящая роскошь.
Высокие сводчатые потолки терялись в полумраке, густо расписанные жестокими сценами великих битв и ликами суровых богов, чьи глаза, казалось, непрестанно следили за каждым шагом смертных. Стены были плотно затянуты тяжелыми гобеленами из багрового бархата. Золотые нити на них тускло мерцали в неровном свете дрожащего пламени, сплетаясь в сложные узоры, похожие на гигантскую паутину. Массивные колонны из темного, мореного дуба, украшенные искусной резьбой в виде оскаленных звериных морд, подпирали крышу, словно хищники, готовые в любой момент сорваться с цепи.
Пол, выстланный холодными мраморными плитами и укрытый толстыми персидскими коврами, надежно скрадывал шаги льстивых бояр и ядовитый шепот лукавых советников. Везде блестело золото: на кубках, на эфесах мечей немой стражи, на массивных цепях вельмож. Здесь жизнь кипела, плела бесконечные интриги и медленно задыхалась в собственных золотых тисках.
Старый царь Демьян сидел на резном дубовом троне, грузно опираясь на подлокотники. Его некогда могучие плечи согнулись под тяжестью лет и власти, а седая борода почти касалась расшитого золотом ворота парчового кафтана. Из-под кустистых, седых бровей он смотрел на троих своих сыновей, выстроившихся перед ним, как нашкодившие холопы.
— Я старею, — голос царя, хриплый, похожий на скрежет точильного камня, эхом разнесся под сводчатым потолком. — Каждую зиму лекари пускают мне кровь, чтобы выгнать хворь, но я чувствую, как холод пробирается в самые кости. Мое время уходит. А что оставляю я после себя?
Он тяжело обвел сыновей взглядом.
Старший, Петр — мужчина-скала. Широкоплечий, грузный, с тяжелой, упрямой челюстью и уже намечающейся лысиной, он вытянулся по стойке смирно, словно находился не в отцовских палатах, а на грязном плацу перед строем. Его лицо пересекал застарелый белесый шрам, а огрубевшие, покрытые мозолями от постоянного ношения меча руки нервно стискивали потертый кожаный пояс. Петр не знал и не желал знать тонкостей дворцового политеса. Его ум был таким же прямым, неповоротливым и тяжелым, как его любимая боевая палица: прикажут — ударит, скажут стоять — пустит корни в гранит. Идеальный цепной пес, но никак не правитель.
Совершенно иным был средний брат, Василий. Юркий, узкоплечий, облаченный в неоправданно пестрые, кричащие заморские шелка, он походил скорее на хитрого ростовщика, чем на царского сына. Его глубоко посаженные, темные глазки беспрестанно бегали, цепко и жадно оценивая всё вокруг — от веса золотой чаши в руках отца до настроения затаившихся бояр. Василий почтительно склонил голову, источая приторный аромат сладких масел, и спрятал в жидкой бородке угодливую, липкую улыбку. Его пухлые, до тошноты мягкие руки, унизанные тяжелыми перстнями, безостановочно перебирали золотую цепь на груди. Он никогда не лез на рожон и не держал в руках настоящего оружия, предпочитая добиваться своего чужими руками, льстивым шепотом, ядом или туго набитым кошелем.
И лишь младший, Иван, стоял расслабленно, чуть отставив ногу в сафьяновом сапоге и сложив руки на груди.
Иван был красив. Пугающе, дразняще красив. Высокий, статный, с копной вьющихся русых волос и пронзительными синими глазами, в которых вечно плясали насмешливые бесенята. Он знал силу своей привлекательности и пользовался ею, как острым клинком. Любимец двора, гроза девичьих сердец, завсегдатай шумных пиров и жестоких соколиных охот. Для Ивана жизнь была сплошным праздником, где он неизменно играл главную роль.
— Вы — моя кровь, — с горечью продолжил Демьян, сжав кулаки. — Но я не вижу в вас опоры. Петр, ты целыми днями пропадаешь на плацу, не видя дальше острия своего копья. Василий, ты торгуешься с послами так, будто царство — это лавка с пряностями. А ты...
Царь остановил тяжелый взгляд на младшем сыне. Иван едва заметно повел плечом, поправляя соболий воротник.
— А ты, Иван, — голос отца дрогнул от подавляемого гнева, — ты позоришь седины мои! Каждый вечер пьяные драки в кабаках, каждый день — новые девки, слезы которых потом приходится затыкать золотом из казны! Ты живешь, как трутень, упиваясь своей свободой. Но этому пришел конец.
Иван презрительно усмехнулся, лениво поигрывая золотой кистью на своем сафьяновом поясе.
— Ты хочешь посадить охотничьего сокола в клетку, батюшка, и заставить его ловить амбарных мышей? — его голос звучал бархатно, но с нескрываемой, высокомерной издевкой. — Оставь государственную скуку тем, кто для неё рожден. Пусть Петр глотает пыль на плацу, а Василий чахнет над свитками, пересчитывая медяки. Каждому своё. Я же беру от жизни то, что положено мне по праву крови. Разве не для того ты столько лет расширял эти границы и проливал чужую кровь, чтобы твоему лучшему сыну было где разгуляться? Моя молодость принадлежит мне, а не твоим пыльным тронам.
— Твоя жизнь принадлежит царству! — рявкнул Демьян, ударив кулаком по подлокотнику так, что тяжелый перстень с рубином звякнул о дерево. — И царству нужны наследники. Нужны союзы. Я долго терпел ваше безволие. Завтра же вы женитесь.
В зале повисла звенящая тишина. Василий нервно сглотнул, Петр нахмурился. Иван же запрокинул голову и рассмеялся — звонко, искренне, словно услышал удачную шутку скомороха.
— Жениться? Мне? — отсмеявшись, произнес он. — Батюшка, ты в своем уме? Привязать себя к одной юбке, слушать бабий вой и нянчить сопливых младенцев? Уволь. Я рожден для свободы.
— Свободы у тебя ровно столько, сколько позволяет длина цепи, которую я держу, — ледяным тоном оборвал его царь. — Слушайте мой ультиматум. Вы сделаете то, что делали наши предки в час, когда спор не мог разрешить разум. Доверитесь судьбе. На рассвете каждый из вас выйдет на крыльцо с луком и пустит стрелу. На чей двор стрела упадет — из того дома и возьмете себе жену. Чья стрела улетит в боярский двор — женится на боярской дочери. Упадет на купеческий — возьмет купеческую.
