bannerbannerbanner
Т.У.М.А.Н.

Константин Рыбинский
Т.У.М.А.Н.

Полная версия

Посвящается Илье Соснину.

Город

На холсте появился Город: белый, в окружении высоких гор цвета синего пепла, чуть подёрнутых голубиной дымкой. Солнце слепило бликами с почти неразличимых сусальных шпилей, отражаясь в оконном стекле домов, пронизывая воздух и там, и здесь. Тесные, на два ходока, извилистые улочки, мощенные лиловым камнем, резали полотно на прихотливые куски. Нежданные проулки вели в затопленные светом колодцы дворов, заросших цепким, блестящим после ночного дождя плющом и розовыми кустами, что заполняли своим ароматом Город по крохотные резные балкончики верхних этажей, по остроконечные черепичные крыши. Готический шатёр Ратуши, сплошь покрытый мраморными барельефами, что пытались напомнить беспечным горожанам о бесчисленных славных победах далёкого прошлого, стягивал композицию к центру.

Часы на башне с недоверчивыми горгульями гулко пробили десять. Он тяжко вздохнул, мазнул в правом нижнем углу холста дату и подпись. Отвернулся к окну, чиркнул спичкой, закутался в ароматный вишнёвый дым, как в мантию. За мутным стеклом густыми хлопьями валил сквозь вечный Туман снег, оглушая свет фонарей, а перед глазами всё стояли совсем другие улицы.

Туман появился в Городе незаметно. Словно невидимый, жестокий и осторожный паук, он опутывал дома, оплетал деревья, пеленал людей и забирался к ним в души, впрыскивая свой едкий яд, отчего глаза делались бесцветными и пустыми. Никто уже не помнил, когда и откуда он пришёл. Сказать по совести, теперь очень немногие горожане мучили себя этим вопросом. День ото дня, Туман становился осязаемей, гуще, и Город постепенно погрузился в сырые сумерки. Солнечный свет остался в легендах, на выцветших фотографиях счастливых людей. Нынче Солнце едва угадывается в сером небе белёсым размытым пятном, а ночь без луны и звёзд опускается на Город непроглядной тьмой, то тут, то там разгоняемой редкими жёлтыми фонарями.

Сегодня только-только наступил декабрь, заявив о себе восхитительным снегопадом. Огромные только сотворённые лохматые снежинки, словно по волшебству появлялись в тёплом электрическом свете, выстилали улицы белым, уже не таяли, обосновываясь надолго. Сквозь снег шёл человек. Ноги тонули в холодных облаках, взбивали невесомые хлопья прихотливо замёрзшей воды, но ничто не нарушало ватной тишины снегопада.

Дома закончилась последняя бутылка мягкого армянского бренди, сунутая в угол необъятного дедовского платяного шкафа на «чёрный день». Пошарив рукой в пыльной темноте, пахнущей дорогой кожей, он непечатно выругался: магазины уже закрыты, придётся тащиться в бистро, не дай Бог, встретишь там кого. В пути с ним случилось что-то вроде раздвоения личности: лучшая его часть укоряла, что нажираться, как сельский староста после аванса – моветон и совсем не комильфо, другая слала первую нахер, затем соглашалась, но добавляла на выдохе: «недостаточно», съедая последние гласные. Видимо, привычка пить в одиночестве приносила грустные плоды. Но чем ещё, чёрт возьми, разгонять эту оскаленную хищную пустоту вокруг?

Проходя мимо чёрной подворотни с подмёрзшим запахом, он получил звенящую строчку. Так случалось, слова просто появлялись в сознании, нужно было только запомнить, записать, зафиксировать. «В начале было Слово, и Слово было Одиночество». Он удивился, покрутил фразу на распухшем языке и так, и этак. Она ощущалась как гладкий камешек точёный морем, не царапала нёбо, не шершавила, звонко отстукивала по зубам. Запомнилась, потянула за собой другие: «И Одиночество было у Бога, и Одиночество было Бог. И всё стало через Него, и ничего, что есть не стало без Него». Он повторил пришедшее несколько раз, убедился, что запомнил, но всё равно бормотал до самого «Домино».

– Салам! – вяло махнул рукой основательной барменше неопределённого возраста, войдя и отряхиваясь. В нос шибало разогретой копчёной курицей, пересоленной и жирной.

– И тебе салам, Чёрный. Не спится?

– Ну, как с тобой не спиться? Налей сто «Сланчева».

– Сказочник, – улыбнулась тётка, налила в белый пластиковый стакан из пузатой бутылки с романтической голубой этикеткой в якорях.

Он брезгливо потянул носом ацетоновый букет, расплатился, сел за круглый столик у окна. Нацарапал на бежевой салфетке полученный абзац.

– Что, стихи прут? – спросила барменша.

– Откровение, – отмахнулся он.

– Ооооо! – протянула, выпучив сильно подведённые глаза. – Нормально, чо уж, – она не спеша принялась надраивать сияющую стойку, изредка качая головой. К ней всякие хаживали: и старики и бандиты, но вот таких она жалела, как убогих. Мечутся, терзаются, в глазах – лучше не заглядывать, а потом пропадают невесть куда. И всё.

Сегодня он так и остался единственным посетителем. Строчки больше не шли. Допив, взял ещё. И ещё. И ещё. Стены перестали давить, мир втянул шипы и колючки, даже Туман, казалось, чуть разошёлся. Но то, зачем он вышел из дома, не случилось.

Он ждал, чувствовал, что вот-вот совершится нечто такое, что коренным образом переменит всю его жизнь. Но день за днём не происходило ничего.

Бурлящие малахитовые волны появляются одна за другой, пока не заполняют весь океан, мчащийся под ним. Холодный хлёсткий ветер срывает грязную крупную пену с лошадиных гребней совсем рядом, бросает в горящее обветренное лицо солёные брызги. Всё нарастающая скорость ломает предел, и тогда нефритовый океан уходит вниз, под окоченевшие до белизны алебастра босые ноги, отдаляется, а айвазовские валы становятся, как рябь на весенних лужах, вокруг струится и тонко поёт воздух. Иссиня-фиолетовое небо до самого горизонта затянуто рваными багровыми облаками, а африканское солнце поджигает край океана. Мир начинает вращаться, сначала медленно, затем всё ускоряясь, пока центробежная сила не вышвыривает вон, за его границу, расплющивая о древнюю кладку выщербленной кирпичной стены, хрустнувшей терракотой о сломанный клык, продавливает сквозь неё туда, где себя уже не найти. Спустя мгновение, вокруг уже белые сыпучие пески и жара. Раскалённое обезумевшим Гефестом Небо плавит бесплодную Землю, не даёт вдохнуть. Прочь, в сырой песок, в прохладную тьму, где пахнет плесенью, морёным дубом и старым портвейном из Вила-Нова-де-Гайи. Бочком, сквозь замшелые стены – на простор, в дождь. Здесь грохочет шторм, разбивая тонны зашедшейся в ярости воды об острые бивни прибрежных скал. Колючий ветер налетает со всех сторон, свистит и завывает, глушит вопли мечущихся в вышине чаек. Маяк режет тьму кровавым лучом.

И звон.

Чёрный открыл глаза, но звон не исчез, напротив, он стал громче и отвратительнее. Кто-то настойчиво жал на кнопку звонка, прихотливо варьируя ритм и скорость.

– Чёрт бы вас побрал, – он с трудом поднялся, держась за ненадёжные стены, прошаркал в переднюю, отпер дверь. Прямо перед глазами оказались крупные и мелкие капли конденсата на запотевшей изумрудной бутылке, которую держал на вытянутой руке Железный, как держат дуэльный пистолет. Чёрный сглотнул.

– Ты что, спишь? Я уже собирался уходить.

– Уже не сплю, – просипел Чёрный, взял бутылку, посторонился. Железный вошёл, поставил потрёпанную красную спортивную сумку на пол. В сумке увесисто и совершенно не спортивно звякнуло. Гость движением земского доктора скинул отсыревший дымчатый пуховик, подобрал сумку, прошёл на кухню, как к себе домой. Хозяин поплёлся следом. Его подташнивало, в голове шумел только что оставленный океан.

Железный ударил стаканами по столешнице, с шипящим присвистом открыл бутылку, разлил вспенившееся пиво. Сквозь зрелый янтарь протянулись пульсирующие нити мелких пузырьков. Чёрный сжал запотевший бокал, судорожными глотками опустошил его, впитывая колючую влагу обожжённым нутром. Железный налил снова, Чёрный выпил и это, подождал, пока стакан наполнится в третий раз, взял его, откинулся на спинку сыто скрипнувшего дивана.

– Доброе утро, доктор! – сказал он, повеселев.

– День, – ответил гость с улыбкой. – Уже день. Славная вчера была охота?

– Одинокая. Я дописал Город. Был абсолютно счастлив три минуты, пока не выглянул на улицу.

Железный покосился в трёхстворчатое окно с наплывами краски на рамах, за которым клубилась серая муть.

– Да, уж – он поспешно отвернулся, сделал большой глоток. – Полностью понимаю твоё сегодняшнее состояние. Окружающая реальность неминуемо сделает нас алкоголиками.

– Если мы сами не превратимся в окружающую реальность.

– Глубоко. Даже очень, – передразнил Железный. – Давай, соберём народ, устроим показ твоего нового шедевра. Позовём Колдуна, он рассказы почитает, Крот песни споёт…. Поразгоним эту смурь!

Чёрный большим глотком допил пиво.

– Действуй.

– Сегодня вечером в Мансарде?

– А давай. Я хоть сейчас.

– Ячменная вода творит чудеса. Только не увлекайся, не сорви мне мероприятие. Я сумку тебе оставлю – подлечивайся потихоньку, – Железный выделил последнее слово.

– На улицу – ни ногой. Не совершай ошибку.

– К чёрту Иосифа.

– Я за тобой зайду.

– Зайди.

– Ну, всё, пошёл организовывать. Отдыхай.

Чёрный закрыл за другом дверь.

Шум океана возвращался. Он прошёл на кухню, запил анальгин глотком водки, рухнул на диван. Солёный воздух принял его в свои объятия, а маяк излучал теперь только мягкий пульсирующий свет.

Железный вышел из тёмной пещеры подъезда, вдохнул полной грудью морозный воздух, что после кислой вони в берлоге Чёрного был вкусен вдвойне. Сквозь фрактальную пелену Тумана чуть пробивалось солнце. Небольшое усилие – и легко представить вокруг ясный декабрьский денёк с синим небом в рамке крыш, с впечатанными в него изломанными чёрными ветвями огромных тополей.

– Прекрасно! – вздохнул Железный.

– Что? – переспросила вынырнувшая из Тумана женщина, замотанная в ярко-красный шарф.

– Невероятно прекрасно, мадам! – повторил Железный, и свернул за угол.

 

Женщина пожала плечами, вошла в подъезд. Здесь вечно ошивались странные типчики, однако, вреда не приносили.

Из подъезда выскочила пушистая рыжая кошка, юркнула под припаркованный фиат с небольшим сугробом на крыше.

Железный забрался в жёлтый скрипучий автобус с удивлёнными глазами, сел у окна. Пахло свежей корюшкой: на задней площадке толкались неповоротливые в своих многослойных одеждах хмельные бородатые рыбаки с гремящими разноцветными кузовами. Контрапунктом к брутальности образа выделялся оранжевый смайлик, висящий на одном из них. «Не всё потеряно. А может, это прямой и однозначный Знак, указывающий, что окружающий мир – вязкий, тягучий похмельный сон», – подумал Железный. Автобус полз по грязному дну молочной реки с берегами сталинского барокко, изрядно обгрызенного сыростью и временем. Культи изуродованных озеленителями тополей, выстроившихся вдоль дороги, дарили пейзажу тон тревожной безысходности.

На очередной остановке вошла девушка в кротком черном пальто с серебряными пуговицами. Оглядев салон, она прошла по проходу, села рядом. Железный потянул носом. Цитрус. Мандарины на морозе. Новый год. Детство. Он скосил глаза, осторожно разглядывая нежданную соседку. Тонкое красивое лицо, лёгкий румянец, стрижка, берет, живые глаза, быстро взглянувшие на него, когда она ощутила внимание. Живые глаза – вот что стало главной редкостью в Городе утопленников, заполненном мертвецким Туманом по самые крыши.

«Придётся знакомиться,» – вздохнул про себя Железный, и повернулся к ней:

– Здравствуйте.

Она подняла глаза, улыбнулась.

– Здравствуйте! – повторил Железный. – Вы знаете, что слово «здравствуйте» – междометие общения?

– Междометие речевого этикета, молодой человек! – проворчала аккуратная старушка справа. Её глаза, сильно увеличенные линзами очков в старомодной роговой оправе, смотрели в разные стороны с доброжелательным любопытством.

– Спасибо, – поблагодарил Железный, удивляясь обилию приятных людей.

Тем временем девушка выудила из кармана пунцовый блокнот с прикреплённым на жёлтом витом шнурке зелёным карандашом, протянула ему. На обложке значилось: «Меня зовут Майя. Я глухонемая». И смайлик. Железный покосился на рыбаков. Девушка жестом предложила написать в блокноте. Автобус качнулся, её прижало к нему. Иногда писать сложнее, чем говорить. Он взял блокнот, повертел в руках карандаш, потом нацарапал своим пугающим квадратным почерком, подпрыгивающим на ухабах:

«Друзья называют меня Железный – долго объяснять почему. Сегодня мой друг художник устраивает презентацию своей новой работы. Я вас приглашаю. Кивните, если согласны». И адрес.

Иногда, впрочем, проще писать. Сразу как-то интимнее, ближе.

Девушка кивнула, улыбнулась и вышла на следующей остановке.

Проводив урчащий автобус взглядом, Майя открыла блокнот, перечитала приглашение. «Вот здорово!» – подумала она: «Приглашение в путешествие – приглашение от Бога. Любое приглашение – от Бога. Очень вовремя, а то последнее время – хоть вешайся».

Она спрятала блокнот в карман сумки, торопливо пошла по улице. Дойдя до криво висящей калитки в полинялом палисаде вокруг ещё не растерявшего былого мещанского очарования салатового домишки в три окна, Майя остановилась. Перебросив руку, нащупала изнутри щеколду, осторожно вошла. Из Тумана с яростным рычанием адского порождения Эхидны и Тифона метнулась огромная рыжая овчарка, но, увидев Майю, завиляла хвостом, заскулила, упала набок, подставила мягкий горячий живот. Майя чесала ей грудь, гладила бархатный нос, лохматила шею, пока на крыльце не появился седоусый старичок в пожелтевшей от времени белой тройке.

– Ромаха, рыжая бестия, зачем пугаешь дорогих гостей? Заходи, милая красавица, не стой на холоде!

Дядя Эдвард – единственный близкий Майе человек в Городе, но даже не родственник. Он сам попросил называть его дядей, сказал, что от этого чувствует себя моложе. Родных у Майи не было вовсе.

Дядю Эдварда она нашла в июле. Он лежал в испачканном костюме ничком на центральной улице рядом со скамейкой, а мимо шли и шли люди. Майя встала на колени, пощупала пульс. Старичок тихонько застонал, схватился за сердце. Она подняла настоящую панику: хватала прохожих за руки, мычала по-своему, не давала пройти, пока кто-то не вызвал скорую.

– Вы кто ему? – спросил усталый доктор с покрасневшими глазами.

«Внучка» – написала Майя. «Что с ним?»

– По всей видимости, инфаркт. Поезжайте с нами, поможете оформить.

Майя навещала его в больнице, носила яркие пахучие апельсины. Оказалось, дяде Эдварду 70 лет, и он одинок, как последний патрон в обойме.

В доме топилась голландская печь: громко трещал огонь, пахло дымом, свежестью и теплом. Майя смахнула тающий снег с коротких сапожек, разулась, прошла по вытертым половикам в маленькую уютную комнату. Старик уже сидел за круглым столом, закатывал рукав. Она достала из ящика старинного крашенного карамельной эмалью комода тонометр. Пока она возилась с автоматическим прибором, Эдвард любовался её лицом, поневоле оказавшимся так близко. Особенно обворожительными ему казались, почему-то, тонкие полоски бровей вразлёт. Что-то забытое всплывало из глубины, какой-то затёртый образ, и, скорее всего, собирательный. Измерив давление, показала ему большой палец: неизменный ритуал их встреч.

Огладив взглядом золотых оленей на тёмно-зелёном с отливом гобелене у высокой железной кровати, Майя направилась в кухню. На узкой двухконфорочной плите стояли голубая эмалированная кастрюля свежесваренного борща и чугунная глубокая сковорода макарон с тушёнкой. С точки зрения старого солдата, аромат стоял божественный. Майя обернулась через плечо: он стоял в дверях, сложив руки на груди, и улыбался в свои роскошные горьковские усы. Она покачала головой. Первое время ей ещё удавалось приготовить ему что-нибудь, но только чуть оправившись от болезни, гордый старик перехватил инициативу, так что теперь к её приходу всегда был готов горячий обед.

Майя приходила по субботам, а ждать её он начинал с утра воскресенья: буквально, места себе не находил. Слонялся по двору, начинал какое-нибудь дело, да и бросал, не докончив, чтобы начать другое. В пятницу всё обретало смысл и цель. Затевалась генеральная приборка, поход на базар, кулинарные приготовления…. Старик очень привязался к ней, втайне отписал в её пользу дом и солидную сумму на книжке. Втайне, потому что знал: узнает – оскорбится страшно.

К её приходу Эдвард старался приодеться. Сегодня он, мурлыкая в свежерасчёсанные усы «Утомлённое солнце», надел светлую тройку (сорок лет назад она произвела фурор на побережье), положил в жилетный карман серебряные часы со звоном, и стал выглядеть, как всемирно известный писатель на Капри. Впечатление несколько портила небольшая прореха под коленом: сорок лет – не шутки.

Майя поцеловала его в колючую щёку, жестом велела снять штаны, отыскала в комоде иголку и подходящую по цвету нитку. Села у окна, принялась аккуратно штопать. Старик, запахнувшись в красный халат с белыми цаплями, сидел в кресле, любовался её молодой красотой, которая будоражила в нём такое, о чём он, по меткому выражению чувственного певца с радио, «даже не знал, что забыл».

Их встречи проходили в тишине. Дядя Эдвард никак не мог привыкнуть, что Майя читает по губам, они общались посредством блокнота. Впрочем, чаще всего им хватало жестов.

Она любила приходить в этот дом, заботиться о старике, чувствовать, что нужна.

Во всём здешнем огромном холодном мире её грели только две искорки жизни: дядя Эдвард, да свободолюбивая чёрная кошка из старых дворов, что позволяла себя подкармливать.

Железный остановился перед тяжёлой металлической дверью, и несколько раз энергично нажал кнопку звонка. На пороге его встретил невысокий русоволосый человек в тёртых джинсах и серой заношенной футболке. В руках он держал, как наваху, большие портновские ножницы. Пахло кофе.

– Привет, Железо, заходи.

– Здорово, Светлый! – Железный вошёл в прихожую, скинул пуховик. – Как дела? Чем занимаются сегодня люди в серых футболках?

– Люди в серых футболках джинсовки себе шьют. В индейском стиле. С бахромой.

Железный, развязывавший шнурки на высоких жёлтых ботинках, сел на пол.

– Ты что, умеешь шить? Как дядя Додик?

Светлый улыбнулся:

– Никогда не пробовал. А что, это сложно?

– Таки, смотря как. Если хорошо – сложно. Сшил бы ты, для начала, хотя б носовой платок! А почему стиль индейский?

– Я чувствую себя последним из Могикан, – ответил он без улыбки.

Они прошли на кухню, Светлый сварил в старинной джезве свой любимый абиссинский лонгберри.

– Твой кофе – божественен, а сам ты – наш сокровенный баристо, – Железный отхлебнул из крошечной, затейливо расписанной чашечки дорогого фарфора:

– А что это тебя сподобило на портновские подвиги?

– Да так…. Джинсовка мне нужна. А потом, – он тряхнул головой. – Делать-то всё равно нечего.

– Вот именно: делать тебе нечего. Но сегодня у Чёрного в мансарде биеналле, так что кройку и шитьё можно отложить.

Светлый усмехнулся:

– Опять пьяные танцы на перилах, песни и нарушения общественного порядка с отягчающими обстоятельствами?

– А как же!

– Светлый задумчиво посмотрел в окно:

– Тётка на пироги звала….

– Чтооо?

– Ладно, ладно! К чёрту пироги! С собой захватить что-нибудь?

Железный расхохотался:

– Ну, захвати… что-нибудь! – допив кофе, он поднялся. – Что ж, хорошо у вас, но пора. Дела, знаете ли, дела. Значит, не прощаемся.

Железный ушёл. Светлый вернулся было к шитью, но скоро бросил: настроение пропало. Он послонялся по неприбранной квартире, сел у окна. За ним, почти касаясь стекла страшными, как в германских сказках, ветвями, рос огромный тополь, обложенный туманом, как ёлочные игрушки ватой. Так теперь навсегда. А когда-то из окна можно было увидеть заросшее камышом озерцо через дорогу, покосившиеся домишки на том берегу, лениво щиплющих травку лошадей; как прилетали утки, как чертили белые полосы по небу самолёты, но это было ещё в детстве, а теперь главным стало то, что раньше почти не замечалось. Тополь одевался изумрудной листвой по весне, сбрасывал бурую, пожухшую – осенью. Иногда на его ветви садились птицы.

Он услышал приближающийся шорох крыльев, и на ветку перед ним опустился чёрный ворон. «Откуда здесь ворон?» – удивился Светлый. Большая, словно из антрацита вырезанная птица ударила замёрзшее дерево эбонитовым клювом, тряхнула головой, уставилась блестящим глазом на ярко освещённого человека за стеклом. Светлый поёжился. Никогда в Городе воронов не видели. Чайки, голуби, вороны, воробьи, снегири, синицы, даже сову полярную примечали не раз, но воронов – никогда. Светлый и знал-то, как эта птица выглядит по телепередачам, где Корней Чуковский носил своего мрачного друга на плече по необъятной даче в Переделкино, угощал чем-то заманчиво-вкусным и заставлял повторять разные глупости. Чуковский давно умер, упокой Господь его странную душу на злачных пажитях, а птица? Куда пропала птица?

Ворон снова ударил дерево, осторожно переступая по ветке узловатыми шершавыми лапами, переместился ближе.

– К чему бы это? – пробормотал Светлый. – К чему это прилетают из тумана чёрные птицы с умными глазами? Может быть, ты ручной, прямо из Переделкино?

Он медленно встал, стараясь не делать резких движений, подошёл к окну, взялся за верхний шпингалет. Его с осени не открывали, так что он присох намертво.

– Чёрт тебя дери, – прошипел Светлый, пошевелил рычажок вправо-влево, повис всем телом – и крашеная сталь поддалась с оглушительным стуком. Светлый покосился на птицу: та не шелохнулась. Тогда, осмелев, он щёлкнул нижним замком, потянул створки на себя. С хрустом отлетела со стыков бумага, посыпалась на пол серая вата, забитая в щели отцом, окно нехотя распахнулось. В кухню ворвался морозный ветер, донёсся приглушённый туманом городской шум. Птица не улетела, присев на цепких лапах в метре напротив.

– Ну, что ж, заходи, кто бы ты ни был! – пригласил Светлый, для ясности сопроводив слова жестом.

Ворон бросился в лицо, словно только и ждал удобного момента, словно всё заранее рассчитал и подготовил, направляя события с самого начала. Светлый едва успел закрыться руками. Острые когти рванули кожу, от удара клювом удалось увернуться уже совсем по-боксёрски. Он отшвырнул птицу, захлопнул окно. Отлетев к дереву, ворон бросился вновь, но теперь между ними было стекло. Он ударился о него, скатился вниз, подпрыгнул с откоса и исчез в серой мгле. Ещё с секунду он слышал его странные крики откуда-то сверху, а потом всё стихло. Светлый налёг на створки, с трудом закрыл шпингалеты. На грязный подоконник из разодранных предплечий капала густая кровь.

–Твою мать,– он выругался, осматривая рваные раны. – Что ж ты за гость такой? И почему ко мне? Что, вообще, это было? Мистика какая-то…

 

В ванной он умылся, вытер руки ветошью, заклеил раны пластырем. Заглянув в глаза отражению, покачал головой, вернулся на кухню. Налил кофе, сделал два обжигающих глотка.

– Будем ждать, – прошептал он. – Будем ждать.

***

Стемнело. Ветер, старательно выметавший окоченевший Город весь день, стих. Повалил густой, пушистый снег, опуская на землю особенную тишину снегопада, которую нарушал только скрип под ногами. Если бы Туман расступился хоть на миг, то сквозь прорехи в набрякших тучах показались бы подрагивающие в чёрном небе звёзды.

Светлый опаздывал, но не спешил: никто не ждёт его с хронометром в руках. Да и вообще, он не был уверен, что хочет куда-то идти на ночь глядя, однако, и дома не сиделось. Встреча с чёрной птицей настраивала на мистический лад, за каждым поворотом таился рок. Светлый не хотел встретить судьбу, забившись под стол. Ну, какой рок может настичь на мягком диване под мохеровым пледом? Он улыбнулся своим мыслям, щёлкнул крышкой потёртых карманных часов на длинной цепочке, пожал плечами и ускорил шаг.

Мансарды художников располагались под плоской крышей обычной многоэтажки на окраине Города. В просторных студиях за стеклянными стенами, пропитанных запахом краски и табачным перегаром, среди мольбертов, мятых алюминиевых тюбиков, банок, бутылок и палитр тихонько протекала особая жизнь, не заметная для Горожан. Когда-то из панорамных окон открывался потрясающий вид на Город и окружающие его горы, поросшие лесом, но теперь за стёклами клубился Туман. Не было никакой уверенности, что кроме Тумана в этом мире хоть что-нибудь существует. Возможно, этакий Хозомин и стимулировал творчество, но с натурой здесь было туго.

Из тёмой пещеры подворотни слева шмыгнула чёрная кошка, замерла, поджав лапку на середине улицы, уставилась сверкнувшими глазами на Светлого. Тот остановился.

– Ну, привет, привет! Что ж вас столько ко мне!

Кошка тряхнула головой, юркнула под заколоченную грязными обломками дверь справа.

– Однако, – пробормотал Светлый закуривая. Огонь спички на секунду ослепил, согрел ладони, горький дым папиросы ожёг горло. – Тонкий мир всё ближе.

Он не спеша покурил, смакуя табак, в тишине снегопада, и шагнул вперёд, пересекая ровную, как по линейке проведённую, цепочку кошачьих следов.

Поднявшись на крыльцо, Светлый оказался перед железной дверью с кодовым замком. Когда-то все двери были деревянными и не запирались, но с приходом Тумана горожане стали подозрительнее, злее и закрыли под замок всё, что могли. Впрочем, именно эту дверь можно было открыть, не зная код. Светлый обеими руками ухватился за ручку, резко рванул всем телом. Створка со щелчком распахнулась, и подъезд встретил теплом. Это был своеобразный ритуал посвящённых, тайное знание низкого градуса. Как часто бывает, практический смысл в этих мистических манипуляциях полностью отсутствовал: замок отлично работал, а код нацарапан на стене рядом.

Светлый прыгал в сумраке через две ступеньки, спеша миновать удушливые облака аммиака, волнующие запахи жареной с салом картошки, цыплёнка табака и марихуаны. Поднялся на самый верх, дважды нажал круглую кнопку звонка.

– Буэнос диэс! – воскликнул Железный, впуская его внутрь.

– Ни хао! Уже почти ночес, – ответил Светлый. – Я вижу, ты уже основательно поддат, маэстро.

– Я не пью! – вскинулся Железный, и, вдруг, спросил: – А ты видел когда-нибудь морских черепах?

– Нет.

Железный печально улыбнулся:

– А я вот их периодически наблюдаю….

Тесная бежевая прихожая была завалена одеждой и уставлена обувью. Слева на лакированной тумбе размещались советские тёмно-синие весы с блестящими чашами и красной стрелкой под стеклом, а справа на стене висела отчеканенная на меди картина с кавказскими мотивами: обнажённая девушка, посыпанная то ли песком, то ли пеплом сидела, склонившись над коленями. Железный перехватил взгляд Светлого.

– На этих горских этюдах чувственность изображения оттеняется подразумеваемой строгостью нравов. Голая француженка Мане – просто кукла.

– Ничего не понимаю в морских черепахах и живописи, – улыбнулся Светлый. – Но девка на чеканке – чудо, как хороша!

– Волнует?

– Волнует.

– И меня волнует. И всех прочих, ну, может, кроме гомиков. Но волнует не так, как порно, или даже эротический постер. Неуловимо иначе. Именно этим искусство и отличается от Хастлера. Но ханжам не понять: они и в Венере Милосской видят, главным образом, сиськи. Я думаю, это от подавленной сексуальности и фиксации на анальной стадии психо-сексуального развития.

– К чёрту грязную свинью Фрейда, Железо. Я замёрз.

– Намёк понят, пошли.

В центре просторной студии стоял мольберт с полотном средних размеров, выхваченный из тьмы узким лучом рампового светильника. Впрочем, Город на картине настолько пропитался солнечным светом, щедро пролитым на него автором, что, казалось, может сиять и сам. Здесь, в тёмной мансарде под самой крышей унылого муравейника, посреди утопленной в густом Тумане зимней ночи, распахнулось окно в иной, солнечный мир, в такой, каким только мир и должен быть.

– Круто! – выдохнул ошеломлённый Светлый.

– Да уж, – Железный протянул ему гранёный стакан. – На вот, запей.

Светлый не глядя взял стакан, опрокинул в рот. Поморщился: разведённый ржавой водопроводной водой спирт с гидролизного завода. Он подошёл поближе, вгляделся в детали, в каждый мазок масла, густо положенного на холст. Шершавая, в маленьких трещинах сольфериновая черепица сочилась кирпичным теплом, золотые шпили нестерпимо слепили бликами, тёмно-зелёные шапки лип манили прохладой, голубые горы звали в дорогу.

Картина называлась «Город».

– Волшебная работа! – сказал, наконец, Светлый. – Правда, она будит такую яростную и беспросветную тоску, что хочется немедленно напиться в дым, – добавил он, оглянувшись на окна. Железный наполнил протянутый стакан из трёхлитровой банки с игривой этикеткой «Огурцы»:

– А говоришь, что не разбираешься в живописи.

– Спасибо! – раздалось слева сзади. – Лучшей оценки я не мог и желать. Именно из этой тоски работа и родилась.

Светлый обернулся на голос. Рядом стоял высокий человек в чёрном свитере с высоким горлом. Глядел прямо в глаза, без улыбки.

– А вот и автор шедевра! – воскликнул Железный.

– Знакомьтесь: это – Чёрный, это – Светлый.

Они пожали руки.

–Да мы, кажется, виделись уже, – пробормотал Светлый смутившись. – Великолепная работа, поздравляю. Просто круто.

– А как положено масло! – воскликнул Железный.

Чёрный поморщился, махнул рукой:

– Спасибо, польщён. А напиться, действительно, хочется.

– Так в чём проблема? Прозит!

– На здрави!

– Ура!

Зазвенели стаканы.

Людей в студии осталось не много. Человек пятнадцать небольшими компаниями расположились вдоль стен, заваленных мольбертами, холстами и прочей утварью художников. Из двух колонок не громко, но качественно тянуло Лед Зеппелин, в воздухе слоями плавал табачный дым. Кроме сияющего полотна, вся остальная студия терялась в полумраке. Это был особенный уют мягко освещённой театральной сцены, когда спектакль окончен, зрители с актёрами уже разошлись, а искусство осталось.

Чёрный сидел в углу на бордовом пуфике у низкого столика карельской берёзы, оглядывая зал усталым полководцем после славной виктории. Вечер прошёл хорошо. Всем пришедшим его картина понравилась, ему жали руку и горячо поздравляли. Это приятно щекотало тщеславие. Но подумалось, что главная часть этого слова – тщета. Пока работа писалась, он чувствовал себя подключённым к источнику высокого напряжения, по телу струились потоки лазурной энергии, а с кончиков пальцев слетали искры. Мир вокруг существовал постольку, поскольку был необходим холст, краски и то, что приходило, как озарение. Само его бытие оправдывалось лишь актом творения, загадка которого вызывала дрожь и трепет.

Не всё шло гладко. Материя сопротивлялась, доводила своей неуклюжестью до белого каления, так что несколько холстов, уже почти законченных, полетели в печь. Не один раз он порывался забросить всё к чертям, напивался до беспамятства, но утром опять вставал к мольберту. Там, на сером холсте медленно появлялся Город, который он любил, и которого не существовало в этом мире, наверное.

1  2  3  4  5  6  7  8 
Рейтинг@Mail.ru