bannerbannerbanner
Панславизм на Афоне

Константин Николаевич Леонтьев
Панславизм на Афоне

Полная версия

Кто же, имеющий сердце и ум, бросит камнем в этого человека?

Если его мучил духовный страх раскола – что ему было смотреть на других болгар? Они проживут и без него.

Со стороны болгарской, конечно, посыпались обвинения в измене, в предательстве, выдумали даже, что он это сделал, боясь отчего-то турок, – как будто турки входят в такие частные дела! Последнее обвинение, впрочем, сами болгары скоро бросили, поняв, что оно глупо.

А нам этот человек, в котором боролись два высоких чувства – племенной патриотизм и религиозность – и у которого победило чувство не современное, не модное, на Востоке в высших классах вдобавок гораздо менее идеальное и менее распространенное, чем у нас в высшем обществе, – нам этот человек, не побоявшийся клевет и насмешек, внушает уважение.

В «Courrier d’Orient», почти настолько же пристрастном к болгарам, насколько «Phare du Bosphore», например, пристрастен к грекам, появилась недавно по этому поводу следующая корреспонденция:

«Nous lisons dans le numéro d’aujourd’hui du journal bulgare „Turtzia“:

«Ces jours derniers, nous avons reçu quelques lettres de l’interieur dans lesquelles Gavril-effendi Christidis (Chrestovitch) est pris à partie. Ces lettres blâment sévèrement la démarche qu’il a faite en dernier lieu auprés du patriarche grec. Nous n’avons pas cru devoir publier les lettres en question, d’abord parce que nous n’attachons aucune importance à l’acte inqualifiable de Gavril-effendi et ensuite parce que nous savions qu’il était capable d’une telle démarche. Nous dirons seulement que, il у a deux ans (voir la „Turtzia“ sixième année numeros 11, 12, 13 et 14), nous avions émis quelques doutes sur le patriotisme de cette personne et nous regrettions vivement que notre voix n’ait pas été écoutée à cette époque»[3],

Видите, все дело в патриотизме, в болгарской идее; до православных чувств никому и дела нет.

Болгары в этом деле не чище греков с точки зрения церковной. Дух один и тот же.

В самом начале борьбы болгары были правее, конечно; они просили себе независимой иерархии и славянской литургии. Греки отказывали; они были не правы. Болгары, рассвирепев, совершили решительный шаг 6 января прошедшего года. В свою очередь они поступили не православно. Не по-христиански поступили и греки, вынудив свою патриархию объявить раскол[4].

И крайние болгары, и красные греки потом обрадовались этому расколу одинаково. Первые вздохнули, что оторвали, наконец, свою народность от эллинского влияния. Вторые восхитились той мыслью, что раскол, отречение от всякого родства со славянами склонит в их сторону Запад и особливо будто бы навек уже (sic!) всемогущую Германию. Теперь же и различить уже невозможно, кто прав и кто виноват в этой ожесточенной свалке.

Конечно, если б и со стороны болгар, и со стороны греков мирских, влиявших на то и другое духовенство, было больше людей подобных Гавриилу-эффенди, то разрыв не произошел бы так грубо и свирепо. Само духовенство на Востоке может иметь свои нравственные пороки, но грешить, так сказать, догматически или канонически оно остереглось бы скорее влиятельных мирян. Греческих епископов обвиняли иные в том, что они ищут удержать болгар за собою из личного сребролюбия, ибо эта паства приносила Церкви доход. Это не нравственно, конечно, если это правда, но это менее грех против Церкви, против основ православия, чем то решительное проклятие и восторженное объявление схизмы, которое мы видели со стороны греков прошлой зимой. Точно так же и с болгарской стороны. Известно, что болгарин Словейков, воспитанный во Франции, и другие ему подобные набрали и подбили целую толпу болгарских лавочников, конюхов, слуг и подобных людей, чтобы застращать епископов Панарета, Илариона и других, не решившихся служить 6 января прошлого года литургию, вопреки патриарху.

Один греческий архиерей, говоря со мною, еще два года тому назад, о греко-болгарских делах, сказал мне вот что:

– Болгары, в числе своих жалоб на наше духовенство, приводили, между прочим, грубое, жестокое обращение прежних архиереев со своей паствой, их вымогательства и т. п. В этом много правды, но поверьте, что старики эти нисколько и не думали о племенном притеснении. Они делали то же самое и в Эпире, и в Крите, и в других греческих землях. Это была всеобщая жестокость нравов, это было отсутствие хорошего нравственного воспитания, а не тирания национальная. Были всегда между высшим духовенством и люди славянского племени, и они тогда делали то же.

И это совершенная правда. Несмотря на то, за последний десяток лет явилось почти повсеместно новое поколение греческих епископов, ученых, благовоспитанных, нередко обученных философии и богословским наукам в Германии, но есть еще много и старых архиереев. Сам патриарх Анфим, конечно, из этих старых, и потому мы не ошибаемся, думая, что если бы прежний лично грубый, но менее национальный дух имел перевес в делах патриархии и экзархии, то дела приняли бы иные, более мягкие формы.

Если бы между греками и болгарами было несколько более таких людей, как Гавриил-эффенди, вскормленных в духе личного православия, и поменьше таких, как плохой поэт Словейков, воспитанный в Париже, разделение произошло бы постепенно, без разрыва и раскола.

Старое, жесткое, но догматически и серьезно верующее поколение восточных христиан больше побоялось бы взять на душу свою этот грех церковного расторжения.

Всем этим, повторяю еще раз, я хотел сказать, что личные страсти, пороки, заблуждения, распри и несправедливости не могут так глубоко потрясти основы церковных принципов, как принципы другие, очень высокие, быть может, но чуждые Церкви.

Церковь признала святым Кирилла, епископа Александрийского, за его борьбу против несторианской ереси, имевшей высшие философские притязания, а история светская представляет нам его человеком страстным, даже жестоким в иных случаях.

Церковь в этом вполне последовательна, и уроков ее не надо забывать, если мы хотим быть в самом деле православными, а не какими-то воздушными, фантастически летающими и порхающими христианами, принимая французскую утилитарную гуманность и немецкий сентиментализм за истинное христианство.

Повторяю это еще и еще раз, и желал бы повторять беспрестанно: не в личных проступках христиан, не в грубых вещественных побуждениях, не в корыстных распрях, даже не в преступлениях, которые могут иногда совершить и отличные люди под влиянием увлечений и соблазна, – гибель и вред православному принципу, а в постепенном вырождении его в другие принципы, например в принцип утилитарности экономической, как мы видим у столь многих социальных реформаторов, или в принцип политический, как мы видели это в греко-болгарском вопросе, или у католических священников в польских делах.

Грубые побуждения смягчаются, в преступлениях люди каются или бывают наказаны за них, караемы духовно, вещественно и граждански, временная и своекорыстная борьба утихает, уступая, при других условиях, лучшим влияниям, но царящий над всеми этими дурными и грубыми страстями чистый принцип остается нетронутым, и исправительная, примиряющая сила его снова нисходит победоносно на отуманенных людей.

Принцип не убивается вещественной корыстью и временными страстями; только другой принцип может вступить в борьбу с ним и исказить или уничтожить его.

Люди не звери, и без принципов жить в обществе не могут. Как бы ни были они порочны, если не дадите им другого принципа, они возвратятся к старому и преклонятся пред ним, умоляя о прощении.

Если все, что я сказал, вполне приложимо ко всей Церкви, к Церкви, живущей в мире и с мирянами, в государстве и в тесной связи с его администрацией, не применимо ли это еще более к афонскому обществу монахов, которые избрали себе не деятельный в миру, а аскетический, молитвенный и созерцательный путь христианства?

Афонская Гора до тех пор будет горою святою, пока жители ее будут одинаково чужды болгаризму, эллинству, руссизму и каким бы то ни было племенным и другим отвлеченным и, быть может, бескорыстным стремлениям. Его бескорыстие, его идеализм должен быть идеализмом только иноческим, личная доблесть подвижничества, молитвы и доброго общественного монашества.

К счастью, самая разнородность племен, его населяющих, с одной стороны, взаимно будет парализовать, кажется, всякую национальную исключительность. С другой стороны, присутствие над всем этим без прибавления в высшей степени (по этим делам) либеральной и беспристрастной турецкой власти также крайне спасительно для чистоты и широты афонского православия. Наконец и то, что я сказал еще прежде: большинство монахов афонских, какой бы нации они ни были, живут, слава Богу, не греческой, не русской, не болгарской, а особой, афонской жизнью... Это главное. Большинство это гораздо больше интересуется своим личным сердечным мистицизмом, или своими скромными вещественными нуждами, или внутренним управлением своего монастыря и скита, чем эллинским или болгарским патриотизмом.

Мы нашли подтверждение мысли нашей в статье, которую приписывают ученому и молодому сирскому епископу Ликургу, недавно возвратившемуся в Грецию из поездки своей на Афон («Νεόλογος», константинопольская газета).

 

Автор этой статьи тоже говорит, что политическими вопросами на Афоне занимаются очень немногие монахи идиоритмов. Остальные к ним равнодушны. Из частных источников мы слышали, что преосвященный Ликург, будучи на Афоне, говорил и там об этом и радовался такой чистоте святогорского православия.

Из статьи «Неологоса» явствует, однако, нечто другое. Из нее оказывается, что преосвященный Ликург радуется, напротив того, существованию на Афоне ученых, богатых и независимых проэстосов в идиоритмах, ибо они имеют гораздо более досуга, силы и умения для политической борьбы, для охранения векового наследия эллинов от чуждых захватов.

Существованию этих проэстосов на Афоне рады и мы; это уже было сказано прежде; и рады мы почти по той же причине... Почти... а не совсем по той же! Нам бы нравилось, чтобы проэстосы занимались политикой лишь для охранения особого святогорского векового наследия от всякого одностороннего влияния, болгарского, русского и греческого – одинаково. Всякое одностороннее влияние того или другого племени было бы крайне вредно для Афона.

Преосвященный Ликург (или спутник его, автор статьи) говорит, между прочим, что русские желали бы все афонские монастыри видеть киновиями, потому что в киновиях меньше досуга заниматься политикой, и при обращении всех своеобычных обителей в общежительные Афон легче бы поддался русскому влиянию. Вопрос какие русские? Русские монахи на Афоне? Или духовное начальство в России? Или дипломатия русская?

Если это только монахи русские, то можно быть уверенным, что они нисколько не претендуют национально или государственно влиять на Афон. Они даже по многим причинам, которые нам ниже придется объяснить, имеют личные основания предпочитать здешние порядки иным сторонам великорусской администрации; влияния иные из них могут желать, быть может, духовного, личного. Но это дело их совести, и до нации и государства не касается. Если же автор говорит о правительстве русском или о Святейшем Синоде, то и тут ошибка. В самой России теперь стараются все идиоритмы (штатные монастыри, кроме лавр) обратить в киновии; об этом печаталось и в газетах. Я уже сказал выше, что мере этой вообще сочувствовать безусловно нельзя; она стеснительна и, при всем искреннем желании блага, может, мне кажется, посягнуть на внутреннюю свободу иноческого призвания. Но как бы то ни было, если мера эта принимается в России, то ясно, что в ней нет никакого русского филетизма, и если есть политика, то политика внутренняя и вместе с тем чисто церковная, а никак не национальная в смысле влияния на других. Об этой статье «Неологоса» мне придется, вероятно, упомянуть еще не раз.

Из тех событий на Афоне в течение прошлой зимы и весны, которые обратили на себя внимание и греческих газет, именно во время сильнейшего раздражения греко-болгарских страстей, я упомянул лишь о трех: о святопавловском деле, о патриаршей грамоте отцу Феодориту, игумену русского Андреевского скита, и о небольшом эпизоде избрания ксенофского игумена из греческих иноков Руссика, который в другое время прошел бы совершенно незамеченным.

Надо здесь рассказать еще о двух обстоятельствах, раздраживших греков: о посещении Афона русскими консулами, битольским и солуньским, и о деле русского казачьего скита св. Илии, состоящего в зависимости от греческого монастыря Пантократор.

Имена этих двух консулов, особенно солуньского, беспрестанно являлись за последнее время в газетах. То один из этих консулов изображается пламенным панславистским писателем, тогда как у нас, в России, нет ни одной не только всеславянской, но и какой бы то ни было политической статьи или книги, подписанной его именем. То, располагая огромной какой-то суммой, он подкупил в пользу России все беднейшие греческие обители на Афоне. То он живет в Андреевском скиту, где ему помогают десять русских монахов-писарей, тогда как там очень трудно найти хоть одного свободного монаха для переписки. То он послал куда-то статью, доказывающую, что весь Афон есть добыча русских. То он агент Каткова в Македонии.

То один консул (битольский) спешит к другому на Афон из Солуня, и оба они совещаются там о панславизме, тогда как нам здесь известно, что эти оба чиновника на Афоне никогда вместе не были и что солуньский консул лежал больной, почти умирающий в городе Кавалле, верстах в 150 или 200 от Афона, в то время когда битольский консул посетил один Святую Гору.

Мне, как русскому, живущему теперь в Царьграде, многое из этого всего известно коротко.

Мы все знаем вот что... Солуньский консул очень заболел и уехал на Афон не только не с согласия посла, но даже вопреки его воле. Посол находил, что присутствие консула было тогда необходимо в Солуни как по количеству накопившихся тяжебных дел у русско-подданных в том городе, так и по значительной стоимости счетных дел в консульской канцелярии; ибо через это консульство идут на Афон беспрестанные частные пожертвования на больных русских людей всякого звания и всякого состояния, от процентов, например, с капитала в 25 000 руб. сер., пожертвованного прошедшего года г-жой Киселевой, до каких-нибудь трех рублей отставного солдата или бедной крестьянки!

Солуньский консул, совершенно расстроенный болезнью и пользуясь тем, что Афон находится в округе его юрисдикции, уехал, несмотря на запрещение посла.

Посол, однако, имел снисходительность не тревожить более больного человека, во внимание к его прежним трудам по службе.

На Афоне не только русские, но и греки и болгары знают, что этот консул жил все время почти запершись, редко кого принимал и только просил ни о каких делах, ни политических, ни тяжебных, с ним не говорить.

Вскоре после этого он получил отпуск, и г. Якубовский (битольский консул) заменил его в Солуни. В настоящее время он вышел, по болезни, в отставку.

На Востоке умы и сердца не заняты серьезно ничем, кроме политики и торговли, поэтому ни один мирской грек (или, пожалуй, и болгарин) не может предположить, чтобы русский чиновник мог жить где-нибудь без цели государственной. Если прибавить к этому ту сухость и тот внутренний религиозный индифферентизм, который так свойствен современным единоверцам нашим на Востоке и при котором трудно понять, чтобы больной, знающий грамоту и даже европейские языки, мог в болезни предпочесть Афон Баден-Бадену или Швейцарии, то беспокойство, овладевшее не афонскими, а внешними людьми и газетами, станет более понятно и, пожалуй, даже и простительно, если не забывать, в какую эпоху все это так случайно совпало.

И прежние русские консулы из Солуня и соседней Битолии ездили на Афон, говели там, гостили, даже мирили спорившие между собою за земли монастыри, по их собственному желанию. Но вскоре после приезда нынешнего солуньского консула болгары отслужили 6 января свою болгарскую обедню в Царьграде – и все после этого озарилось в глазах мирских греков иным светом.

Теперь о деле скита св. пророка Илии.

Большинство ильинцев – придунайские казаки (из потомков запорожцев), люди хотя и весьма простые и усердные к Церкви, но несколько по природе республиканцы или, по крайней мере, либералы.

У них тогда только что умер игумен, отец Паисий, из бессарабских болгар, человек, который умел держать их в порядке и вести дела скита, не раздражая пантократорских греков, которые чрезвычайно любили и уважали его.

После его смерти большинство братии, подстрекаемое тремя монахами, из коих один хотел, по-видимому, сам быть игуменом, отвергли завещание отца Паисия, духовно повелевшего им не избирать никого из среды своей, ибо нет достойного для управления, а искать на стороне, из других обителей или из пустынных келий. Были указаны и лица.

Меньшинство, более толковое, поддерживало завещание и хотело избрать одного из русских же иеромонахов, живущего в особой келье, в лесу.

Началась борьба. За меньшинство был ум, за большинство, конечно, вещественная сила. Греческий монастырь Пантократор, на земле которого скит построен, поддерживал меньшинство и объявил прямо, что излюбленного братией зависимого скита отца Андрея (запорожца) он не допустит до игуменства. Произошел бунт. Приехал Протат в самый скит. Ильинцы, руководимые отцом Андреем, бушевали и грозили самому Протату. Солуньский консул в это время только что приехал больной на Афон. Вожди ильинской оппозиции прибегли к нему за помощью. Он напомнил им, что они находятся под властью турецкою и под начальством греческого Протата и что он может вмешаться лишь дружески, с согласия Протата. При этом сказал им: «Бог еще знает, кто правее: вы или греки». Протат принял посредничество консула, по-видимому, охотно. Консул заключил дело против простодушного большинства, против запорожца, отца Андрея, в пользу греков Пантократора и более толкового меньшинства, во главе которого стоял не менее отца Андрея упорный болгарин, давнишний казначей скита и друг покойного игумена. Консул, конечно, не позволял себе делать ничего официально и даже долго не хотел ехать сам в скит, боясь оскорбить греков и турецкую власть. Он поехал, лишь когда греки прислали сказать ему, что с хохлами просто нет слада и придется чуть не войско просить. При консуле все кончилось тихо. Игумена провозгласили, и братия, повергшись ниц, выслушала разрешительную молитву архиерея: таков обычай после смут в обителях. Консул взял накануне слово с вождей оппозиции, что они переночуют в другой обители и предоставят братию его влиянию. Без них братия была безгласна, хотя никто бы не помешал ей опять и шуметь, и гнать всех вон – и архиерея, и игумена, и даже консула.

Ильинские вожди после говорили, что консул взял 2000 рублей с казначея-болгарина, чтобы действовать в пользу греков; греческие органы разузнали и об этом деле и сказали, что и это панславизм в Македонии. Разумеется, это вздор, что консул взял взятку, но все-таки оказалось, что простые и рассерженные хохлы-монахи как-то логичнее в своих клеветах, чем тоже рассерженные, но воспитанные по-европейски газетные греки в своих обвинениях.

4Это ошибка моя; греки правы. Авг. 1884.
4Это ошибка моя; греки правы. Авг. 1884.
Рейтинг@Mail.ru