bannerbannerbanner
Петербургские трущобы. Том 1

Всеволод Владимирович Крестовский
Петербургские трущобы. Том 1

XXVIII
НАДЕЖДА ЕЩЕ НЕ ПОТЕРЯНА

Успокоив и утешив, насколько хватило силы и уменья, свою жену, Бероев вышел иа ее нумера с невыразимой болью и злостью в душе. Часа два беседы с нею помогли окрепнуть несокрушимому уже теперь убеждению в том, что она от начала до конца послужила неповинною жертвою – сперва гнусной прихоти князя Шадурского, а потом – еще более гнусной его трусости и подлой, подпольной интриги. Височные жилы и глаза его наливались кровью, грудь высоко и тяжело подымалась от судорожного дыхания, и ногти невольно впивались в ладони крепко сжатых кулаков, когда он сходил с лестницы полицейского ареста. Вся злоба, ненависть и жажда мести, какие только могут существовать в сердце человека, кипели у него против Шадурского. Но в то же время воспоминание о петле, которую так неожиданно увидел он на стене карцера своей жены, это лицо, изможденное глубоким страданием, эти поседевшие в столь короткое время волосы и наконец та скорбь и отчаяние, которые звучали в каждом слове ее рассказа, надрывали его сердце болью и жалостью, почувствовать какие может только безгранично любящий, близкий человек. Эта скорбь говорила ему, что нечего терять ни минуты времени, что надо действовать и спасать – как можно скорее спасать ее отсюда, пока еще уцелели в ней жизнь и рассудок.

Не составив себе никакого определенного плана о том, какие принять теперь меры и как именно начать действовать – он как-то наобум поехал прямо к акушерке. Но посещение это вышло вполне неудачно. Ни мольбы, ни угрозы – ничто не заставило ее признаться в истине дела. Кулак-баба тотчас же сообразила, во-первых, что с этого барина взятки гладки, тогда как Хлебонасущенский уже дал, да и еще дать обещался, а, во-вторых, изменение показания пахнет теперь тюрьмою, если чем не похуже, так как ребенок скраден, а за это, да еще за ложное свидетельство, она сама становится участницей уголовного дела. Вследствие таких соображений она, как и перед приставом, заперлась во всем, очень сухо отвечала Бероеву, плакалась, что ее, неповинную и темную женщину, хотят, бог знает почему, запутать в какое-то скверное дело, и наконец, без дальних церемоний, настоятельно стала требовать, чтобы Бероев тотчас же вышел вон из ее квартиры.

Делать было нечего, надежда лопнула, исхода не видать – и Бероев совсем упал духом.

Выйдя от нее на двор, он чувствовал, как у него подкашивались ноги, как закружило и одурманило голову… Ему сделалось дурно… С трудом дотащился он до подворотни и, в изнеможении и отчаянии, опустив на руки свою голову, оперся ими об стену. Иначе он бы не выдержал и упал бы на месте.

Дворник, который до той минуты, сидя на приворотной деревянной тумбе, флегматически покачивал ногою в лад какой-то песне, что мурлыкал себе под нос, обернулся и поглядел на него с изумлением.

«Что за притча такая?.. Некогда, кажись бы, надрызгаться… Шел к бабке-голланке совсем, как быть надо, тверезый человек, а вышел – словно три полштофа сразу хватил… Пойтить поглядеть нешто?»

И он, разглядывая, неторопливо подошел к Бероеву.

– Эй, сударь!.. нехорошо… с утра-то!.. Право, нехорошо. Ну, что стоять-то так?.. Ступайте-ка лучше… пойдем я провожу – извозчика кликну… Потом – не резонт. Э-э!.. Да он никак болен!.. А я думал – пьян, – сообразил он, заглянув в побледнелое лицо Бероева. – Эй, барин… слышьте, что с вами? Больны вы?.. Ась?.. Воды бы испить, что ли… Пойдем, сведу в дворницкую, передохните чуточку, а здесь – нехорошо… Народ ходит.

И, подхватив больного под руку, он осторожно спустился с ним в свою «дворницкую», низенькая дверь которой выглядывала тут же, в подворотне.

Выпив стакан воды, Бероев пришел в себя.

– Надо быть, разговор какой у вас вышел, – принялся толковать с ним дворник, – это, что ни на есть, сволочь последняя – эта самая бабка-голланка. В Христов день с проздравкой придешь – гривенник, сука, отвалит, а больше и не жди… Вот в полицию теперь таскают – там, надо быть, в портмуне-то заглянуть ей…

Бероеву явилась внезапная мысль.

– Послушай, брат, – начал он, – не замечал ты, месяца три с небольшим назад, была ли у нее одна женщина… родить к ней приезжала, и жила потом несколько дней?

– Да здесь их много приходит к ней… Это случается. А какая такая женщина из себя-то?

Бероев как можно подробнее и понятнее старался описать ему приметы своей жены.

Дворник раздумался.

– М-да… этта, помнится, кажись, что была… Как же, как же, помню!.. Точно что, приезжала и родила тут… мальчика, сказывали, родила… Она и опосля того приезжала сюда сколько-то разов… Это я теперичи доподлинно вспомнил.

– Где теперь этот ребенок?

– Да у ей, у бабки же должон быть, там оставлен… Она этим делом займается, воспитывает тоже.

– Его нет теперь там… Верно, отдала куда-нибудь… Ты не знаешь?

– Не знаю, может, и отдала… у них всяко случается!

– Он с неделю назад еще был тут – это я знаю положительно.

– С неделю?.. Постой-ка, брат… с неделю…

Дворник потупился и снова стал припоминать. У Бероева чуть дух в груди не захватило от ожидания и надежды.

– С неделю… Н-да, точно… Теперь вот, помню… оно и в самом деле, не больше как ден шесть минуло. Стою я этта часу в шестом у ворот, а девка ейная вышла с младенцем – на руках у ей младенец в салопе завернут был. А я еще шутем окликнул ее: «Куда, мол, несет те нелегкая с дитем-то?» – А она ухмыляется: «Гулять, – говорит, – иду». Постояла малость, поглазела так на стороны, да и пошла. А потом через сколько-то времени вернулась, только уж одна, без ребенка. Я себе и подумал: «Верно, снесла куда ни на есть, аль, может, у родителев оставила».

– И этого ребенка ты точно не видел?

– Не видел, точно не видел… Да и зачем? Мне оно ровно что ни к чему.

– А не помнишь, он один в то время был у нее на воспитании?

– Кажись, что один… Другого-то не чуть было, а по крику надо бы услышать; ну и видишь иной раз тоже, как воду аль дрова принесешь. А видал-то я раз два эдак случаем, точно – одного только.

– И вот в эту неделю его там не было?

– Надо быть, и в самом деле не было, потому, коли бывают у нее эти самые робятки на спитании, так с ними завсегда девка эта ейная водится, а все эти дни, кажись, не при деле она: так себе, попусту валандается.

По мере этих расспросов лицо Бероева прояснилось: надежда еще есть – спасение возможно. Это придало ему новую бодрость.

– Ты не заметил ли, – продолжал он наводить на дальнейший след словоохотливого собеседника, – не приезжал сюда около этого же времени один господин, пожилой, небольшого роста, с бакенбардами?

И он постарался напомнить ему фигуру Хлебонасущенского, хотя и сам был знаком с этой фигурой только по рассказу следственного пристава.

Дворник опять потупился и стал соображать.

– Как же, как же… Три раза был… точно. Эге, да вот оно что! Теперь вспомнил! – внезапно воскликнул он, оживляясь глазами и улыбкой. – Впервой-то, помнится, приехал он на извозчике в тот самый раз, как девка дитю со двора унесла. После него, только что уехал, она чуть не следом и унесла – с полчаса времени прошло опосля того, не больше. А потом он два раза на своих лошадях приезжал, парой – рыженькие еще эдакие лошадки, шведочки – хорошие лошадки! Не знаю уж для каких делов, а только точно что был; третёвадни последний раз этта приехал, и долго сидел; я еще к кучеру подошел: «Чьи, мол, такие лошади?» А он, пес, облаял: «Господские», – говорит. «А чьего господина?» – «Мово», – говорит. «А как зовут, мол?» – «Зовут, говорит, зовуткой, бабиной дудкой», да еще нехорошее слово такое ввернул, ляд его дери! А больше с того разу и не приезжал.

Бероев поразмыслил над этим фактом. День последнего приезда совпадал с кануном очной ставки акушерки с его женою. Очевидно, Хлебонасущенский учил ее, как и чем уличать обвиненную.

– А перед этим разом когда еще приезжал, не упомнишь ли? – спросил он.

– Дня-то теперичи доподлинно не упомню, а только, кажись, в этот самый вечер, как бабке надо бы первую повестку получить, значит; этта позыв к приставу в часть. Я ведь и городового проводил к ней с повесткою-то. А после повестки, часа эдак через два, коли не поболе, и барин, значит, приехал, долго опять-таки сидел он тут; я ему потом и калитку отворял, как выпускал-то. Это так, верно будет, это я доподлинно помню.

Новое сообщение дворника опять-таки навело Бероева на мысль, что и это посещение неспроста сделано, а имело целью подготовить акушерку к первому допросу. Все эти факты – если бы дворник не отказался подтвердить их формальным образом, под присягой – могли бы иметь очень хорошее значение и повлиять на благоприятный исход для Бероевой. Заручившись так неожиданно столь важными и драгоценными сведениями, он откровенно высказал этому дворнику все свое горе, показал ему в довольно наглядных чертах всю главную суть дела, затеянного важным барином против его жены, и дворник простым своим разумом понял, что дело это больно неладное. Видно, в словах Бероева звучало много искреннего и глубокого горя, которое само собою, помимо его воли, выливалось наружу, потому что рассказ этот, видимо, прошиб до самого сердца его собеседника.

– Ах они, ироды лютые! Да это что ж такое? да я первый хошь под присягу пойду, потому – могу улику налицо предоставить. Коли надо – я для этого дела непрочь, не отступлюся, значит. Верно! Так точно вы, сударь, теперчи начальству об эфтим самом объявку подайте, что Селифан, мол, Ковалев так и так, заявить, значит, может. И барыню-то вашу я в лицо признаю, коли покажут мне ее, да и господина-то энтого самого не позабыл еще: рожа-то, хоша и под вечер было дело, а памятна-таки, потому – что дворники, что извозчики – на это самое дело больно горазды, на рожи-то, значит, уж это служба наша, почитай, такая.

На прощанье Бероев, не разбирая, сунул дворнику в руку первую попавшуюся ассигнацию, на которую тот поглядел с видимым замешательством, но не без внутреннего удовольствия.

 

– Это вы что же, сударь?.. Это уж лишнее… Я, значит, не для того, а по совести, как есть, так и говорю, а депозитку еще не за што бы пока жаловать вам…

Селифан немножко ломался, желая для виду и амбицию свою несколько показать.

– Ну, брат, бери! – откликнулся Бероев, взволнованный нетерпением и радостью неожиданной надежды. – Ты ведь мне точно гору какую с плеч свалил… Только спасай, бога ради! Поддержи меня! Покажи все, как знаешь, по правде!..

– Да уж насчет эфтих делов будьте без сумления, мы и без денег постоим… барин-то вы, вижу я, хороший – ну, и, значит, конец!.. Уж я энту сволочь, голланку-то, допеку, потому скареда ехидная: николи-то с нее, каков он гривенник есть – так и того-то, почитай, не увидишь, хошь бы в самый великий праздник Христов! А за депозитку, значит, коли уж вам охота такая, благодарствуем. Выпьем малость самую за вашу милость, дай бог здоровья!..

И дворник с поклонами проводил его за ворота.

Бероев, прыгнув в санки первого случившегося извозчика, отправился немедля в часть – передать приставу вновь собранные сведения и порадовать жену доброю надеждою. Он был слишком взволнован в эту минуту, которая казалась ему целым веком, от нетерпения разъяснить поскорей всю истину запутанного дела.

Дворник постоял у ворот, поглядел ему вслед, потом развернул ассигнацию.

– Иш ты – синяга![299] – не без удовольствия мотнул он головою. – Чудак, шальной барин-то какой, синягу, почитай, ни за что отвалил. Ну, да ведь и то – теперичи, значит, в часть меня тягать станут, от дела свово отбивать – так оно за труды ништобы. Да гляди, потом и сотнягу, может, отвалит, коли покажу, значит, как оно есть по совести – это, стало быть, на руку нам!.. Синяга!.. Эко дело какое! Надо быть, горе-то не свой брат… Пойти нешто в харчешку, хлебнуть малость за его здоровье… Право, пойти бы!.. Можно!..

И он, махнув рукою, весело зашагал по направлению к ближайшей харчевне.

XIX
ХЛЕБОНАСУЩЕНСКИЙ И КОМПАНИЯ ПОРЮТ ГОРЯЧКУ

 
И – расприкрасная столица,
Славный город Питинбрюх;
Шел по Невскому прошпехту
Сам с перчаткой рассуждал! –
 

пошатываясь, выводил залихватские нотки дворник Селифан Ковалев, возвращаясь к своим воротам из харчевни, около часу спустя по уходе Бероева.

У ворот повстречался он с Рахилью, которая шла из мелочной лавки с какими-то покупками в руках и остановилась, посмеиваясь на веселый вид захмелевшего Селифана.

– Ты чего это, песья дочка?.. а?.. Ты что? Для че бельмы-то вылущила на меня?.. Хмелен я? Ну, так что ж, что хмелен? Слаб человек, грешен человек – потому, значит, я пьян… А вам смешно?.. Вот погоди, завтра же вместе с голланкой твоей – обеих к Исусу потянут – так ты там зубы-то поскаль!

– Куда-а? – ухмыльнулась, прищурясь на него, Рахиль.

– А туда, где тебе Кузьмину тещу покажут да попотеть заставят – в часть, значит, к следственному. Аль забыла, как намедни звали?

– Зачем в часть? – недоверчиво спросила Рахиль.

– А там уж обозначится зачем!.. Там ужо доведают, куда вы с голланкой ребенка-то скрали.

– Какого ребенка?

– А того, что барынька-то у вас на спитании оставила.

По лицу Рахили пробежало беспокойное облачко.

– Чего похмырилась?.. Аль не вкусно?.. Ась? – продолжал меж тем Селифан, загораживая ей дорогу. – Ты думаешь, вам оно с рук так и сойдет? Нет, брат, шалишь! Поперхнешься!.. Неповинного человека не моги запорочить! Правда-то божья выплывет!.. Вы думаете, там ваших делов никто и не знает? Ан, нет, врешь, шельма! – я знаю: Селифан Ковалев и докажет значит!

– Что ты знаешь-то? Ну, что ты знаешь? пьяная твоя рожа, – беспокойно наступала на него Рахиль.

– А то и знаю, что у вас ребенок был, а теперь нетути, а ты его со двора снесла, а теперича перед следственным обе зарекаетесь: знать, мол, не знаем. А мне оно известно, я на вас, иродов-кровопивцев, и докажу начальству, потому – барин-то добрый – вона, синягу ни за што дал… а от вас, каков он гривенник есть – и того не жди!.. А я выпил, дай бог ему здоровья… и сам завтра с вами пойду… Вот оно что!..

Хмельной Селифан долго еще бормотал на эту тему, только уже сам с собою, потому что Рахиль после этих слов озабоченно и поспешно шмыгнула мимо его – поскорей сообщить своей барыне, что дворник, мол, болтает недоброе что-то.

У страха глаза велики. Акушерка, выслушав и раза три внимательно переспросив свою служанку во всей подробности – насколько та могла передать ей разговор свой, – очень встревожилась и немедленно послала ее к дворнику, с поручением, чтобы тотчас залучить его к себе на квартиру. Ей хотелось самой разузнать от него, в чем дело, и задобрить какою-нибудь подачкою. Она высунулась в форточку – дворник бродил себе по двору и все еще бормотал про гривенник и синягу.

– Селифанушка! А Селифанушка! Подымись-ко сюда, голубчик!

– Для че вам?

– Надо… Подымись, я тебя чайком попою…

– Ладно! Теперича так и чайком, а то и гривенника николды не дождешься! Некогда ходить мне по чаям… Вот ужо в части повидаемся!

Маневр не удался. Кулак-баба спешно стала одеваться и, встревоженная, поскакала прямо к великому юристу и практику за надлежащими советами – потому, дело такое, что и ума не приложишь.

Едва успела она, запыхавшись, передать ему всю неясную суть полученного ею известия, которое немало-таки озадачило Полиевкта Харлампиевича, как вдруг туда явился новый, нежданный посетитель.

У Хлебонасущенского екнуло сердчишко чем-то нерадостным.

– Ну, что скажете, милейший мой Кузьма Герасимович?

– Нехорошо-с… дело тово… весьма экстраординарный оборот! – с внушительной важностью шевельнул бровями Пройди-свет-письмоводитель. – Позвольте объясниться конфиденциально-с?

Хлебонасущенский удалился с ним в кабинет.

– Оно, изволите видеть, дела у нас много… – начал ему рассказывать письмоводитель. – Я прихожу нынче в канцелярию после обеда, соснувши этак с часик. Позаняться надо было бумажонками там кой-какими спешными. Вдруг прилетает этта господчик – Бероев-то этот. Гляжу я, словно бы муха его укусила, себя не чует человек от полноты душевной. «Дома, говорит, господин пристав?» – «Уехавши». – «Скоро будет?» – «К ночи, говорю, надо полагать, вернется, а раньше едва ли. Да вам что, говорю, угодно? Ежели какая-нибудь экстренность по делам, то либо написать ему потрудитесь, либо мне, говорю, сообщите для передачи, а мы уж немедленно же и зависящее распоряжение сделаем, коли это важная экстренность». Дал я ему тут письменную принадлежность, а он вот что-с изобразить изволил! Не угодно ли пробежать? – закричал Пройди-свет, вытаскивая из бокового кармана свернутый лист бумаги.

Хлебонасущенский поморщился и стал читать, сначала довольно хладнокровно, но потом руки его невольно дрогнули, и физиономия потеряла всякую приятность, ибо значительно вытянулась и побледнела.

Дело казалось нешуточное. Это было формальным образом изложенное письмо на имя пристава о всех обстоятельствах, узнанных Бероевым от дворника, где между прочим и о Полиевкте Харлампиевиче упоминалось.

– Что же вы теперь намерены делать? – слабо спросил он Пройди-света.

– В ихнюю часть телеграфировать будем, чтобы дворника этого назавтра к допросу представить.

– А нельзя ли как-нибудь сделать отвод этого свидетеля?

– М-м… трудновато-с, – призадумался письмоводитель, потирая палец о палец. – Приметы экипажа вашего явственно обозначены, а также и число посещений, – объяснил он. – Могли, значит, кроме его, еще и другие лица видеть – мелочной сиделец, например, – и ежели на повальном обыске окажется, что точно заприметили этих шведочек, то, я вам доложу-с, – для вашей амбиции мораль подозрительная может произойти. Притом же и вы тогда к следственному делу всенепременно будете притянуты. А эту самую персону, что в гостиной у вас теперь сидит, завтра же арестуют вместе с служанкой и по секретным упрячут. Может, и до сознания доведут; особливо, как ежели дворник уличать-то их станет.

Практик в сильном волнении зашагал по комнате: «Господи! Все было так хорошо устроилось, все ехало, как по маслу, можно сказать, к счастливому финалу приближались. Рубикон перешли, и вдруг – дворник какой-нибудь с этим ослом Бероевым все труды и усилия за один мах похерят. Оскорбительно!»

– Задержите телеграмму! – стремительно повернулся он к Пройди-свету, озаренный новой мыслью.

Тот замялся и, ничего не ответив, только за ухом почесал, с улыбкой весьма сомнительного качества.

– Непременно, во что бы то ни стало, задержите! – настойчиво приступил Полиевкт Харлампиевич, который в эту минуту не без основания сообразил, что в дальнейшем деле, при таковом его обороте, будет страдать уже его собственная шкура, не говоря об остальных, а в том числе и о шкуре князя Шадурского.

– Ну, нет-с, оно довольно затруднительно насчет приостановки! – вздохнул письмоводитель, словно бы после сытного обеда, во всю широкую грудь. – Боже борони, что-нибудь окажется – сам под суд попадешь, – продолжал он, – а у меня – жена да дети, и человек я, к тому же, недостаточный, как вам небезызвестно: так мне-то оно не тово-с…

– Сколько вам надо? – решительно и без всякой уже церемонии спросил его Хлебонасущенский.

Тот замялся: очевидно, хотелось хватить цифру покрупнее.

– Вы уж лучше на этот счет сами извольте почувствовать и сообразить, сколько бы за такое дело можно положить, без обиды, по совести, – ответил он Полиевкту. – Вы мне, например, назначьте, а я, коли мало, скажу: «мало», а коли много, я – «много» скажу. Так мы это дело по чести, промежду себя, и обстроим.

Хлебонасущенский подумал.

– Радужную…[300] желаете? – предложил он.

Пройди-свет упер в него свои глаза, выражавшие очень ясно: «Гусь ты, братец, точно что гусь, да напал-то на лебедя!»

– Желаете? – повторил тот.

– Мало.

– А две – тоже мало?

– Всеконечно-с… Да уж коли сами спросили, стало быть, чувствуете, что мало!

– Ну, а три?

– Мало! – с сокрушенным вздохом опустил он глаза в землю.

– Ну, а четыре?

– М-м… почти что мало, к сожалению: дело рискованное…

– Пять?

– Это будет достаточно.

– Но я нахожу, что пять уже много.

– Взгляды, знаете ли, бывают различны, и мнения разноречивы, – это даже и в английском парламенте случается. А княжеская касса богата: ее пятьсот рублей на бедного человека не разорят, полагаю.

Хлебонасущенский согласился с этим аргументом и заплатил. Он сам очень хорошо сознавал, что последнее сообщение Пройди-света весьма и весьма-таки важно и стоит, пожалуй, даже побольше, чем пятьсот рублей, но не мог не поторговаться, потому таков уж обычай, такова натура. Условились – до утра скрыть бумагу от следственного пристава и, стало быть, отсылку вызова предоставить, обычно формальным образом, на его собственное благоусмотрение. По такому расчету времени у Хлебонасущенского все-таки оставалось немного – даже менее суток; поэтому он немедленно отправился на генеральный совет к ее превосходительству Амалии Потаповне фон Шпильце. Обсудив дело, генеральша в ту же минутку послала за своим вечным фактотумом, Сашенькой-матушкой, мнимой теткой господина Зеленькова, которая по-прежнему продолжала проживать на своем скверном пепелище. Хлебонасущенский, однако, по своей предусмотрительности и осторожности, счел за лучшее уехать ранее прихода этой достойной особы, которой немедленно были сообщены, лично самой Амалией Потаповной, очень важные и секретные инструкции. Результат этих инструкций, равно как и общий результат чрезвычайного совета, читатель узнает непосредственно из глав последующих.

[299]Кредитный билет в пять рублей (жарг.).
[300]Кредитный билет в сто рублей (жарг.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru