bannerbannerbanner
Молот ведьм

Константин Образцов
Молот ведьм

Полная версия

Я подогнал машину к двери пустого дома. Вошел внутрь, зажег фонарь, поставил его на стол и вернулся к автомобилю. Когда я открыл багажник, на меня злобно воззрились черные глаза, налитые ненавистью, которая обещала нечто худшее, чем просто смерть. Я принялся вытаскивать старую каргу из машины; она зарычала сквозь клейкую ленту, извернулась и с силой пнула меня обеими ногами в грудь. Я покачнулся и едва не упал. Мне с трудом удалось выволочь шипящую, извивающуюся ведьму из багажника, и в конце концов я уронил ее на мерзлую землю рядом с машиной. До открытой двери было всего метра два или три, но мне они показались бесконечными, когда я волок отчаянно упирающуюся колдунью в полумрак выстуженного дома.

Она продолжала яростно сопротивляться даже со связанными руками и ногами, и каждое действие давалось мне ценой величайшего труда, как маленькая победа в сражении, которому не видно конца. Кое-как я усадил каргу на стул, примотав скотчем руки и ноги, но она тут же опрокинула его, завалившись на бок с утробным отрывистым рыком. Я понял, что она хохочет. Я попытался поднять стул, но колдунья снова рванулась вбок, и я опять уронил его вместе с привязанной каргой, поскользнувшись при этом и растянувшись подле нее. Наверное, мне не передать, что я испытывал во время этой возни на грязном полу убогого дома, среди мелкого снега и пустых бутылок, в полумраке, рассеиваемом только тусклым лучом фонаря, под завывания ветра и приглушенный ведьминский хохот. Я с натугой поднял стул, подтащил его к стене и сдерживая, насколько было возможно, ее бешеные попытки ударить меня головой в лицо или снова опрокинуться, прибил спинку к стене. Только тогда она утихомирилась и замерла, сопя и не сводя с меня ненавидящего взгляда.

Я разложил на столе свои инструменты, натянул балахон, прикрыл дверь, подперев ее еще одним стулом, отрегулировал луч фонаря и сорвал с губ колдуньи клейкую ленту. Ведьма замотала головой, а потом, прищурившись, посмотрела на меня.

– Значит, это ты, – просипела она. – Да, ты… Знаешь, а ведь это твоя большая ошибка. Очень, очень большая ошибка. Если думаешь, что…

Я размахнулся и влепил ей пощечину. Голова дернулась, на губах появилась кровь. Она моргнула, а потом, ощерившись желтыми острыми зубами, снова уставилась на меня.

– Ну? И что ты будешь делать, умник?

Я встал перед ней и зачитал стандартную формулу начала дознания. Голос мой немного дрожал и срывался. Карга таращилась на меня в изумлении, а потом запрокинула голову и разразилась диким хохотом.

– Да кем ты себя возомнил? – задыхаясь от смеха, спросила она. – Повтори-ка, повтори! Как ты там сказал: «до моего слуха дошло»? До какого слуха, баран ты эдакий?

Я захотел ее снова ударить, но не стал. Мне следовало держать себя в руках.

– Признаешь ли ты оглашенное обвинение в ереси и колдовстве, подкрепленное свидетельствами, и готова ли принести покаяние в совершенных тобой беззакониях? – повторил я.

– Да пошел ты! – вдруг заорала ведьма и дернулась вперед так, что гвозди, удерживавшие стул, заскрипели в досках. С окровавленных губ слетела нитка тягучей слюны.

Я молча отвернулся, взял портновские ножницы и показал ей.

– Сейчас я сниму с тебя всю одежду, – сообщил я. – И я прошу не препятствовать мне. Я не хочу снова тебя бить.

– Подумайте, какой джентльмен, – захихикала она. – Давай, посмотрим, какие развлечения ты еще придумал.

Я разрезал на ней юбку, блузу, огромный бюстгальтер, из которого вывалились безобразно огромные сморщенные груди, похожие на сдувшиеся меха с пробками твердых сосков. На правом боку я увидел еще один крупный сосок, похожий на бородавку в окружении жестких длинных волос. Вероятно, этот был предназначен для кормления ее демона-фамилиара, той мерзкой крысы, что я видел в кабинете. На белой дряблой коже рук темнели синие кустарные татуировки: паук, цветок с колючей проволокой, какая-то птица. Это тоже были знаки принадлежности к определенному кругу, но не к тому, который меня интересует сейчас.

За одеждой последовали ботинки и плотные мужские носки; обнажились мозолистые заскорузлые ступни с отросшими, вымазанными серебристым облупившимся лаком кривыми ногтями. Последними я содрал большие несвежие трусы. Она продолжала хихикать, не сводя с меня взгляда прищуренных глаз. Я снял с нее цепочки и шнурки с амулетами, бросил их на пол, и надел ей через голову ладанки со святынями.

– Ну и ну, – покачала она головой. – Нашел, что подарить даме – мешки с мусором. Видать, дела твои и правду совсем плохи, если не смог предложить чего получше.

Стараясь не обращать внимания на ее болтовню, я стащил браслеты с запястий, обдирая кожу, стянул с пальцев кольца и перстни. Одно кольцо упрямо не хотело сниматься: старое, позеленевшей меди, с торчащими тонкими «лапками», между которых должен был быть камень. Металлическая кромка намертво впилась в собравшуюся на узловатом суставе кожу и застряла.

– Может, оближешь? – карга оттопырила средний палец с застрявшим посередине кольцом и хохотнула. – Давай, тебе понравится. Должно помочь.

Я промолчал. Тщательно осмотрел обрезки одежды: в них ничего не было ни вшито, ни спрятано. Нужно было продолжать.

– Еще раз предлагаю тебе, Стефания, признаться в отречении от Бога, заключении союза с дьяволом, участии в богомерзких сборищах и колдовстве, а также показать мне, самостоятельно и добровольно, знак, которым нечистый пометил твою плоть как символ того, что ты предана ему не только душою, но и телом.

Она снова смеется.

– А ты поищи, сладкий. Может, и найдешь.

Я трогаю руками в перчатках ее обрюзгшее старое тело, копаюсь в складках кожи и жира, осматриваю ее всю, с головы до ног, но ничего не нахожу. В ответ на мои прикосновения она утробно урчит, словно адская кошка, и елозит по стулу.

– Да, вот так, потрогай меня еще вот здесь, да….

Остается последнее средство. Сбривание волос с тела ведьмы рекомендовано опытными знатоками для двоякой цели: как для поиска сатанинской метки, так и для того, чтобы ослабить силу околдования. Я смотрю на то место на теле Стефании, которое покрыто густыми волосами, и понимаю, что забыл взять бритву и гель.

Я прохожу по комнате, открываю ящики пыльной тумбы, роюсь в мусоре, и наконец нахожу небольшой обмылок. Поливаю его водой из бутылки, как могу, намыливаю руки в перчатках, беру нож, сажусь у ног старой ведьмы и с отвращением раздвигаю ее колени. Я ощущаю омерзительный запах, с трудом намыливаю толстые, жирные лобковые волосы и начинаю брить. Она картинно выгибается, насколько позволяют связанные руки и ноги, и издает громкие хриплые стоны.

– О, милый, ты решил меня побрить, как хорошо! Да, вот так, так, еще, не останавливайся…А теперь отлижи мне, ты же это любишь!

Я скребу ножом ее дряблую кожу. Волосы прилипают к лезвию. Нож острый, но все же недостаточно, да и руки у меня дрожат, и в итоге сквозь грязную мыльную пену выступает кровь.

– Смотри-ка, что ты наделал! – восклицает она. – У меня кровь течет прямо оттуда… Черт, да я, оказывается, девственница, совсем как эта ваша Мария!

Я кое-как заканчиваю эту отвратительную процедуру. Усилия не пропали даром: на обнажившемся сморщенном лобке, в темных складках вонючей кожи, едва заметно синеет крошечный знак, похожий на татуировку: перевернутый трезубец.

– Ну надо же, нашел! Все, теперь ты доволен? Может, займемся чем поинтереснее?

Я снова выпрямляюсь и говорю:

– В ходе ведения процесса против тебя, Стефания, по обвинению в колдовстве и богопротивной ереси, ты изобличена показаниями свидетеля и знаком сатаны на твоем теле. Но поскольку в своих показаниях ты лжешь и упорствуешь, я объявляю, что ты должна быть пытаема сегодня же и немедленно. Приговор произнесён.

Я беру молоток. Она смотрит на меня в упор и вдруг говорит неожиданно спокойно:

– Послушай, притормози немного. Поигрались, и хватит. Давай-ка договоримся. Как насчет того, чтобы сейчас посадить меня в машину и отвезти обратно, откуда забрал. Тихо и мирно. Что скажешь? А я забуду о том, что здесь произошло. И всем будет хорошо. Звучит неплохо, верно?

Дом дрогнул под особенно сильным порывом ветра. За моей спиной в оконной раме задребезжало стекло, как будто кто-то постучался снаружи, из тьмы. На какое-то мгновение мне показалось, что так и в самом деле будет лучше. Хватит, наигрались в ведьму и инквизитора. Пора и по домам.

Я закрываю глаза, стискиваю под одеждой святыни и мысленно произношу: «Crux sancta sit mihi lux, non draco sit mihi dux, vade retro satana, numquam suade mihi vana, sunt mala quae libas, ipse venena bibas…»[11]

– Давай договоримся, – отвечаю я ей, открыв глаза. – Выдай мне место ваших сборищ, имена своих товарок по шабашу, принеси покаяние – и тогда я, может быть, сохраню тебе жизнь.

Она щурится, а потом молча плюет в мою сторону. Я присаживаюсь на корточки и заношу молоток.

Первый палец я ломаю одним ударом. Она орет, как раненый зверь, и в этом крике нет ничего человеческого. Я бью снова и снова. От ее воплей звенит в ушах, дрожат стекла и кажется, что из темных глубин лесов и болот кто-то отзывается в ответ на ее крики долгим, тоскливым воем. Я раздробил все пальцы на ее левой ступне, измолотил саму стопу так, что она изогнулась, побагровела и распухла вдвое, но так и не услышал ничего, кроме звериных воплей и невероятной брани.

– Выблядок! – орала она, брызгая кровавой слюной. – Петух позорный! Ты еще заплатишь за это! Тебя найдут! Давай, бей еще, бей, мне это нравится!

 

Я не чувствовал холода, не ощущал времени, только усталость, страх и отчаяние. Когда я принялся за вторую ногу, она обмочилась, потом обделалась, и ерзала по стулу, ставшему скользким от мочи и экскрементов, подскакивая при каждом ударе и издавая только истошные вопли, перемежаемые чудовищными ругательствами и богохульствами. Карга не теряла сознания, и когда я бил, мне казалось, что в ответ я тоже получаю удар. Это было похоже на бой, в котором мне противостояла не голая стареющая женщина, а нечто куда более страшное и древнее, против чего мой молоток был не страшнее, чем игрушечный меч в сравнении с коваными доспехами. Кровь собиралась на грязном полу в густые скользкие лужи, вязкая вонь заполнила комнату, пробираясь в легкие, и я дышал смрадом отвратительных телесных выделений упрямой колдуньи, чувствуя, как будто это она сама пробралась ко мне внутрь.

Взгляд падает на так и не снятое с пальца старой ведьмы кольцо. Возможно, это было ошибкой. Почти не помня себе, я беру пассатижи, зажимаю ее толстый средний палец между режущих кромок и с силой сжимаю рукоятки. Хрустит раздробленная кость. Она орет, долго, хрипло, прерываясь только, чтоб набрать воздуха в грудь. Кровь брызжет, а потом стекает, как вода из засорившегося крана. Палец повисает на лоскуте кожи, и я несколько раз дергаю и кручу его пассатижами, пока не отрываю вовсе. Кольцо падает на пол в кровавую лужу.

Я выпрямляюсь. Руки у меня дрожат.

– Может быть, хватит? – спрашиваю я, но ведьма только смотрит на меня ненавидящим взором и шепчет что-то нечленораздельное. На губах у нее вздуваются пузыри кровавой слюны.

Я вспоминаю слова из «Молота ведьм» о том, что «при пытках ведьм для познания правды приходится прилагать столь же большое или даже ещё большее усердие, как при изгнании бесов из одержимого», и мне в голову приходит новая мысль. Известно, что подобное невероятное упорство вызвано определенного рода одержимостью, и никто иные, как бесы, помогают ведьмам переносить телесные страдания. Тяжело дыша, я откладываю окровавленный молоток, и достаю из кармана пальто сложенный вчетверо лист бумаги. Снова подхожу к ведьме, встаю прямо перед ней и начинаю звучно читать:

– Exorcizo te, immundissime spiritus, omnis incursio adversarii, omne phantasma, omnis legio, in nomine Domini nostri Jesus Christi eradicare, et effugare ab hoc plasmate Dei…[12]

Она поднимает голову. Ее лицо перекошено, волосы сальными патлами свисают на глаза.

– Это еще что? – хрипит она и смеется кудахтающим смехом. – Что-то новенькое!

– Ipse tibi imperat, qui te de supernis caelorum in inferiora terrae demergi praecepit. – Продолжаю я. – Ipse tibi imperat, qui mari, ventis, et tempestatibus impersvit…

– Откуда ты это взял, придурок? Из интернета скачал? – смеется она еще громче. – Черт, да ты даже половину слов произносишь неправильно, постыдись!

Я возвышаю голос.

– Christum Dominum vias tuas perdere? Illum metue, qui in Isaac immolatus est, in joseph venumdatus, in sgno occisus, in homine cruci-fixus, deinde inferni triumphator fuit. Sequentes cruces fiant…

Что-то происходит вокруг: я чувствую, что со всех сторон кто-то смотрит, словно и стены, и темные окна, и сумрачный густой воздух уставились на меня выпученными, немигающими глазами. Дверь, подпертая стулом, вздрагивает, будто от порыва ветра, потом начинает стучать о притолоку, все сильнее и сильнее, и мне кажется, что еще немного, и она распахнется, впуская внутрь волны холода и потустороннего мрака. Мелкий снег на полу приходит в движение и извивается белыми змеями. Смех старой карги сменяется каким-то неразборчивым рычащим бормотанием. Я продолжаю читать, прячась за слова, как ребенок прячется под одеяло от ночного кошмара:

– Recede ergo in nomine Patris et Filii, et Spiritus Sancti: da locum Spiritui Sancto, per hoc signum sanctae Cruci Jesus Christi Domini…

Мое чтение прерывает яростный вопль. Стефания с неистовой силой рвется вперед, вытянув шею и выпучив глаза, и орет, разинув рот так, как будто что-то рвется из нее наружу. Гвозди с визгом выскакивают из дощатых стен, стул опрокидывается, ведьма падает, с громким стуком ударяясь лбом об пол, и, извиваясь ползет ко мне на опухших, багрово-синих коленях. Я отскакиваю, выронив лист с молитвой изгнания, и не помня себя от ужаса, с силой бью ее ногой по лицу. Голова ее запрокидывается так, что едва не ломается шея, но она продолжает ползти к моим ногам, таща за собой привязанный стул, и тогда я бью еще раз. Нос с хрустом ломается под моей ногой, как гнилая ветка. Ведьма дергается и замирает.

Я сажусь рядом с ней, вытирая резиновыми перчатками пот, льющийся на лоб из-под капюшона. По лицу размазалась чужая липкая кровь. Через несколько минут она открыла глаза и уставилась на меня, с трудом сфокусировав блуждающий взгляд.

– Признаешь ли ты обвинения?.. – спрашиваю я, с трудом ворочая языком.

– Пошел ты на хер, мудозвон – шепчет она и снова закрывает глаза.

Единственное, чего мне хотелось в ту минуту – это поскорее покончить со всем этим и уйти, уехать подальше от этого дома, из этого леса, от этой лежащей у моих ног страшной карги. Я схватил ее за скользкую от пота шею, другой рукой вцепился в волосы и потащил вместе со стулом к входной двери. Широкий грязный след крови и кала тянулся по полу. Я ногой отбросил подпиравший дверь стул и выволок ведьму наружу.

Холодный ветер ударил в лицо. Как ни странно, но здесь, среди ненастной тьмы и бури, завывающей в ночном лесу, мне стало легче: я почувствовал себя узником, вышедшим на свободу после долгих веков заточения в тесноте и удушливой вони, в одной комнате с беснующейся ведьмой.

Я подтащил колдунью к ближайшему металлическому столбу, поддерживающему забор, и крепко примотал к нему проволокой за шею. Вернулся в дом, кое-как быстро побросал в ящик инструменты, переоделся и вышел. Я очень старался действовать аккуратно, пытаясь унять дрожь лихорадочной спешки, чтобы ничего не упустить, но все равно чуть не забыл свое зачехленное ружье, которое все это время стояло в углу у двери. Помню, что тогда я подумал: что было бы, если бы на вопли старой карги кто-то откликнулся? Что, если какой-то неравнодушный сосед все же отважился бы подойти к дому, из которого неслись душераздирающие крики? Смог бы я выстрелить в человека, вся вина которого – в излишней отваге и отсутствии равнодушия к чужим страданиям? В конце концов, для этого я и брал с собой ружье. Была бы смерть случайного свидетеля оправдана моей миссией и Промыслом, меня на эту миссию направившим?.. Впрочем, история не терпит сослагательных наклонений. Стрелять мне тогда не пришлось.

Среди ржавого железа и остовов автомобилей я нашел несколько старых покрышек и бросил их на ворох рваных тряпок и свой грязный балахон, едва прикрывавших голое тело старухи. Она начала приходить в себя: пыталась крутить головой, прикрученной к столбу, шевелиться, а когда я начал лить бензин из канистры, что-то снова неразборчиво забормотала. Я вылил канистру до последней капли, убрал ее в багажник, воткнул в мерзлый песок неподалеку табличку с надписью «ВЕДЬМА», потом достал из кармана спички и присел на корточки рядом со Стефанией. Взгляд ее затуманенных глаз встретился с моим, прояснился; губы искривились в попытке то ли ухмыльнуться, то ли что-то сказать.

– Вот и все, – произнес я.

Она зашипела и попыталась плюнуть. Густая слюна повисла на подбородке. Я покачал головой и произнес:

– Дабы ты спасла свою душу и миновала смерти ада для тела и для души, я пытался обратить тебя на путь спасения и употреблял для этого различные способы. Однако, обуянная низкими мыслями и как бы ведомая и совращённая злым духом, ты предпочла скорее быть пытаемой ужасными, вечными мучениями в аду и быть телесно сожжённой здесь, на земле. Так как я ничего более не знаю, что ещё могу для тебя сделать ввиду того, что уже сделал всё, что мог, присуждаю тебя, Стефания, как нераскаявшуюся и повторно впавшую в ересь преступницу, к передаче светской власти…которую сегодня здесь тоже представляю я.

Она молчала. Только усмехнулась, издав сдавленный, недобрый смешок, когда порыв ветра загасил зажжённую спичку, а потом еще и еще одну. Я снова зашел в дом, нашел старую газету, поджёг ее, и когда свернутые листы вспыхнули, как факел, бросил на залитые бензином покрышки.

Полыхнуло пламя: яркое, мощное, беспощадное. Секунду – другую было тихо, потом тело карги бешено задергалось, и раздался пронзительный, страшный, животный рев. Я достаточно наслышался криков за минувшую кровавую ночь, но этот вопль был громче и ужаснее всего, что я не только слышал, но и мог представить. Горящая ведьма забилась с такой силой, что железный столб затрясся и задрожал, зазвенела металлическая сетка забора, одна из покрышек сползла и пылала рядом в клубах густого черного дыма. Ведьма закричала снова; второй вопль был каким-то клокочущим, словно она захлебывалась собственным криком, а потом закашлялась, захрипела и затихла. Только шипение и потрескивание сгорающей плоти слышались сквозь ровное, деловитое гудение пламени.

Я сел в машину и поехал обратно в город. Ночь уже подходила к концу, а у меня оставалось еще одно незавершенное дело.

К опустевшей обители ведьмы в центре города я подъехал в тот особенно безмолвный и неподвижный час между ночью и утром, который иногда называют часом Творения. Мироздание замерло, и где-то за пределами нашего мира Начала и Власти проверяли его исполинские механизмы.

Дверь была приоткрыта. Я зажег свет и вошел в кабинет со второй канистрой бензина в руке. Огромная крыса, сидевшая на столе, словно местоблюститель сгинувшей ведьмы, увидев меня, оскалилась, зашипела и шмыгнула в темный угол. Мне нужны были регистрационные книги с именами, датами и номерами телефонов; я нашел их в одном из ящиков стола, вместе со старомодной записной книжкой и тонкой пачкой купюр, среди которых, надо полагать, были и мои три тысячи. Я забрал деньги без зазрения совести: им можно было найти лучшее применение. Мобильник карги я брать не стал: конечно, возможность изучить список контактов была привлекательной, но не стоила возможного риска быть обнаруженным по сигналу сим-карты или самого аппарата. Скопировать адресную книгу мне было некуда: свой телефон я оставил дома, а другой сгорел вместе с колдуньей за шестьдесят километров отсюда. Трубка ведьмы могла пригодиться только для одного, последнего звонка.

– Здравствуйте. Я хочу сообщить о местонахождении трупа…

После того, как дежурный диспетчер записал все, что было сказано, я впервые произнес те самые слова, которые, я уверен, знают сейчас все полицейские города:

– Я сделал за вас вашу работу.

Кроме тетрадей, записной книжки и денег, я вынес из кабинета иконы: снял их с пыльных полок и сложил в багажник автомобиля. Потом залил все полки, мебель, и портьеры бензином, бросил в полумрак зажженную спичку и захлопнул дверь. Низким басом ухнуло пламя, а немного погодя раздался пронзительный злобный визг погибающей крысы.

Все кольца, перстни, цепочки, браслеты и талисманы ведьмы я выбросил в воду по дороге домой. Сил, чтобы думать о конспирации и осторожности, уже не было, поэтому я просто остановился на набережной и швырнул все это прямо в темную, дышащую зловонным паром воду. Последним полетело в реку то самое медное кольцо, измазанное кровью старухи. Когда я возвращался в машину, мне показалось, что в нескольких метрах позади кто-то стоит, неподвижный черный силуэт высокого человека, прислонившегося к фонарному столбу. Я даже как будто разглядел мелькнувший огонек сигареты. Но потом порыв ветра пустил по черной воде легкую рябь, задрожали смутные отражения огней и домов, и силуэт исчез, как мираж. Неудивительно, что я принял за человека игру ночного света и тени. Мне было плохо. А еще страшно.

«Я сделал свою работу, – повторял я, возвращаясь домой. Предутренние улицы были серыми и пустыми, как будто мир повернулся ко мне спиной, не желая встречаться взглядом. – Я сделал свою работу».

Глава 6

Раньше остров назывался Воронья Глушь. В прежние времена люди умели давать правильные названия.

Днем он почти незаметен. Слишком много широких мостов, улиц, высоких серых домов, слипшихся в плотные ряды вдоль шумных проспектов; слишком много машин и людей. Темные старые реки стиснуты между каменными набережными так, что с трудом влекут свои медленные холодные воды. На автомобиле можно пересечь остров за пару минут, неспешным шагом – за четверть часа. Но тут никто не ходит и не ездит неспешно: днем всех подгоняет лихорадочная суета, а ночью – нечто другое. Ночью остров снова становится Вороньей Глушью, местом, куда лучше не заходить, а если уж зашел, то не задерживаться.

 

Для Ивана Каина этот остров казался настоящей находкой.

Каин был истинным художником, а значит, умел видеть невидимое. Уже полсотни лет он рисовал то, что было скрыто от других за символическими покровами зримого мира, с тех самых пор, как в раннем детстве взял в руки зеленый карандаш и на куске оберточной бумаги неумело, как позволяла несовершенная еще тогда техника, изобразил многоногую тварь, прячущуюся в темном углу под потолком родительской спальни. Рисунок получился выразительным и обеспечил ему в качестве награды поход к детскому невропатологу, потом к психиатру, и успокоительные препараты в течение нескольких лет. Но талант оказался сильнее таблеток и докторов. Каин продолжал рисовать ночных гостей спящего дома: они заглядывали в окна, сидели голубоватыми вытянутыми тенями вокруг пустого обеденного стола, выползали из тесных кладовок. Старухи и туманные девы, неродившиеся младенцы и самоубийцы, наложившие на себя руки в пьяной тоске одиночества, обитатели соседнего мира – пустые глаза, лица как белые маски, перекошенные в беззвучном вопле черные рты; пауки с сотнями тонких, как волосы, лапок, приземистые толстые жабы, спруты с щупальцами из толстых мохнатых гусениц. Невидимые друзья его детства и отрочества, первые ценители дара, которому Каин был верен и за которым следовал всю жизнь, не раздумывая, а только перенося на бумагу, дерево, холст явленные видения.

Год назад его визионерство стало пророческим. К тому времени Каин называл себя художником-некрореалистом, и имел широкую известность в узких кругах, далеких от академической живописи. В пыльной комнате коммунальной квартиры, в трансе бессознательного акта творения, он исписывал холст за холстом ликами смерти в разных ее проявлениях: проступающий темными пятнами из-под весеннего снега труп, пролежавший всю зиму в лесу, или нежный лик девушки-самоубийцы, выброшенной вместе с сором на берег холодной реки: позеленевшая кожа, прозрачная плоть, мутная вода вместо глаз. Но в какой-то момент оказалось, что он рисует не прошлое, а будущее. Девять картин «Петербургского цикла», девять растерзанных женских тел в лабиринтах сумеречных дворов, а потом последняя, десятая, запечатлевшая его тогдашнего соседа по квартире, старика-библиографа, исчезающего в бушующем пламени пожара, который вместе с ветхой коммунальной квартирой и старым домом уничтожил и все картины Каина – кроме этой, последней.

Социальные службы отвели Каину угол в бараке старого общежития на окраине. В комнате без окна помещались две койки, тумба и расшатанный шкаф, до кухни и ванной приходилось идти по длинным извилистым коридорам, похожим на ходы в каменном муравейнике. Отовсюду неслись голоса, сиплая музыка, пьяные крики и звериные стоны. Топали шаги по скрипучим полам, звенело битое стекло, скрипели пружины кроватей. Но художник был доволен и этим жилищем: он мог дальше служить своему изменчивому дару, который теперь проявился в другом – Каин стал рисовать портреты домов.

Он находил их по наитию, во время вылазок в ночной город. Дома были похожи на гигантские старые грибы, проросшие из сырой почвы столетних напластований страха: провалившихся погостов, замурованных рек, засыпанных трясин – погребенных, но живых. Чаще всего это были давно оставленные живыми жильцами строения: они медленно ветшали, разъедаемые проказой плесени, и таращились в пустоту черными глазницами выбитых окон. Каин писал их, как видел: обителями призрачной жизни, хранителями памяти прошлых веков, слышал звуки во тьме их заброшенных комнат, видел призраки замурованных в стены безымянных покойников, спускался к основанию кирпичных корней старой кладки, что уходили в сочащийся влагой болотистый грунт. Иногда он рисовал их в виде людей: угасающих отпрысков знатного рода, надменных и желчных, и окна на ткани истлевших мундиров и фраков превращались в квадратные пуговицы. Порой Каин покидал центр города, трясся в дребезжащих безлюдных трамваях, брел в темноте по талому снегу и грязи, чтобы сделать на страницах большого блокнота наброски домов, стоявших на месте исчезнувших кладбищ. Высокие, мрачно-торжественные здания середины прошлого века с колоннами, портиками и арками; приземистые просевшие в землю бараки; плоские серые пятиэтажные коробки в рабочих районах – все они были местами, где живые, сами не зная о том, соседствовали с мертвыми, каждый день попирая их кости.

Остров Воронья Глушь исстари был заповедным. Чуть больше трех веков назад в его юго-восточной части находилось кладбище для иноверцев, встретивших свою смерть на строительстве угрюмого северного города. Неглубокие могилы без крестов, камни с надписями на чужих языках, грубые склепы из досок и глины. Потом рядом с ним был создан Аптекарский огород для нужд Императорского двора и солдат гарнизона, и остров закрыли для посторонних. У единственной наплавной переправы стояла дозорная вышка, вход и выход был строго заказан без особого на то дозволения Смотрителя огорода и острова, выходца из туманной Шотландии. Он имел полную власть в слободе из пятидесяти с лишним дворов, и под его неустанным присмотром трудились аптекари из дальних стран: выращивали чужеземные травы, варили тинктуры и снадобья, ходили, склонившись над грядками, пряча лица в тени капюшонов, бормотали слова молитв и заклятий, обращая их к влажной земле. Свое дело они знали отлично, и пока ко двору Императора поступали целебные травы, никого не тревожило то, что еще происходит на острове. Слободских из числа местных жителей за пределы острова не пускали, а через сам остров никто не проезжал за ненадобностью: севернее его все равно ничего не было, кроме болот и лесов. Если и оставались какие свидетельства о делах трехсотлетней давности, то сгорели в пожаре, уничтожившем архивы Аптекарского огорода.

От слободы на север острова вела узкая просека, коридор среди дремучего елового бора. Работные люди, которых ни к огороду, ни к домам аптекарей близко не подпускали, видели иногда, как фигуры в плащах с капюшонами уходили под вечер по просеке во главе со смотрителем, возвращаясь только с рассветом. Редко кто из местных решался ходить к северному краю, да и нужды не было, но слухи бродили: об огнях среди темного леса, о мелькающих призрачных тенях, о пронзительных криках, словно голосила разбуженная нежить, и каменных древних столбах на болотистом берегу.

Каин стоял перед домом, закрыв глаза. Дождь и снег взяли передышку, словно устав от долгого спора, и низкое небо затихло в оцепенении ночи. Это было хорошо: можно было открыть блокнот и сделать несколько набросков. Дом у самого северного берега острова, рядом с мостом, был пуст и заброшен. Он вытянулся вдоль проспекта, отделенный от него узкой полоской сквера с высокими старыми деревьями, безмолвный, холодный, пустой. Ряды черных окон на трех этажах – некоторые открыты, в некоторых не хватает стекол. Над портиком главного входа высокий витраж в виде арки. Разверстый черный дверной проем зияет, как вытянутый в беззвучном крике рот на картине Мунка. По обе стороны от него – два черных, высоких дерева; одно из них расколото надвое молнией. По проспекту за спиной у художника проносились редкие ночные машины, но здесь, рядом с домом, сгустилась странная тягучая тишь. Ни звука, ни движения. Каин открыл глаза и начал рисовать, быстро, сосредоточенно, не глядя по сторонам. Сначала на листе появились несколько каменных столбов с пятнами мха и лишайника, стоящие посреди темного бора. Каин перевернул страницу. Следующий рисунок – деревянная дача, низкие окна, островерхая крыша; безумный поэт, зашедший в гости к соседям, пишет пальцем на пыльном стекле «Ombra adorata»[13]. Новый лист: яркие огни кафе-шантана, к крыльцу подъезжают экипажи, внутри, в раскаленной, яркой, сверкающей зале играет цыганский ансамбль, взвиваются алые юбки, звенят золотые браслеты, карлики в клоунских одеждах и недобрые маги веселят полупьяных гостей, а нескромно одетые женщины с красными ртами уводят мужчин за собой, в комнаты верхнего этажа. Этот набросок он перечеркивает резкими, извилистыми чертами, образующими языки пламени, и берется за следующий лист. Карандаш теперь движется легко, осторожно: серый день, серые стены, люди с серыми лицами на больничных койках. В подвале движутся тени. Очертания дома уже почти такие, как и сейчас, остается добавить немного штрихов и деталей, и Каин поднимает глаза.

11«Светит мне пусть Крест Святой, древний змий да сгинет злой, сатана пускай отыдет, суета в меня не внидет, злом меня да не искусит, чашу яда сам да вкусит» (вольный перевод с латыни)
12Здесь и далее – молитва ритуала экзорцизма на латыни.
13«Возлюбленная тень» (ит.) – название новеллы Э. Т. А. Гофмана и арии из оперы «Ромео и Юлия». По свидетельству современников, поселившийся в 1824 году на даче Аллеров поэт К. Н. Батюшков, находясь в состоянии психического расстройства, писал на окнах и стенах «Ombra adorata» и «Есть жизнь и за могилой». Дача Аллеров находилась на месте дома № 56–58 по Каменноостровскому проспекту в Петербурге, рядом с местом описываемых событий.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru