Это первая, еще беспомощная запись «переживания» поражает близостью мистика Блока к Соловьеву, еще до знакомства с ним. Только в апреле открылся Блоку мир поэзии автора «Трех свиданий»: «Книгу стихов Вл. Соловьева подарила мне мама на Пасху этого года» (запись в «Дневнике»). А таинственная «Она» является уже в конце января. И так же, как у Соловьева, «Она» – не отождествляется с «Душой Мира», а противопоставляется ей. «Она» – существо божественное, «Душа Мира» – сотворенное. И, тоже по Соловьеву, «Душа Мира» воспринимается тоскующей в плену падшего мира и ждущей своего освобождения. Влюбленность подсказывает: «Душа Мира» воплощается в образе возлюбленной; тоска и «стремление» ее светятся в живых чертах любимого лица. На мистический путь юноша-Блок вступает с бесстрашием сомнамбулы; идет по краю пропасти легко и уверенно. Отныне мельчайшие подробности встреч с возлюбленной приобретают для него бездонный смысл. Он записывает: «В таком состоянии я встретил Любовь Дмитриевну на Васильевском острове (куда я ходил покупать таксу, названную скоро Краббом). Она вышла из саней на Андреевской площади и шла на курсы по 6-й линии, Среднему проспекту до 10-й линии, я же, незамеченный Ею, следовал позади (тут витрина фотографии близко от Среднего проспекта)»… «На следующее утро я опять увидал Ее издали, когда пошел за Краббом (и привез в башлыке, будучи в исключительном состоянии, которого не знала мама)… Я покорился неведению и боли (психологически – всегдашней суровости Л. Д. М.)».
Наступает весна и встреча с поэзией Владимира Соловьева, которая «овладевает всем его существом».
«К весне, – читаем мы в «Дневнике», – начались хождения около островов и в поле за Старой Деревней, где произошло то, что я определял, как Видения (закаты)».
Это душевное состояние запечатлено в стихотворении, написанном 17 мая 1901 года. Его последняя строфа:
Я здесь в конце, исполненный прозренья,
Я перешел граничную черту,
Я только жду условного виденья,
Чтоб отлететь в иную пустоту.
В эту весну он читает первый сборник «Северных цветов» издательства «Скорпион». «Брюсов (особенно) окрасился для меня в тот же цвет, так что в следующее затем „мистическое лето“ эта книга играла также особую роль».
В «Северных цветах» Блок прочел отрывки из поэмы Брюсова «Замкнутые», в которой изображал ужас будущего горо-да-дома «со стеклянным черепом, покрывшим шар земной» и воспевался восторг гибели и уничтожения. Возможно, что именно брюсовский пафос конца мира поразил Блока. Из других участников сборника выделялись Иван Коневский – поэт редкого и острого своеобразия; косноязычный пророк Александр Добролюбов, Сологуб, Бальмонт, Балтрушайтис. Звуки их стихов вошли в общую мелодию блоковского «мистического лета». В письме к отцу от 2 мая – как всегда, сухом и сдержанном – он намекает на необычайность своего душевного состояния. «Весна, – пишет он, – почуяла свою силу и отозвалась на моем настроении в высшей степени. Пора свести городские счеты и временно перейти в созерцательность». Тайный смысл этой «созерцательности» раскрывается в «Дневнике», как напряженная работа над собой, как своего рода мистическая дисциплина. «В том же мае, – пишет Блок, – я впервые попробовал „внутреннюю броню“ (ограждать себя „тайным ведением“ от Ее суровости)».
Это выразилось в стихах:
Я чувствую, я верую, я знаю,
Сочувствием провидца не прельстишь,
Я сам в себе с избытком заключаю
Все те огни, какими ты горишь.
(17 мая 1901)
Гордая уверенность «провидца» – «вселенная во мне» – вырастала из сознания растущих сил. Блок записывает: «Это, по-видимому, было преддверием будущего „колдовства“, так же как необычайное слияние с природой». Тональность влюбленности менялась. «Началось то, – продолжает он, – что „влюбленность“ стала меньше призвания высокого, но объектом того и другого было одно и то же лицо… Потом следуют необыкновенно важные „ворожбы“ и „предчувствия изменения облика“».
Накопление сил и «внутренняя броня» отражаются в плане житейских отношений. Поэт отмечает: «Л. Д. проявляла иногда род внимания ко мне. Вероятно, это было потому, что я сильно светился». В этом удивительном признании – высшая простота правдивости. Он светился дарованным ему светом и смиренно свидетельствовал: свет был.
Летом семья Софьи Андреевны Кублицкой уезжала в Барнаул и приглашала Блока погостить у них. Любовь Дмитриевна дала ему понять, что отъезд его был бы ей неприятен. В письме к тетке от 5 июля он под разными предлогами вежливо отклоняет приглашение и прибавляет: «Я доволен окружающим настоящим». А в «Дневнике» пишет: «Я был так преисполнен высокого, что перестал жалеть о прошедшем».
Из Шахматова Блок уезжает на несколько дней в имение бабушки Коваленской «Дедово»; там он встречается с семьей М.С. Соловьева (двоюродная бабушка Блока, А.Г. Коваленская, мать Ольги Михайловны Соловьевой).
О значительной для него встрече с братом Владимира Соловьева он кратко записывает в «Дневнике»: «Тут я ездил в „Дедово“, где вел серьезные разговоры с Соловьевыми. Дядя Миша (Михаил Сергеевич) подарил мне на прощанье сигару и только что вышедший (или выпущенный) первый том Вл. Соловьева».
О содержании «серьезных разговоров» Блока с Соловьевыми мы узнаем из «Воспоминаний» Белого. О существовании «Саши» Блока он знал уже давно. Еще в 1897 году Соловьевы рассказывали ему об их родственнике-гимназисте, который тоже пишет стихи и тоже увлекается театром. После встречи с троюродным братом в «Дедове» Сережа Соловьев пишет Белому восторженное письмо: он много бродил с Блоком по полям и беседовал о поэзии и философии Владимира Соловьева. С радостью прибавляет, что Блок тоже верит в реальное бытие Софии, Премудрости Божией, и видит откровение Ее лика в лирике Соловьева. Для него тоже старый мир рушится, восходит заря новой эры, предсказанная философом. «Письмо Соловьева о Блоке, – заключает Белый, – событие; понял: мы встретили брата в пути».
С августа 1901 года Соловьевы и Белый погружаются в чтение стихов Блока. В них находят они музыку, которой звучал окружавший их воздух. «Казалось, – пишет Белый, – что Блок написал только то, что сознанию выговаривал воздух: розово-золотистую и напряженную атмосферу эпохи осадил он словами… Острейшее, напряженнейшее выражение теософии Соловьева, связавшейся с жизнью, в них было».
Белый и Сергей Соловьев принимали поэзию Блока восторженно; Ольгу Михайловну тревожила двойственность некоторых строк («Но страшно мне: изменишь облик Ты»); Михаил Сергеевич боялся «максимализма» молодого мистика и сомневался в чистоте его опыта. Белый переписывал стихи Блока и читал университетским товарищам. Скоро в Москве образовался круг поклонников певца Прекрасной Дамы. 3 сентября Ольга Михайловна писала матери поэта: «Милая Аля, мне хотелось поскорее сообщить тебе одну приятную вещь. Сашины стихи произвели необыкновенное, трудно-описуемое, удивительное, громадное впечатление на Борю Бугаева[14], мнением которого мы все очень дорожим и которого считаем самым понимающим из всех, кого мы знаем. Боря показал стихи своему другу Петровскому, очень странному мистическому молодому человеку, и на Петровского впечатление было такое же».
Не следует представлять себе Блока 1901 года экстатическим визионером, застывшим в «тайном ведении» и «ворожбе». По свидетельству М.А. Бекетовой, лето в Шахматове до отъезда в Сибирь кузенов Кублицких прошло «по обыкновению в веселых дурачествах». «Все три брата ездили вместе верхом, устраивали смешные представления, много хохотали». После отъезда Кублицких Блок пишет Софье Андреевне (5 сентября): «Лето прошло прекрасно для меня, я им ужасно доволен (в общем); да и погода была какая-то исключительно лучезарная… Последнее время я далеко ездил верхом по окрестностям, даже в некоторые места, мало знакомые».
Видения Прекрасной Дамы и «веселые дурачества» – такова прирожденная двойственность Блока, двупланность его жизни. Лето, которое он называл «мистическим», могло быть полно мальчишеского веселья.
Наступила осень. В «Дневнике» записано: «Осень была преисполнена напряженным ожиданием… Были блуждания вокруг Боблова (с исканием места свершений. Ивлево. Церковный лес. Прощание я помню. – Л. Дм. вышла в гостиную (холодная яркая осень) с напудренным лицом». Накануне отъезда из Шахматова он пишет тетке: «Осень чудная, совсем хрустальная, свежая: последние дни всё очень пожелтело и покраснело, озими только чисто зеленые и всюду большие… Настолько красиво, что жалко уезжать». Поэт с матерью уезжает в Петербург в одном поезде с С.М. Соловьевым. Тот рассказывал, что в Москве живет Боря Бугаев, который очень любит стихи о Прекрасной Даме.
Вернувшись в Петербург, Блок решает бросить ненавистный ему юридический факультет и перейти на филологический, но опасается, что отец будет недоволен и прекратит посылку денег. Наконец, после долгих колебаний он сообщает Александру Львовичу об этой «важной перемене в жизни» и уверяет, что «к практическим наукам» он совершенно неспособен; только «леность и бессознательность» побудили его выбрать юридический факультет, как самый легкий. Теперь же он чувствует «вполне определенное стремление к филологическим знаниям».
Неожиданно отец отвечает согласием и одобрением. Блок пишет ему благодарное письмо, с необычной для него откровенностью: «Моя новая деятельность не только примиряется, но и совсем сливается с созерцательностью, свойственной мне лично (потому что я почти никогда не созерцаю пассивно) и более я уже не вижу прежнего раздела, что еще более способствует моей „ясности“». Ему «ужасно нравится» профессор философии А.И. Введенский; он посещает лекции профессора Ф.Ф. Зелинского и приват-доцента Ернштедта, «понимающих всю суть классической древности». В письме цитируются Библия, Фалес и стихи Владимира Соловьева. В конце приложено стихотворение:
Ранний час. В пути незрима
Разгорается мечта.
Намеки на «созерцательность» и «ясность» и цитаты из Соловьева – многозначительны. Под «деятельностью» прилежного студента-филолога скрывается другая «потаенная» его жизнь.
В записной книжке № 1 находим следующую заметку: «В Знаменье видел я вещий сон. Что-то провалилось во времени, и ясно явилась мне она, иначе ко мне обращенная, и раскрылось тайное. Я видел, как семья отходила, а я, проходя, внезапно остановился в дверях перед ней. Она была одна и встала навстречу и вдруг протянула руки и сказала странные слова туманно о том, что я с любовью к ней. Я же, держа в руках стихи Соловьева, подавал ей, и вдруг это уже не стихи, а мелкая немецкая книга, и я ошибся. А она всё протягивала руки – и занялось сердце. И в ту же секунду на грани ясновидения, я, конечно, проснулся. И явно должно было быть так, ибо иначе неземное познал бы и уже как бы наяву – самый сон обратился бы в состояние пророчествования».
Так в подсознании влюбленного Ее образ связывается с поэзией Соловьева, в Ее суровости открывается «тайная нежность» и – «на грани ясновидения» – небесное соприкасается с земным.
А в действительности Любовь Дмитриевна по-прежнему была далека и недоступна. «Сентябрь прошел сравнительно с внутренним замедлением», – записывает Блок. Л.Д. уже опять как бы ничего не проявляла. В октябре начались новые приступы отчаяния. («Она уходит, передо мной – „грань богопознанья“».)
6 октября датировано стихотворение «Ты уходишь от земной юдоли», кончающееся строфой:
Покидай бессилье мирозданья,
Твой покой теперь ненарушим.
Предо мною – грань богопознанья,
Неизбежный сумрак, черный дым.
«Я испытывал сильную ревность», – продолжает он в «Дневнике», – (без причины видимой). Знаменательна была встреча 17 октября…» Ее образ теряет земные очертания – бесплотная, прозрачная, лучезарная, она – небесное видение.
Одна, в цветах, я жду другой весны.
Идите прочь – я чую серафима,
Мне чужды здесь земные ваши сны.
(17 октября 1901)
«К ноябрю началось явное мое колдовство, ибо я вызывал двойников… Л.Д. ходила на уроки к М.М. Читау, я же ждал ее выхода, следил за ней и иногда провожал ее до Забалканского с Гагаринской-Литейной (конец ноября, начало декабря)». Об этих ожиданиях стихи 27 ноября:
Я долго ждал – ты вышла поздно,
Но в ожиданья ожил дух,
Ложился сумрак, но бесслезно
Я напрягал и взор и слух.
И вот – она уже не бесплотный ангел в розах осеннего заката; она «волшебница» «в белой вьюге, в снежном стоне»… Впервые звучат «петербургские мотивы» холода, мрака, метели:
Ты в белой вьюге, в снежном стоне
Опять волшебницей всплыла,
И в вечном свете, в вечном звоне
Церквей смешались купола.
В тот же день в письме к тетке С.А. Кублицкой Блок заявляет, что в этом году он не так зависит от «гнета погоды», потому что «начинает чувствовать под ногами настоящую мистическую почву, „неподвижный ключ жизни“, неподвижный всегда и при всех обстоятельствах».
Дневник заканчивается тревожной записью о возникновении «двойника», о первых, еще неясных шорохах «шевелящегося хаоса».
«Появился мороз, – пишет Блок, – „мятель“, „неотвязный“ и царица, звенящая дверь, два старца, „отрава“ (непосланных цветов), свершающий и пользующийся плодами свершения („другое я“), кто-то „смеющийся и нежный“. Так кончился 1901 год».
Кто этот двойник, это «другое я», откуда он? Почему обручен он с царицей «холодом зим»?
Неотвязный стоит на дороге,
Белый – смотрит в морозную ночь.
Я – навстречу в глубокой тревоге,
Он, шатаясь, сторонится прочь.
Поэт охвачен тоской, «томим бессмертием», а двойник, белый, безжизненный, «торжествует победу могилы». В морозную ночь, белым призраком в белой метели в мир Блока входит смерть. И он знает: это его «другое я».
За 1901 год Блок написал несколько сот стихотворений: только небольшая часть их была впоследствии включена поэтом в цикл «Стихов о Прекрасной Даме».
В 1937 году в сборнике «Литературное наследство» был опубликован юношеский дневник Блока 1902 года. Этот «человеческий документ» огромной важности позволяет нам впервые проникнуть в тайную жизнь поэта и понять трагическую историю его любви к Л.Д. Менделеевой. Перед нами открывается новый, доселе нам неведомый образ Прекрасной Дамы.
В январе 1902 года Блок записывает свои мысли о поэзии, о Вечной Женственности и символизме. «Стихи – это молитва. Сначала вдохновенный поэт слагает ее в божественном экстазе. И всё, чему он слагает ее – в том кроется его настоящий Бог… А если так, есть Бог и во всем, тем более не в одном небе бездонном, айв „весенней песне“, и в „женской любви“ (Тютчев)». Размышления о поэзии и личные переживания для него неотделимы. Он продолжает, но уже о себе: «Весна январская, – больше чаянье и чуянье весны, чем сама весна – затрепетала и открыла то, что не ясно и не сильно еще носилось над душой и мыслью…И всё ждал видения, ждал осени. А не было еще. Иначе зазвучало и иначе откликнулось. Или только кажущееся?.. Выступая на защиту, я крещусь мысленно и призываю ту великую Женственную тень, которая прошла передо мной „с величием царицы“ (Полонский) и воплотилась в звенящей бездне темного мира». И снова о поэзии: «Современных поэтов часто упрекают в „непонятности“. Но они не могут писать иначе… Человек, утончаясь, чувствует потребность прикрыть тайну своего существования, слишком ярко и обнаженно им ощущаемую… он ищет ночи для своих вдохновений…»
Эти слова – поразительны. Блок говорил о себе, что ему труднее «переживать», чем «созерцать». З.Н. Гиппиус при первой же встрече с поэтом интуитивно почувствовала его трагическую незащищенность «от всего, от самого себя, от других людей, от жизни и от смерти». Тайна существования была для него обнажена до конца – он был ею ранен смертельно и как бы стыдился ее и прятался в туманы…
Дальше Блок говорит о «гиганте» Соловьеве, о появлении первых цветов символизма. «В небывалых прежде, блаженных муках начинает рождаться новое, еще неведомое, но лишь смутно пока чувствуемое. Это всё – дело Вечного Бога. Мы еще только смутно смотрим, содрогаясь, и смутно ждем конца». Символическая поэзия полна тоски, неудовлетворенности, стремления соединиться с Богом. «Одним из великих парадоксов, которыми живут ищущие, – пишет Блок, – можно считать то, что нет большей близости, чем наибольшая отдаленность, нет большей тоски, чем наибольшая радость». Снова здесь личное и общее слито нерасторжимо. Автор пытается осмыслить свой живой опыт в плане русской поэзии: говорит о Вечной Женственности в стихах Тютчева, Фета, Полонского, Вл. Соловьева и заключает: «Современная поэзия вообще ушла в мистику, и одним из наиболее ярких мистических созвездий выкатилась на синие глубины неба поэзии – Вечная Женственность».
Блок – не теоретик, не «мыслитель». З.Н. Гиппиус сразу это поняла. В статье «Мой лунный друг» она пишет: «Невозможно сказать, чтобы он не имел отношения к реальности; еще менее, что он „не умен“. А между тем всё, называемое нами философией, логикой, метафизикой, отскакивало от него; не прилагалось к нему». Блок не рассуждал о Вечной Женственности – он жил ею. Судьба поставила его перед потрясающей реальностью. Почитание неземной Прекрасной Дамы и влюбленность в конкретную женщину, Л.Д. Менделееву, соединились в его сознании. Сочетание непостижимое и роковое для его человеческой судьбы – было непреложным фактом опыта. Почитатель Вечной Женственности горел эротическим огнем к ее земному воплощению. Такой взрыв страсти произошел при встрече их 29 января. Потрясенный этим событием, он в тот же день пишет Любови Дмитриевне:
«То, что произошло сегодня, должно переменить и переменило многое из того, что недвижно дожидалось случая три с половиной года. Всякая теория перешла непосредственно в практику, к несчастью для меня, трагическую. Теперь передо мною впереди только чистая Вы. И, – простите за сумасшедшие термины по отношению к Вам, – неподвижное Солнце Завета. Моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без исходящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа».
Но «злое пламя земного огня», говоря словами Соловьева, вспыхнув, разгоралось пожаром. Через неделю Блок пишет Любови Дмитриевне страшное письмо с «заклятиями», предельным отчаянием и предчувствием смерти:
«Наступает уже то время, когда всё должно продвинуться вперед далеко. Прежде в стихах изливалась неудовлетворенность стремлений, – теперь и стихи не могут помочь, и страшное мое влечение приняло размеры угрожающие духу. Надежда еще где-то высоко в небе звенит вдохновительно для слуха… Я призываю вас всеми заклятиями. Откликнитесь и поймите, что молчание не может продолжаться, и кончится, если не так, то иначе… Ибо возврата на старые пути нет. Эти пути одряхлели для моей жизни».
Но молчание Любови Дмитриевны продолжалось. Блоку удается овладеть своим волнением, замкнуться в себя. Через два дня после «заклинательного» письма он снова пишет ей – сдержанно, почти официально. Но это спокойствие страшней недавнего отчаяния.
7 февраля: «1) Прежде всего позвольте мне просить у Вас извинения за то, что было 29 января. 2) Я должен сказать Вам, что то, что недослушано Вами и недосказано мной, должно сохранить свою силу до времени: теперь же Вы, кажется мне, не хотите, а может быть, и не можете этого выслушать. Говорю так потому, что другой выход всякий мне предвидится, как худший… 3) Относительно факта моего бывания у Вас: Следует ли его продолжать для Вас же?..»
А на следующий день (8 февраля) он пишет рассудительноспокойное письмо отцу, в котором рассказывает об университетских делах, экзаменах, беспорядках, говорит о «некоторой своей отдаленности от внешнего мира, находящей свое разрешение в довольно большом количестве стихов». Внешне как будто ничего не изменилось, жизнь идет по-прежнему, а в «Дневнике», от 9 марта, подробно излагается план самоубийства. Эта жуткая запись озаглавлена: «В экстазе – конец». «Реши обдуманно заранее, что тебе нужно умереть. Приготовь револьвер или веревку (?!). Назначь день. В промежутке до самоубийства то мирись, то ссорься, старайся развлекаться, и среди развлечений вдруг пусть тебя хватает за сердце неотступная и данная перед крестом, а еще лучше – перед любимой женщиной, клятва в том, что в определенный день ты убьешься…В день назначенный, когда ты знаешь, что можешь без препятствий ее встретить и говорить, – из-за экстаза начнет у тебя кровь биться в жилах. Тогда – делай, что тебе нужно, или делай или говори. Мы не помешаем тебе, и будем наблюдать за тобою. Если ошибешься, нам будет очень смешно, ты же будешь очень жалок. Потому, лучше сразу, а на предисловия не очень надейся… Все сделаешь ты, если хочешь 1) скорее, 2) здесь – испытать нечто новое, крупное, т. е. если нет терпенья и нет веры в другое».
Кто эти «они», нашептывающие Блоку коварные и насмешливые советы? Из каких темных миров возникли соблазнители, прельщающие жертву экстазом смерти, обещанием «нового и крупного» переживания? Что-то в их голосах напоминает черта-приживальщика Ивана Карамазова. Но в заметке есть не только мистическая муть. Есть и юношеское упоение мечтой о самоубийстве и невыносимая боль несчастной любви. Не забудем, что Блоку 22 года.
Через несколько дней, в другой записи, он пытается выразить в поэтическом мифе свой опыт «изменения облика» («Но страшно мне: изменишь облик Ты». Стихи 1901 года).
«Земля обладала некогда Существом близким к всепознанию… Оно раскрылось в цвете странной и страшной пышности, ибо веяло от него несказанной святостью, но лик его отражал мировое зло. Итак, боролись в нем улыбка Бога и улыбка Дьявола. А земля, вся в трепете, лелеяла детище и втайне ждала победы от Дьявола и желала ее…» Это высокое откровение гнозиса было дано ясновидению поэта: Мировая Душа в падшем мире раздвоена: в ней – небесная святость и мировое зло. Бог и Дьявол борются за нее… Она – не Божественная София, а лишь земное ее отражение, «детище земли», двуликое и двусмысленное существо. Вот почему эти стихи:
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
26 марта происходит встреча Блока с Д.С. и З.Н. Мережковскими. В «Автобиографии» он относит это знакомство к числу событий, «особенно сильно повлиявших на него».
З.Н. Гиппиус слышала о Блоке до встречи с ним. Ей писала Ольга Михайловна Соловьева: «А Вы ничего не знаете о новоявленном Вашем же петербургском поэте? Это юный студент; нигде, конечно, не печатался. Но, может быть, Вы с ним случайно знакомы? Его фамилия Блок. От его стихов Боря (Бугаев) в таком восторге, что буквально катается по полу. Я, право, не знаю, что сказать. Переписываю Вам несколько. Напишите, что думаете».
Блок приходит к Мережковским купить билет на лекцию Дмитрия Сергеевича. Зинаида Николаевна узнает в нем «новоявленного» поэта и знакомит с Мережковским. Летом между ним и Гиппиус завязывается «мистическая» переписка. От Гиппиус он получает статью Белого о книге Мережковского «Толстой и Достоевский»[15] и поражается своей духовной близостью с ее автором. В «Дневнике» он записывает (2 апреля): «А не будет ли знаменьем некоего „конца“, если начну переписку с Бугаевым? Об этом нужно подумать».
З.Н. Гиппиус рисует портрет Блока 1902 года: «Он не кажется мне красивым. Над узким и высоким лбом (всё в лице и в нем самом – узкое и высокое, хотя он среднего роста) – густая шапка коричневых волос. Лицо прямое, неподвижное, такое спокойное, точно оно из дерева или из камня. Очень интересное лицо. Движений мало и голос под стать: он мне кажется тоже „узким“; но он при этом низкий и такой глухой, как будто идет из глубокого колодца. Каждое слово Блок произносит медленно и с усилием, точно отрываясь от какого-то раздумья… Во всем облике этого студента есть что-то милое. Да, милое, детское, – „не страшное“».
Так увидела Блока З.Н. Гиппиус: он показался ей узким, неподвижным, медлительным. Через два года его встречает Георгий Чулков, вот его впечатление: «В Блоке, в его лице было что-то певучее, гармоническое и стройное. В нем воистину пела какая-то волшебная скрипка. Было что-то германское в его красоте… Особенно пленительны были жесты Блока, едва заметные, сдержанные, строгие, ритмичные… Но в глазах его, таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое». И Гиппиус и Чулков почувствовали раздвоенность Блока. У Гиппиус – «милое и детское» соединяется с «деревянным и каменным», у Чулкова – красота и гармоничность с «неживыми» глазами. Секретарь «Нового пути» П.П. Перцов знакомится с Блоком в редакции журнала: «Высокий, статный юноша с вьющимися белокурыми волосами, с крупными, твердыми чертами лица и с каким-то странным налетом старообразности на всё-таки красивом лице. Было в нем что-то отдаленно байроническое, хотя он нисколько не рисовался… Светлые выпуклые глаза смотрели уверенно и мудро». И здесь – что-то «странное» на «всё-таки» красивом лице. Байронизм и старообразность. Дисгармония лица Блока подмечена всеми тремя наблюдателями.
Мережковские вводят Блока в круг своих исканий. Поток новых идей врывается в его замкнутую, «полусонную» жизнь. «Дневник» отражает некоторую растерянность мечтателя перед «теориями» и «синтезами» его новых друзей. Он записывает: «Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию? Эту склонность ощущал я (только не мог формулировать), а Брюсов, Д. Мережковский и З. Гиппиус вскрыли давно. Excelsior! (словцо Мережковского). Дай Бог вместить всё… Прочесть Мережковского о Толстом и Достоевском. Очень мне бы важно». А в черновике письма к Гиппиус он вежливо возражает против боевого лозунга Мережковских: синтеза эстетики и этики, эроса и влюбленности, язычества и «старого христианства». Он предпочитает другой «синтез» – апокалиптический и приводит любопытную причину своего предпочтения: этот синтез придет «помимо воли», и можно, значит, бездействовать. Идеологическая лихорадка и бурная религиозная общественность Мережковских и влечет и пугает его пассивную, созерцательную натуру. Скорей пугает, чем влечет.
В июне состояние здоровья парализованного деда, А.Н. Бекетова, резко ухудшилось. Со дня на день ждали его кончины. Это приближение смерти будит во внуке тяжелую мистическую тревогу. Он записывает в «Дневнике»: «26-го июня, перед ночью. Сегодня почти весь день сеет дождь. Ночь ужасно темная. Еще вечером, за чаем толкнул меня ужас – вспомнилось одно Бобловское поверье… Диде (деду) очень дурно. Мне чудится его скорый конец, сегодня – особенно. Шорох дождя не всегда обыкновенен. Странно пищало под полом. Собака беспокоится. Что-то есть, что-то есть. В зеркало, однако, еще ничего не видно, но кто-то ходил по дому». О содержании «Бобловского поверья» он рассказывает в письме к Гиппиус: «Здесь в одной из соседних деревень ходит странное „поверье“: „она мчится по ржи“ (буквально и больше ничего). Кажется, что теперь эта „она“ исчезла до времени. Тут есть ведь совпадение, какая-то трудноуловимая, но ощутительно одна мечта с тем Петербургом, который „поднимается с туманом“ (у Достоевского) и с Вашим „невидимым градом Китежем“: все они возвратятся иными „в последний день“». И поэт готов примириться со своим «личным концом», так как верит, что преображение мира наступит, что «мечта воскресенья» победит смерть. «Тогда в смертном сне, – продолжает он, – должна явиться эта мечта воскресения, – „она, мчащаяся по ржи“, как Достоевскому явится „новый град Петербург“, сходящий с неба»… Что у кого запечатлелось, то и пригрезится «тогда».
1 июля на 77-м году жизни скончался в Шахматове Андрей Николаевич Бекетов. Пять лет пролежал он в параличе, и смерть не была неожиданной для родных. «Александр Александрович, – пишет М.А. Бекетова, – своими руками положил его в гроб. Его отношение к смерти всегда было светлым. Во время панихид он сам зажигал свечи у гроба. Его белая, вышитая по борту красным рубашка, кудрявая голова, сосредоточенное выражение больших благоговейных глаз в эти дни служения над покойником неизгладимо остались в памяти».
В стихотворении «На смерть деда» поэт рассказывает, что в час кончины дедушки родные, собравшиеся у его ложа, увидели в окно старца, который «бодрою походкой», «с веселыми глазами» уходил от них по дороге. Радостью полна заключительная строфа:
Но было сладко душу уследить
И в отходящей увидать веселье.
Пришел наш час. Запомнить и любить,
И праздновать иное новоселье.
Любовь Дмитриевна целый месяц гостила у родственников Менделеевых. 21 июля она вернулась в Боблово. В «Дневнике» читаем: «У нее хороший вид: как всегда – хмурая; со мною еле говорит. Что теперь нужно предпринять, я еще не знаю. Очень может быть, что произойдет опять вспышка».
Но он этого не хочет. Он знает, что это было падением. Он внушает себе, что земная любовь ему не нужна. Он жаждет другой любви – самоотверженной и смиренной.
«Я хочу не объятий, – пишет он. – Потому что объятия (внезапное согласие) – только минутное потрясение. Дальше идет привычка – вонючее чудовище».
«…Я хочу не слов. Слова были и будут; слова до бесконечности изменчивы и конца им не предвидится… Больше испуга не будет. Больше презрения (во многих формах) не будет. Правда ли, что я всё (т. е. мистику жизни и созерцание) отдал за одно? Правда».
«Я хочу сверхслов и сверхобъятий. Я хочу того, что будет… Если кто хочет чего, то то и случится. Так и будет. То́, чего я хочу, будет, но не знаю, что это, потому что я не знаю, чего я хочу, да и где мне знать это пока… То́, чего я хочу, сбудется».
Это – тоже заклинание. Борьба с темным волнением крови магией внушений. Мечта о небывалой, невозможной любви, навеянная парадоксами «Смысла любви» Соловьева. Аскетическая эротика, призванная преобразить человеческие отношения и приблизить наступление царства Духа. В другой заметке «Дневника» поэт говорит о поле как об «опрокинутом, обезображенном небе». Пол есть дьявольское извращение любви. «Земля, – записывает он, – в образе вселенской проститутки хохочет над легковерным язычеством, курящим ей фимиам». Блок унаследовал от Соловьева платоновский эрос и аскетическую брезгливость к полу. Чувственность и страсть у него всегда демоничны: начиная от Незнакомки и кончая проституткой Катькой в «Двенадцати».
Блок посылает свои стихи З.Н. Гиппиус. Она их хвалит, но предостерегает молодого поэта от излишней туманности и требует от него «третьей» «разумной ступени», «понятности во имя Непонятного». Под влиянием Мережковских Блок оглядывается на пройденный путь, ему хочется «сойти с чисто мистической дорожки и спокойно взглянуть на нее сверху». Об этом переломе в своей духовной жизни он пишет отцу (5 августа): «Покидая чрезмерную сказочность моего недавнего мистицизма, все еще мне мечтается о крутом (но внезапном ли?) дорожном повороте, долженствующем вывести из „потемок“ на „свет Божий“. Однако этот свет на иной взгляд может оказаться еще метафизичнее, еще „страшнее“ потемок». Следуют важные признания о себе: его реализм всегда граничит с фантастическим, ему всегда труднее и томительнее «испытывать», чем созерцать. В конце письма он смело называет себя «апокалиптиком», иногда «чающим воскресения мертвых и жизни будущего века». Это предчувствие «поворота» не обмануло поэта: период стихов о Прекрасной Даме близился к концу: «мистическая дорожка», сказочная и туманная, была пройдена. Гиппиус не ошибалась: нельзя вечно пребывать в заколдованном мире снов, видений, ворожбы. Нужно больше жизни, воздуха. Но куда идти? И способен ли он уйти? В состоянии угнетенности он пишет Зинаиде Николаевне (16 августа): «Отвечаю Вам не сразу, потому что несколько дней подряд чувствовал ужасный упадок духа… Вся жизнь медленная, ее мало, мало противовеса крайнему мистицизму. А он ведь влечет за собой „непобедимое внутреннее обмеление“, эти Ваши слова я очень оценил».