Скоро в полутьме комнаты, чуть-чуть освещенной мерцанием лампады перед образами, раздался громкий храп матроса.
Григорий был женат около пяти лет.
Помор Архангельской губернии, он, как и большая их часть, придерживался старой веры. В церковь ходил только по обязанностям службы и втайне молился по-своему. Однако в нем не было нетерпимости раскольника-изувера, и он не гнушался есть с матросами из одного бака и не считал их погаными [2]. Зато не пил вина и табаком не занимался.
Исправный и добросовестный, Григорий был отличным матросом и с первого же года поступления на службу назначен был рулевым.
Еще бы!
С малых лет Григорий каждую весну отправлялся с отцом и двумя работниками на Мурман, где в одной из закрытых бухт стоял на зимовке небольшой, допотопной конструкции, палубный карбас с необходимою снастью для ловли трески. Этот карбас принадлежал отцу и составлял главный источник существования семьи. Его оснащивали, проконопачивали, просмаливали, чинили старенькие парусишки и, помолясь богу и святым угодникам, уходили на промысел и проводили иногда в неприветном Ледовитом океане по целым неделям, не приставая к берегу.
Всего навидался и испытал Григорий в эти опасные плавания.
Случалось, и не раз, что смелые промышленники бывали на волос от смерти и уже готовились к ней, когда свирепая северная буря застигала в океане, далеко от берегов, маленькое старое суденышко с разорванными парусами и носила его, беспомощное бороться с жестоким ураганом, по седым, высоким волнам, грозившим ежеминутно поглотить маленькую скорлупку с несколькими выбивающимися из сил смелыми пловцами.
В таких случаях приходилось только надеяться на бога да на Николу-угодника, вызволяющего отважных моряков, которых нужда и бесшабашная отвага, соединенная с невежеством, выгоняют на подобных отчаянных посудинах в свирепый океан.
И старик помор, отец Григория, смело, не теряя присутствия духа, правивший рулем, чтоб не поставить судна поперек волнения, в такие тяжкие часы становился напряженнее и бывал молчаливее и суровее, чем обыкновенно. В его красном, обветрившемся лице стояло выражение какой-то угрюмой покорности человека, готового к смерти и встречавшего ее не раз лицом к лицу. Только губы его шептали молитву Николе-угоднику, да временами смягченный взгляд его зорких глаз любовно и тоскливо останавливался на сынишке.
Много гибнет каждое лето таких поморских судов вместе с людьми, но Никола-угодник как-то вызволял из всех опасностей карбас, на котором находился Григорий. Буря затихала и давала возможность бежать к берегу под наскоро зачиненными парусами. И моряки, словно бы изумленные, что остались живы, только безмолвно крестились и снова принимались откачивать воду, набиравшуюся в расшатанное бурею судно.
Случалось, что этих мореходов-мужиков, не имевших, конечно, ни морских карт, ни компаса, о которых и не слышали, а полагавшихся на свое морское чутье, на глаз да на милосердного бога, вместо Мурмана заносило на Новую Землю, и там, на безлюдном острове, в каком-нибудь пустом становище прежде зимовавших промышленников, приходилось зимовать, питаясь чем бог пошлет и что раздобычит ружьишко, и ждать вешнего солнышка, чтобы пуститься в обратный путь к Мурману и дать с оказией весточку домой, что, мол, живы и к осени, если бог даст, будем в деревне.
Эта суровая, полная постоянной напряженной борьбы и опасностей жизнь сделала Григория смелым моряком, приучила быть скромным и правдивым – с морем какая же может быть ложь? – закалила в нем твердый, решительный характер и развила привычку к той молчаливой созерцательности, которая нередко встречается у людей, находящихся в частом и близком общении с природой.
Правя рулем в тихую погоду, когда остальные спали в крошечной тесной каютке, пропитанной запахом трески, или сидя на отдыхе на палубе, после нескольких часов ловли рыбы, Григорий невольно наблюдал и этот беспредельный холмистый океан с далеко раздвинувшимися рамками горизонта, и это высокое небо, и это никогда не заходящее холодное полярное солнце, и эти роскошно-яркие снопы северного сияния. И, подавленный величием и таинственностью всего окружающего, он еще более проникался весь религиозным чувством страха и почтения к творцу, и в то же время в нем появлялась какая-то пытливая мечтательность, бессознательно требовавшая и от этого океана, и от неба и солнца разрешения вопросов и сомнений, неопределенных и неясных, но назойливых и смущавших его впечатлительную душу.
В такие минуты душевной приподнятости он спрашивал себя: отчего людская неправда царит на земле, когда господь так всемогущ? Зачем он, всевидящий и милосердный, попускает насилие и зло, корысть и несправедливости?
Но тихо рокочущий океан не давал ему ответа. Не разгоняли сомнений ни солнце, ни небо…
И он уходил спать неудовлетворенный, но с твердым намерением самому жить правильно.
Как-то шутя Григорий выучился сам читать и писать и любил особенно читать евангелие и разные духовные книги.
Когда старика отца стали одолевать ревматизмы, двадцатилетний Григорий без него ходил на Мурман и промышлял на своем суденышке, такой же смелый и хладнокровный, каким был и его отец. Возвращаясь осенью домой, он приносил всегда хорошую выручку за проданную рыбу, и старик отец особенно любил своего младшего сына.
Ему пошел двадцать четвертый год, и он еще не знал совсем женщин, сохраняя целомудрие, как однажды отец сказал ему, оставшись с ним наедине:
– Пора тебе и жениться, Гришуха. Я уж тебе и невесту высмотрел… Знаешь Марью Коновалову из Засижья?
Григорий вдруг изменился в лице и проговорил:
– Не неволь, батюшка. Нежелательна мне эта невеста.
– По какой такой причине? – спросил, нахмурившись, отец, привыкший к безусловному повиновению детей.
– Нелюба она мне, – почтительно, но твердо отвечал сын.
– Как окрутишься – полюбится. Девка молодая, чистая, ядреная… И из хорошего дому… Коноваловы, сам знаешь, первые мужики в Засижье.
– Неповадна она мне… Не по сердцу! – снова решительно заявил Григорий.
– Уж не подыскал ли ты себе сам невесты? Так сказывай, коли что… Слава богу, давно в лета вошел…
И старик пытливо заглянул в лицо своего любимца.
Ни отец, ни мать, ни сестры, ни брат, да и никто на селе не догадывался о том, что Григорий, обыкновенно застенчивый и избегавший общества баб и девок, словно бы боявшийся их, был пленен пригожей и степенной Груней, одной из дочерей бедного вдового мужика-односельчанина. И восемнадцатилетняя Груня, на руках у которой было главным образом все домашнее хозяйство, за вечными заботами да хлопотами, кажется, тоже не замечала, как странно глядит на нее Григорий при встречах и как ищет их, не решаясь, однако, не только намекнуть ей о своей любви, но даже заговорить с ней. Охватила его страсть к Груне как-то внезапно, – точно ожгло всего и осветило внутри, – когда он вернулся поздней осенью с Мурмана и однажды встретил ее на улице.
Григорий признался отцу, что действительно наметил себе невесту, и прибавил:
– Ежели она согласится и ежели будет ваше с матушкой родительское благословение, то я женюсь с охоткой, батюшка.
Он проговорил эти слова, по-видимому, спокойно, но чуть вздрагивающий голос и заалевшее лицо выдавали его волнение.
– Ишь ведь скрытный какой! Никто и не приметил, как ты девку подыскал… Кто ж это твоя пава? Признавайся… Ежели девка хорошая, супротив твоего хотенья не пойду… Здешняя, что ли?
– Здешняя… Аграфена Синицына.
– Что ж, Аграфена девка правильная, работящая и рассудливая… Золото-девка, можно сказать. Только дом их вовсе бедный… Бесприданница твоя Аграфена, а то чем не невеста…
– Небось не в бедный дом войдет…
– Да я не перечу… Бери себе Аграфену.
Просиявший Григорий поблагодарил отца за согласие и вдруг, внезапно омрачаясь, проговорил:
– Только пойдет ли за меня?
– Отчего не пойдет? – воскликнул старик, словно бы обиженный за сына и удивленный его сомнению. – Всякая с радостью за тебя пойдет. Ты, слава богу, парень у меня не худой… Промышляешь не хуже меня… Смышленый и душевный парень… Ни табаком, ни вином не занимаешься… Не бойсь, Аграфена не дура… Должна пойти. А ежели что, отец прикажет, так не посмеет против воли… Я сам сватом пойду…
– Только силком не надо… Ежели, значит, против воли…
– Да разве ты с ней не обладил?
– То-то не решался! – застенчиво проговорил Григорий.
– Эх ты тюлень, тюлень! Всем-то ты взял, Гришуха, а вот только стыдливый какой-то… Точно малый ребенок… Ну, ну, не сумлевайся… Сама охоткой пойдет.
Отец Аграфены с радостью принял предложение.
Не протестовала и Груня.
Хотя она и не чувствовала особенной склонности к Григорию, но он противен ей не был. И ни для кого не билось сильнее ее сердце, и ничей взгляд не смущал ее, не испытавшей еще любви. Замуж выходить во всяком случае надо, а Григорий парень тихий, добрый, непьющий и по всему селу считается лучшим промышленником.
В тот же вечер Григорий с какою-то торжественною серьезностью спросил молодую девушку:
– Волей идешь за меня, Груня? Не принудили?
– А то как же? Неволей бы не пошла! – отвечала Груня.
Обрадованный, счастливый Григорий стал говорить ей, как любит он ее и как будет беречь свою “ласточку”, и, пользуясь темнотой, порывисто привлек ее к своей груди и стал осыпать ее лицо безумными поцелуями.
Но Груня, покорно отдаваясь этим поцелуям и слушая эти застенчивые излияния, не находила отклика в своем сердце и, казалось, была более удивлена, чем счастлива.
Григорий прожил с молодою женой зиму и весной, по обыкновению, отправился на Мурман. Плавая на своем карбасе, он тосковал по Груне и с нетерпением ждал осени.
Пришла осень, он возвратился домой, но недолго пришлось ему наслаждаться радостью быть вместе с любимой женой.
В 1853 году пронеслась зловещая весть о войне. Приуныли в деревнях старики и старухи, приуныли молодые парни. Весть эта говорила о солдатчине с ее жестокостями того времени, о смерти, о разорении, о разлуке с близкими на целые двадцать пять лет. Человек словно бы отрывался от родины и становился чужим для нее.
Вести подтвердились. Приехал исправник и прочитал бумагу об усиленном наборе. Григория, как младшего сына, забрали и назначили матросом.
Отчаяние Григория, внезапно оторванного от деревни, от любимого промысла, от молодой жены, было беспредельное. Старик отец не выдержал и прослезился, прощаясь с сыном навсегда. Доживет ли он до его возвращения, и возвратится ли он когда-нибудь? Мать голосила. Одно только несколько утешало Григория, – надежда выписать к себе Груню.
Прошел год службы.
Молодой матрос зарекомендовал себя опытным моряком и старался трудолюбием и исправностью избежать позорных наказаний. Он так педантично нес службу и так вел себя, что к нему не могли придраться. Скоро он осмотрелся в новом своем положении и после года разлуки выписал наконец из деревни жену, скопив несколько деньжонок и за винные порции, которых не пил, и от получек за работу, которой он занимался в свободное от службы время. Он был недурной столяр и нередко чинил разную мебель у господ офицеров, довольствуясь тем, что дадут.
Поместил он приехавшую Груню не в казарме, где было отдельное помещение для женатых нижних чинов, а на вольной квартире, наняв комнату у одной землячки, старухи – вдовы матроса Ивановны. Григорий ни за что не хотел жить с женою в казарме, среди шума и свар, постоянно бывших в этом длинном коридоре, по бокам которого расположены были маленькие комнаты. В каждой из них помещались иногда по две или по три семьи, и об уюте в них нечего было и думать. Да и слишком свободные нравы матросских жен пугали степенного матроса. Он был как-то дежурным в этом бабьем царстве и видел сцены пьянства, свар, разврата и драк мужей с женами и с любовниками. Лучше подальше от греха. Лучше Груне жить отдельно, тихо и спокойно, и он будет приходить по вечерам в свой угол, чистый и домовитый, будет говорить с Груней и пить чай с глаза на глаз, не чувствуя над собой чужих наблюдений и не слыша вечной соседской ругани. Содержать жену он, слава богу, сможет; не особенно много и нужно, чтобы прожить. Десять рублей они вместе заработают.
Вскоре Григорий, чинивший стул у своего экипажного командира, порекомендовал его супруге свою жену как хорошую и аккуратную прачку. Барыня согласилась попробовать, осталась довольна, и Аграфена стала стирать на всю многочисленную семью экипажного командира. Затем нашелся и еще дом, где Аграфена стирала. Она не прочь была забрать и еще работы, но муж не позволял, находя, что жена и без того утомляется. Вместе с тем Григорий раз навсегда запретил Аграфене брать в стирку белье от холостых офицеров.
Через несколько времени комната Аграфены приняла тот уютный, опрятный вид, который свидетельствовал и о некотором достатке и о привычке хозяев к чистоте и порядку. Появились и занавески на окнах, и цветы, и смолистый мат, сделанный Григорием, и комод, и шкапчик его же работы. Аккуратная Аграфена, видимо, заботилась о том, чтобы комната была игрушкой.
И Григорий приходил по вечерам из казармы в эту чистую, светлую комнату, где, в ожидании его, на покрытом скатерткой столе уже стоял самовар и приготовлена закуска, радостный, счастливый и признательный к своей молодой, расторопной хозяйке, присутствие которой делало эту комнату, казалось, еще светлее.
Григорий любил жену со всею силою своей глубокой, страстной и ревнивой натуры. Он не показывал ей этого, словно бы стыдясь своего влюбленного чувства, но эта любовь невольно светилась в его глазах и сказывалась в нежной заботливости о жене и в необыкновенно мягком отношении. Никогда он ее не ударил, никогда не поносил грубым ругательством и был ласков и кроток.
Аграфена понимала эту горячую любовь и, тронутая ею, старалась угождать мужу, уважала и ценила его, но чувствовала, что в ней нет той страсти, которою был охвачен муж. Сердце ее не трепетало при ласке мужа: она спокойно переносила разлуку с ним по летам, когда он уходил в плавание. Порой на нее нападала какая-то безотчетная грусть, какие-то неопределенные желания охватывали ее душу, и что-то захватывающее, светлое и счастливое восставало перед ней и проносилось отдаленным лучезарным призраком.
В такие минуты она испытывала неудовлетворенность своей жизни, была молчалива и холодна с мужем и находила, что низенький, белобрысый Григорий с большой головой и красными пятнами вместо бровей совсем неказист.
И, случалось, что-то неприязненное к нему невольно закрадывалось в ее сердце.
Она гнала прочь эти мысли, как наваждение дьявола, плакала и молилась, припоминала, какой хороший человек Григорий, как он бережет и любит ее, и, полная раскаяния, старалась быть внимательнее и нежнее к мужу, который словно бы весь светлел, счастливый и радостный, при малейшем проявлении нежности своей Груни. Но и в такие минуты беспричинной тоски ничей мужской образ не являлся перед ней, и даже в мыслях она никогда не представляла себе, чтобы она, “мужняя жена”, строгая раскольница, полная страха божия, могла впасть в грех.
Никого она не любила.
И Григорий подчас втайне мучился, чувствуя, что в привязанности жены нет той страсти, какою был проникнут весь он. И холод ласк и спокойное отношение к нему по временам возбуждали в нем подозрения, что жене люб кто-нибудь другой.
Тогда он, обыкновенно мягкий и кроткий, вдруг прорывался и делал резкие сцены ревности и, зная, как заглядываются на его красавицу жену мичмана, оскорблял ее с негодованием безумца, ослепленного ревностью, со страстностью горячо любящего человека, не находящего взаимной страсти.
Но спокойно-суровый отпор честной женщины, возмущенной оскорбительными подозрениями, эти ясные, светлые глаза, загоравшиеся негодованием и презрением, отрезвляли его, и он, радостный и виноватый, сам же стыдился своих подозрений. Он верил, что никто ей не люб. Он знал, что Груня слишком честна и богобоязненна, чтобы когда-нибудь “нарушить закон”. Недаром же недоступность ее была известна всем в Кронштадте, и матроска Груня пользовалась общим уважением. Никто про нее не мог сказать дурного слова.
И Григорий после таких сцен старался задобрить жену, был еще кротче и нежнее и с большею страстью осыпал ее ласками, забывая в удовлетворенном чувстве мужа нравственную неудовлетворенность. Он усыплял ее тем, что приписывал сдержанность Груни в проявлении чувства к нему не недостатку его, а свойству ее характера.
Его только огорчало, что у них нет детей.