Через несколько дней после отъезда К-ва в Боснию, когда я уже был один в доме, я вошел в полуденное время в ту комнату, где я устроил себе кабинет. Вошел; перед окном стоял красивый письменный стол, уступленный мне К-м; где-то по соседству, у служанки, должно быть, в кухне, громко пела канарейка; на окне, за письменным столом, вился густой плющ, и в нескольких местах он пробирался сквозь отверстия ажурных занавесок… Налево, у стены, стоял хороший рояль, на котором еще всего дня три тому назад молодые супруги К-вы играли в четыре руки такие знакомые мне вещи… Нагие, белые штукатуренные стены и штукатуренный, гладкий, обыкновенный потолок.
На одной из стен часы с маятником… По двору идет Аксинья, в скверном, каком-то рыжем «шушуне», от которого вечно на всю комнату пахнет щами и ржаным хлебом… И я этого терпеть не могу и гоню ее вон за это, и хочу даже совсем отпустить… И голых белых штукатуренных стен и потолка не люблю… и занавесок этих ажурных тоже не люблю… Все это ужасно пошло… И даже этот плющ в горшках! Так нехорошо!
В Адрианополе деревянные, резные потолки были так разнообразно раскрашены, и разноцветные, узорные стены с турецкими шкапчиками так красивы, розовый с белым и светлосерым, пунцовые, синие, голубые, темно-розовые со светло-розовым. А здесь – белая штукатурка и белая штукатурка. Я всегда готов был ненавидеть русский ум и русский вкус за недостаток творчества и стиля.
Ни дерзкой, гениальной выдумки, ни могучего, упрямого охранения. Но как ни старался я быть «объективным», как ни мечтал я уже и тогда о независимой, оригинальной, богатой даже и внешними формами, великорусской культуре, «память сердца», непобедимая сила прошлого, чувства юности и детства здесь овладели мною внезапно, вопреки потребностям ума!..
Уму этому, томившемуся по своеобразию, силе и картинности, удовлетворить могли здесь только раскольники, с их оригинальными формами, с их независимым духом, с их видом, вовсе не западным, не буржуазным, уже почти до отчаяния и в Петербурге мне наскучившим.