– Бестолково бабье ведомство… Обязательно перепутают. Еще Степанида побашковатее, а сестра – вовсе дура. Воображает, что умна, все сама может. А главная причина – очень льстится на мужчинов, – с раздражением проговорил боцман.
– Это ты про что, земляк?
С этими словами к нему вошел пожилой, чернявый, коротко остриженный русский матрос.
– Ты с какого судна?
– Боцман с “Нырка”. А ты?
– Рулевой с конверта “Грозящий”.
– Как тебя звать?
– Иван Поярков.
– Садись, – сказал боцман.
И земляки пожали друг другу руки.
– Ты чем же болен? – спросил боцман.
Лицо матроса было худое и землистое. Все черты были заострены.
В глазах горел лихорадочный блеск. Голос его был глухой.
– Грудью. Знобит все. Да здесь в тепле полегчает. Дохтур обещает, что выправит, – уверенно и радостно проговорил матрос.
– Конечно, выправишься. Я служил на конверте с одним фор-марсовым; так он тоже был болен грудью и страсть как поправился, когда конверт вошел в теплые места. Теперь словно бык.
Матрос жадно слушал боцмана и видимо обрадовался.
– А как тебя звать?
– Арсентий-Иванычем зовут ребята.
– А ты по какой причине в госпитале?
– Зря. По чужой глупости. Ничего не болит, только тоска, а меня сюда законопатили. Скорей бы поправка мне вышла в Кронштадте, а вот дохтур не пущает.
И боцман, обрадованный, что может поговорить с земляком, да еще с матросом, как с ним “довольно глупо” поступили, и при этом дал не особенно лестные характеристики о докторе, капитане и многих офицерах.
– А у вас на конверте как?
Матрос сказал, что пожаловаться на начальство грешно. Капитан добер. Вовсе не наказывает линьками. И старший офицер не очень допекает, только любит чистить по морде. Да только рука у него нетяжелая, и бьет без пылу.
– А как же он смеет, ежели такого положения нет? И сами вы дураки и есть, – вдруг прибавил боцман.
Матрос удивленно взглянул на боцмана.
– Нешто и ты, Арсентий Иваныч, не учишь нашего брата?
– То-то я и был мордобоем; да, спасибо, нашелся человек. И ведь поди, с виду совсем плюгавый был, – шканечный, а вовсе осрамил, как из-за меня попал в лазарет. Совсем не мог вынести бою. А он же меня и спас, когда я упал за борт. Этим самым меня он и оконфузил.
– Ишь ты! – промолвил, вздохнув, матрос.
Земляки долго разговаривали.
Рулевой часто задыхался и, полный надежды, рассказывал, как он поправится и вернется в Кронштадт. Там его ждет супруга. Еще недавно прислала весточку. Ждет не дождется. Без тебя, мол, болезного, места не найтить.
– Можешь ли, Арсентий Иваныч, понять, какая у меня молодчага матроска? Не то что какие облыжные: на словах одно, а чуть ушел из Кронштадта – и сейчас, шельма, льстится на другого. А моя, братец ты мой, форменно приверженная.
И лицо матроса дышало восторженностью, и в глазах его стояли умиленные слезы.
А боцман слушал, и почему-то этот восторженный матрос возбуждал в нем и обиду и зависть.
“Сердцем добер, так и верит другому сердцу. Брешет, верно, его матроска”, – подумал боцман.
Но ему не хотелось нарушить веры матроса, и он, не решаясь перед серьезно больным высказать свои взгляды на силу бабьей привязанности, осторожно спросил:
– Небось, зовет тебя в Кронштадт?
– Звала, даже очень звала. Приезжай, мол, я за тобой как нянька буду смотреть. Да потом спохватилась. Тебе, мол, тепло нужно. Вот если бы перевестись в черноморский флот, так она бы обязательно приехала в Севастополь.
“Ладно, приедет к тебе”, – подумал боцман и спросил:
– Насчет этого отписывал ей?
– Отписывал.
– Что же она? – возбужденно и жадно спросил боцман.
– Рада, очень рада, да сомневается, как бы уж вышел перевод. Ну и опасается бросить Кронштадт. А ведь она там торговкой на рынке.
В эту минуту боцман вспомнил, что и его звали в Кронштадт, и точно так, как и Пояркову, советовали скоро не возвращаться.
“Брешет”, – озлобленно подумал боцман и с особенным участием стал подбадривать рулевого. Он говорил, что больной скоро пойдет на поправку, его переведут в Севастополь, и жена тотчас же приедет к нему.
– Всего ведь восемь рублей переехать. Небось, найдет.
Больной любовно смотрел на боцмана и предложил ему, коли нужно, написать весточку в Кронштадт.
– Некому, – резко ответил боцман.
– Разве, Арсентий Иваныч, ты одинокий?
– Одинокий.
– Трудно, должно быть, одинокому, Арсентий Иваныч. То-то ты и не подаешь претензии на доктора. А то должны отправить. Нынче ведь права.
– Там видно будет. И давно ты женатый?
– Шесть лет, Арсентий Иваныч.
– Давно. По нынешним временам и вовсе много. А ты ишь какой благополучный.
И в голосе боцмана звучала завистливая нотка.
– Пофартило, Арсентий Иваныч. Да и чего, ежели по правде говорить, меня обманывать? Не привержена, так прямо и скажи. Больно, да зато сразу. По крайней мере совесть есть.
– Тут, братец ты мой, совесть совестью, а есть и другая загвоздка. Есть и такая баба, которая по совести виляет хвостом, и привержена, мол, а затем: простите, мол, ошиблась, очень, мол, душе больно. И духу в ей не хватит, что так, мол, и так – кум есть. А понять не может, как обидно, что она заметает хвосты. Да еще и тебя обвиноватит; ты, мол, зря обнадежен, не понимаешь, мол, какая я распронесчастная баба. И взаправду беда ей.