Солнце скрылось в густых облаках, покрывавших запад. На юго-восточном, синем небосклоне засиял месяц и, отразясь в озере, рассыпался серебряным дождем на водной поверхности, струимой легким ветром; из-за мрачного, необозримого бора, черневшего на юге, медленно поднималась туча; изредка сверкала молния и раздавались протяжные удары отдаленного грома.
– Посмотри, Василий Петрович, – сказала Наталья, – как бледнеет месяц, когда блещет молния!
– Кто? Я бледнею? Неужели ты думаешь, что я боюсь грозы? – отвечал с улыбкой Бурмистров, выведенный словами Натальи из глубокой задумчивости.
– Не ты, а месяц. Я знаю, что стрелецкий пятисотенный не такой трус, как он.
– Виноват! Я так задумался, что вовсе не расслышал тебя, милая Наталья.
Яркий румянец покрыл щеки девушки. Она потупила глаза и начала дышать так прерывисто, как будто бы чего-нибудь сильно испугалась. Это удивило Бурмистрова; он не заметил, что в рассеянности назвал Наталью милою.
– Что с тобой сделалось, Наталья Петровна?
– Ничего… мне показалось, что за этим деревом… Какая сильная молния!.. Я испугалась молнии.
– Как! Ты мне говорила, что вовсе не боишься грозы.
– Это правда! Я не знаю, отчего я в этот раз так испугалась. Скоро пойдет дождь: не пора ли нам домой, Василий Петрович?
– Мы в полчаса успеем дойти до дому. Туча тянется к западу и, вероятно, пойдет стороной.
– Солнце уж закатилось.
– О! нет еще; его заслонило густое облако.
– Нам надобно будет идти по берегу, мимо этого бора. Хоть я и не верю тому, что рассказывала твоя тетушка, однако ж… я боюсь, чтобы матушка не стала об нас беспокоиться.
– Мы еще так мало гуляли. Отчего сегодня ты так домой торопишься? Матушка знает, что мы всегда долго гуляем и что тебе опасаться нечего, когда брат тебя провожает. Ты помнишь, что она, отпуская тебя в первый раз гулять со мною, назвала меня в шутку своим сыном и сказала: смотри же, береги сестрицу! Скажи, Наталья Петровна, как думает обо мне твоя матушка?
– К чему об этом спрашивать? Ты сам знаешь, что ты для нее сделал.
– И всякий сделал бы то же на моем месте. А ты, Наталья Петровна, как обо мне думаешь?
– Ах, какая молния!.. Право, нам пора домой… мы и не приметим, как набежит туча.
Наталья хотела встать, но Василий взял ее за руку. Сердце бедной девушки забилось, как птичка, попавшая в силок; едва дыша, она не смела поднять глаз, потупленных в землю. Бурмистров чувствовал, как дрожала рука ее. На длинных ресницах блеснула слеза, покатилась по разгоревшейся щеке и упала на пучок васильков, который украшал грудь девушки. Василий, устремив на нее взор, выражавший чувства, на языке человеческом невыразимые, сказал ей:
– Матушка твоя, шутя, назвала меня своим сыном. Но если б она сказала это не в шутку, то я был бы счастливейшим человеком в мире. От тебя зависит, милая Наталья, мое счастие. Скажи: любишь ли ты меня столько же, сколько я тебя люблю? Согласишься ли идти к венцу со мною?.. Реши судьбу мою. Скажи: да или нет?
Наталья молчала. Прерывистое дыхание и прелестные, полуоткрытые уста показывали всю силу ее душевного волнения.
– Не стыдись меня, милая! Скажи мне то словами, что давно уже говорили мне твои прекрасные глаза. Неужели я обманывался?
– Я должна во всем повиноваться матушке, – сказала Наталья трепещущим голосом. – Если она велит мне…
– Нет, милая Наталья, я не сомневаюсь, что матушка твоя согласится на брак наш; но я тогда только вполне буду счастлив, когда уверюсь, что ты волею идешь за меня, что ты меня любишь. Скажи: любишь или нет?.. Но ты молчишь! Итак… нет!.. Прости меня, Наталья Петровна, что я тебя встревожил, – продолжал Василий, опустив ее руку. – Забудем разговор наш. Вижу, что я обманулся в надежде. Завтра же на коня: поеду куда глаза глядят! Без тебя нигде не найти мне счастия. Ты скоро забудешь меня, но я, где бы ни был, буду тебя помнить, буду любить тебя, любить до гробовой доски!
Крупные слезы покатились по пылающим щекам девушки. Закрыв глаза одною рукою, тихонько подала она другую Василью и произнесла едва слышным голосом:
– Люби меня!
В это время яркая молния осветила приближавшуюся грозную тучу, и грянул сильный гром; поднявшийся ветер закачал вершины дерев, в густоте бора раздался ружейный выстрел, но счастливцы ничего не видали и не слыхали: они как будто улетели на небо.
Возвращаясь домой, они старались передать друг другу все надежды и опасения, все радости и печали, которые попеременно наполняли сердца их со времени первого свидания. Казалось, они боялись упустить случай высказать все, что таили так долго в глубине сердца. С некоторым удивлением и с неизъяснимо-сладостным чувством предаваясь взаимной откровенности, которая казалась им за полчаса невозможною, они и не приметили, как дошли до Ласточкина Гнезда. Несмотря на их усталость, оба досадовали, что дорога не продлилась еще на несколько верст для того, чтобы они успели все мысли, все чувства, наполнявшие сердца их блаженством, сообщить друг другу. Им представлялось, что вся природа разделяет их счастие. Шум ветра, потрясавшего ветви дерев, плескание волн, рассыпавшихся седою пеною на берегу озера, и удары грома казались им выражением радости, голосом любви, одушевляющей и неодушевленную даже природу.
В тот же вечер вдова Смирнова благословила образом Спасителя дочь свою и Василья и, обнимая их, со слезами радости назвала двух счастливцев милыми детьми.
С указательного, неясного пальчика Натальи переместилось золотое кольцо на мизинец Василья, а он за этот подарок поблагодарил невесту жемчужным ожерельем, которое досталось ему в наследство от матери. Всякий, кто женится или женился по любви, знает, каким необыкновенно сладостным чувством это небольшое слово «невеста», произносимое в первый раз, наполняет сердце.
Хозяйка, узнав о помолвке своего племянника, показала необыкновенный свой дар красноречия, прочитав без отдыха и скороговоркою длинное поздравление, со всеми употребительными и до сих пор между простым народом в подобных случаях прибаутками и присловицами; потом побежала она в чулан, принесла оттуда фляжку с настойкой и глиняный стакан, принудила старуху Смирнову поздравить жениха и невесту и налила стакан снова.
– Дай вам Господи, – сказала она, – совет да любовь, прожить сто лет да двадцать и завестись таким же домком, какой я себе построила! – Потом, выпив стакан и поставя его на столе, Семирамида затянула веселую свадебную песню; подперла одну руку в бок, а в другую взяв платок, начала им размахивать, притопывая ногами, приподнимая то одно, то другое плечо и кружась на одном месте.
На другой день, когда Василий ушел гулять с невестою, тетка его, призвав всех своих крестьян, приказала перегородить досками нижнюю свою горницу и прорубить посредине дверь, которую она завесила простынею. Из полотна, данного помещицею, жены и дочери крестьян сшили перину и подушки и набили их сеном. К стене велела она прикрепить тонкими дощечками половину разбитого своего зеркала, в которое не без труда можно было узнать себя без привычки, потому что поверхность стекла была не очень гладка. При всем том она имела полное право гордиться и этим зеркалом: в то время не только в избе небогатой помещицы, но и в домах знатных людей зеркала почитались за большую редкость.
– Ну! – сказала она, отпустив крестьян и крестьянок и осматривая приготовленную ею горницу. – Вот и спальня готова! Все мигом скипело! То-то племянник подивуется!
Бурмистров, возвратясь с гулянья, в самом деле удивился неожиданной перестройке дома и от искреннего сердца благодарил тетку за ее усердие. Наталья, услышав, что Мавра Савишна называет новую комнату спальнею Василья, покраснела и убежала в сад Семирамиды, несмотря на убедительные приглашения осмотреть архитектурное ее произведение.
– Взглянь-ка, племянник, – говорила Мавра Савишна, – здесь и зеркало есть!
Бурмистров, взглянув в зеркало, чуть-чуть не захохотал: хотя он был редкой красоты мужчина, но в зеркале увидел какого-то калмыка, очень неблагообразного; неровное зеркало переделало все лицо Василья по-своему.
День, назначенный для свадьбы, по окончании Петрова поста, в начале июля, приближался. Василий, оседлав свою лошадь, поехал в село Погорелово, где, по словам тетки, мог купить все, что только было нужно для его свадьбы. Приехав в село, он прежде всего отыскал священника. Не объявив ему своего имени и сказав, что он желает по некоторым причинам приехать из Москвы в село венчаться с своею невестою, Бурмистров спросил: можно ли будет обвенчать его без лишних свидетелей?
– Да почему твоя милость так таиться хочет? Согласны ли родители на ваш брак?
– У меня родители давно скончались, а у невесты жива одна мать; она приедет вместе с нами. Нельзя ли, батюшка, сделать так, чтоб, кроме нас, никого не было в церкви? Я бы за это тебе очень был благодарен.
– Чтоб никого не было в церкви? Гм! Это сделать будет трудненько. Надобно, по крайней мере, чтоб приехало с вами несколько свидетелей; а то этак, пожалуй, и на родной обвенчаешь. Нарушить мою обязанность я не соглашусь ни за что в свете. Старинный знакомец мой, покойный отец Петр, по прозванию Смирнов, попал было раз в большие хлопоты.
– А! так ты был знаком с ним, батюшка?
– Как же! Я и до сих пор, как случится быть в Москве, навещаю старушку, вдову его. Жива ли она? Уж я ее года с два не видал.
– Жива и здорова. Пожалуй, я ее попрошу приехать со мною. И она тебе скажет, что никакого препятствия к моему браку нет.
– Хорошо, хорошо! Мне очень приятно будет с нею повидаться.
– Нельзя ли будет обвенчать меня попозже вечером или даже ночью?
– Ночью? Гм! А вдова-то Смирнова будет с вами?
– Будет.
– Пожалуй, если уж тебе так хочется. Да что это тебе так вздумалось? Кто венчается ночью? Воля твоя, а уж верно тут что-нибудь да есть.
– После венца я тебе все объясню, батюшка. Ты сам увидишь, что причины моего желания основательны и никак не могут ввести тебя в какие-нибудь хлопоты.
– Ладно! Хорошо! А это что? – продолжал священник, увидев, что Бурмистров положил ему на стол кожаный кошелек. – Нет, нет, воля твоя, я не возьму! После свадьбы, если ты захочешь чем-нибудь поблагодарить меня, я не откажусь: у меня большое семейство. А теперь я не приму ничего!
– Мне бы хотелось, батюшка, чтоб разговор наш остался между нами и…
– Обещаю тебе, что все останется в тайне. Я не сделаю вреда ближнему нескромностию, хотя и не знаю, в чем состоит этот вред. Возьми же, сделай милость, назад свой подарок.
Бурмистров принужден был взять назад кошелек и простился с священником. Выйдя на крыльцо, он чрезвычайно удивился: лошадь его, которая была привязана к перилам, исчезла. Думая, что она сорвалась и убежала, он вышел за ворота.
– Держи! хватай его! – раздался крик. Толпа крестьян окружила Бурмистрова.
Вовсе не ожидав такого внезапного нападения, он не успел обнажить своей сабли; его обезоружили и связали. В одном крестьянине узнал он переодетого десятника стрелецкого Титова полка. Десятник сел с ним вместе в телегу, стоявшую у ворот. Несколько конных стрельцов, переодетых в крестьянское платье, окружили их.
– Вези! – закричал ямщику десятник, и вскоре телега, сопровождаемая стрельцами, выехала из села на большую дорогу. Толпа любопытных поселянок и мальчишек смотрела вслед за ними.
– Куда это, кумушка, его повезли? – спросила одна поселянка у другой.
– Знать, в Москву.
– Да зачем это? Как его веревками-то, бедного, скрутили!
– Видно, он из Нарышкиных али изменник какой. Взглянь, как скачут: пыль столбом!
– Жаль его, горемычного!
– И! что его жалеть, кумушка, поделом вору и мука!
С кем был! Куда меня закинула судьба!
Грибоедов
Солнце уже закатилось, когда Бурмистрова привезли в Москву. Телега остановилась в Китай-городе близ Посольского двора, у большого дома, окруженного каменным забором[85]. Ворота отворились, и телега через обширный двор подъехала к крыльцу.
– У себя ли боярин? – спросил десятник вышедшего на крыльцо слугу.
– Дома. У него в гостях Иван Михайлович с крестным сыном.
– Скажи князю, что мы поймали зверя. Спроси: куда его посадить велит?
Слуга побежал в комнаты и, вскоре возвратясь, сказал десятнику, что боярин с гостями ужинает и велел тотчас представить ему пойманного. Четыре стрельца с обнаженными саблями и десятник ввели связанного Бурмистрова в столовую и остановились с ним у дверей.
– Добро пожаловать! – сказал сидевший подле Милославского старик в боярском кафтане. Длинная седая борода, черные глаза, блиставшие из-под нахмуренных бровей, и лоб, покрытый морщинами, придавали лицу старика важность и суровость. Это был князь Иван Андреевич Хованский.
– Где ты поймал этого молодца? – спросил князь десятника.
– В селе Погорелове, верст за сорок от Москвы.
– Вот уж он куда успел лыжи направить! Нет, голубчик, хоть бы ты ушел на дно морское, так я бы тебя и там отыскал! Ну что, Иван Михайлович, – продолжал Хованский, обратись к Милославскому, – умею я сдержать слово? Уж коли я обещаю что-нибудь другу, так непременно исполню!
– Спасибо тебе, князь! – сказал Милославский. – Постараюсь отплатить тебе услугу. Царевна Софья Алексеевна будет тебе очень благодарна.
– Что же с этим молодцом делать прикажешь? – спросил Хованский. – Я его отдаю тебе головою. Вчера я подарил тебе затравленного зайца, а сегодня Бурмистрова. Который зверь лучше?
– Оба хороши.
– Нет, батюшка, – возразил Лысков со злобною усмешкою, – последний зверь лучше. Пословица говорит: блудлив, как кошка, а труслив, как заяц. А Бурмистров похож и на зайца, и на кошку; стало быть, он зверь диковинный, какой-нибудь заморский кот.
Милославский и Хованский засмеялись.
– А знаешь ли, Сидор, другую пословицу: не все коту Масленица, бывает и Великий пост, – сказал Милославский. – И заморскому коту пришлось попоститься.
Бурмистров, слушая все эти насмешки, с трудом мог скрывать кипевшее в сердце негодование. Обнаружить свои чувства значило бы увеличить злобную радость торжествующих врагов; поэтому он решился с видом хладнокровия на все колкости не отвечать ни слова. Думая, что насмешки не достигают цели и не язвят Бурмистрова, Милославский, вдруг приняв на себя важный вид, спросил грозным голосом:
– Как смел ты украсть мою холопку? Отвечай, бездельник!
– Я не украл, а освободил несчастную девушку, закабаленную обманом.
Губы Милославского посинели и задрожали. Ударив кулаком по столу, он вскочил, хотел что-то сказать, но не мог ничего выговорить, задыхаясь от ярости. Даже Лысков испугался и облил себе бороду пивом из поднесенной им в то время ко рту серебряной кружки.
– И, полно, Иван Михайлович, гневаться! – сказал Хованский, встав из-за стола, взяв за руку и усаживая Милославского. – Пусть его полается! Собака лает, ветер носит. Дай срок: авось запоет другим голосом!
– Куда ты скрыл мою холопку? – вскричал Милославский. – Сейчас признавайся! Этим одним можешь спастись от ожидающей тебя казни!
– Никакие мучения и казни, – отвечал спокойно Бурмистров, – не испугают меня и не принудят открыть убежища Натальи.
– Отведите его на тюремный двор! – закричал Милославский. – Скажите, что я велел посадить его на цепь, за решетку! Я развяжу тебе язык!
Когда увели Бурмистрова, Милославский, обратясь к Лыскову, сказал:
– Напиши, Сидор, сегодня же доклад. Завтра утром поеду к царевне, буду просить ее, чтобы велела этому злодею и бунтовщику Бурмистрову отрубить голову!
– Не лучше ли, Иван Михайлович, – сказал Хованский, – отправить его в Соловецкий монастырь и велеть, чтобы отвели ему на всю жизнь келейку? Там под стенами, слыхал я, есть такие подвалы, что и поворотиться негде.
– Нет, Иван Андреевич, оттуда можно убежать. Да и на что долго его мучить? Лучше разом дело кончить.
Простясь с Хованским, Милославский и Лысков, сев в карету, отправились домой.
Через день, поздно вечером, Хованский получил следующую записку: «Боярин Иван Михайлович Милославский, по тайному указу, посылает к начальнику Стрелецкого приказа, боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому, тюремного сидельца[86], стрелецкого пятисотенного Ваську Бурмистрова, которого за измену, многие его воровства и похвальбу смертным убийством велено казнить смертию. Так как завтра будет венчание обоих царей, то казнить его в эту же ночь, и не на площади, а где ты сам, князь, придумаешь. Июня 24 дня 7190 года».
В этой записке была вложена другая. В ней было сказано: «Постарайся, любезный друг Иван Андреевич, у Бурмистрова выведать: где скрывается беглая моя холопка? Если он это объявит, то казнить его погоди. Тогда я выпрошу ему помилование от смертной казни, и он будет только выслан из Москвы в какой-нибудь дальний город, на всегдашнее житье. Обе эти записки возврати мне, как в первый раз с тобою увидимся».
– А где тюремный сиделец? – спросил Хованский по прочтении записок, обратясь к присланному с ними гонцу.
– Стоит на дворе, с сторожами.
– Вели его привести сюда да позови ко мне моего дворецкого. Потом поезжай к боярину Ивану Михайловичу и скажи ему от меня, что все будет исполнено по его желанию.
Гонец вышел, и чрез несколько времени ввели скованного Бурмистрова в рабочую горницу князя.
– Идите домой! – сказал Хованский сторожам. – Тюремный сиделец останется здесь.
Оставшись наедине с Бурмистровым, князь спросил его:
– Не был ли родня тебе покойный гость Петр Бурмистров?
– Я сын его, – отвечал Василий.
– Сын? Жаль, что не в батюшку ты пошел! Я был с ним знаком.
Хованский прошел несколько раз взад и вперед по комнате.
– Что приказать изволишь? – спросил вошедший дворецкий, Савельич, который, мимоходом сказать, отличался точностию в исполнении приказаний своего господина, добродушною физиономией, длинным носом и способностию пить запоем две недели сряду, а иногда и более.
– Есть ли у меня в тюрьме порожнее место?
– Есть два, боярин. Одно в чулане, под лестницей, а другое на чердаке, где сидел недавно жилец Елизаров за то, что не снял на улице перед твоей милостью шапки.
– Отведи туда вот этого и ключ принеси ко мне.
– А цепи-то снять прикажешь?
– Нет, не снимай!
Дворецкий повел Бурмистрова к каменному, в два яруса, строению, которое примыкало к забору, окружавшему двор. Проходя по темному чердаку, Василий приметил справа и слева несколько обитых железом дверей, на которых висели большие замки; у одной из них дворецкий остановился, отворил ее и, введя Бурмистрова, запер его. Осмотрев новое свое жилище, Василий при свете месяца, проникавшем сквозь железную решетку узкого окна, увидел у стены деревянную скамью и небольшой стол, на котором стояла глиняная кружка с водою и лежал кусок черствого хлеба. Сквозь покрытое пылью и паутиною стекло окна Василий рассмотрел длинную улицу, которая вела на Красную площадь, а вдали – Кремль и колокольню Ивана Великого. Усталость принудила Бурмистрова лечь на скамью, и он вскоре погрузился в сон. За полчаса до полуночи, когда отдаленный колокол на Фроловской башне пробил третий час ночи, стук замка у дверей разбудил Василья. С фонарем в руке вошел к нему Хованский.
– Прочитай! – сказал князь, подавая ему обе записки Милославского и поставив фонарь на стол.
Бегло прочитав поданные бумаги, Василий возвратил их князю.
– Ну, что ж? – спросил Хованский. – Скажешь ли, где беглая холопка Ивана Михайловича?
– Никогда!
– Подумай хорошенько, – продолжал Хованский, – если ты будешь упорствовать, то прежде, нежели явится утренняя заря, труп твой, с отрубленною головою, будет уже зарыт в лесу, без богослужения, а душа твоя низвергнется в преисподнюю, в огонь вечный, уготованный для грешников.
– За предлагаемую цену не куплю я жизни! – отвечал с твердостью Бурмистров. – Милославский истощил уже надо мною все мучения пытки, но понапрасну. Охотно пожертвую и жизнию для спасения Натальи! Прошу одной только милости: позволить мне по-христиански приготовиться к смерти.
– Сотвори крестное знамение, – сказал Хованский.
Бурмистров, пристально взглянув на князя, перекрестился.
– Ты не можешь умереть по-христиански! – сказал князь, приметив, что Василий крестился тремя, а не двумя сложенными пальцами. – Ты богоотступник! Ты отрекся от древнего благочестия и святой веры отцов. Душа твоя – добыча врага человеков и будет сожжена огнем вечным.
– Я уповаю на милосердие Спасителя! – сказал с жаром Бурмистров. – Вечный огонь любви Его пылал еще до сотворения мира; этот огонь оживотворил вселенную и дал бытие человеку; этот огонь в лучах откровения и благодати блещет с Неба, освещает путь жизни смертного, согревает сердце верующего и надеющегося и в смертный час наполняет дивным спокойствием душу всякого, кто не помрачил ее неверием и преступлениями, кто покаянием очистил ее пред смертию. Это спокойствие должно удостоверять нас, что вечный огонь любви и за могилою не угаснет и наполнит сердце блаженством, которого оно на земле напрасно ищет!
– Я вижу, что ты заблудшая овца, которую еще можно исхитить из стада козлищ. В Писании сказано, что обративший грешника на путь правды спасет душу от смерти и покроет множество грехов. Знай, что я держусь древнего благочестия. Твой покойный отец был ревностный его поборник. Я докажу тебе истину веры моей не словами, а делом. Отлагаю твою казнь. Если успею обратить тебя на путь истинный, то спасу тебя не только от смерти временной, но и от смерти второй и вечной. Милославскому скажу завтра, что ты уже казнен, а тебе принесу драгоценную книгу, которая откроет тебе заблуждение твое и наставит тебя на путь правый. Буду часто с тобой беседовать и вступать в словопрения, чтобы духовные очи твои прозрели истину. Прощай!
Сказав это, Хованский вышел. Чрез несколько времени дворецкий князя принес подушку, толстую книгу в старом переплете, жареную курицу и кружку с смородинным медом. Сняв цепи с Бурмистрова, дворецкий поставил принесенный им ужин на стол, подушку положил на скамью, а книгу подал Бурмистрову.
– Боярин велел сказать, что жалует тебя подушкою для сна, пищею и питьем для подкрепления тела и книгою для исцеления души. Кажись, так! Ведь он у нас мудрен: любит говорить свысока; иной раз и не поймешь его.
– Благодари князя! – сказал Бурмистров дворецкому.
– Ладно, поблагодарю, – отвечал дворецкий, зевая. – Нашему боярину и ночью не спится, и ночью дворецкого туда да сюда помыкает. Куда мудрен он у нас! Затем мое почтение. Пойти уснуть до рассвета.
Дворецкий вышел и запер дверь. Василий принялся прежде всего за ужин; он три дня ничего не ел; потом, разогнув принесенную книгу[87], на открывшейся странице увидел он написанное красными чернилами и крупными буквами заглавие: «Страдание священнопротопопа Аввакума многотерпеливого»; перевернув несколько страниц, прочитал он другое заглавие: «Страдание за древнее благочестие Василия иже бысть Крестецкаго яму»; потом третье: «Инока Авраамия, выписано о времени сем елико от отец, навыкох, реку тебе, рассуди писания, да познаеши время совершенно». По старинному почерку, которым книга была писана, Бурмистров догадался, что она старообрядческая, хотел взглянуть на общее ее заглавие, но в ней его не было. Не чувствуя охоты читать, он лег на скамью и вскоре заснул глубоким сном.
Проснувшись рано утром, Бурмистров услышал раздававшийся по всей Москве звон колоколов. Он подошел к окну и увидел, что вся улица, которая вела к Кремлю, наполнена была народом. В полдень раздался звук барабанов, и появились в улице, со стороны Кремля, знамена приближавшихся стрельцов. Когда полки их проходили мимо дома Хованского, Василий рассмотрел, что впереди полков шли полковники Циклер, Петров и Одинцов и подполковник Чермной. Первый нес на голове бумажный свиток. Это была похвальная грамота, данная стрельцам царевною Софиею за усердие их к престолу и за истребление изменников[88]. Бурмистров невольно вздохнул и подумал: «Злодеи, вероломно нарушившие присягу и пролившие столько крови невинных, торжествуют, а я в тюрьме ожидаю смерти!» Он отошел от окна, сел на скамью и погрузился в горестные размышления, которые прервал дворецкий, принеся ему обед и ужин.
– Боярин, – сказал он, – не велел мне с тобой говорить ни полслова; если ты меня о чем-нибудь спросишь, я отвечать не стану.
– Мне не о чем с тобой говорить!
– Ну как не о чем! – возразил дворецкий. – Впрочем, если сам разговаривать не хочешь, так мое почтение!
Дворецкий вышел.
На другой день Василий от невыносимой скуки принялся за чтение присланной Хованским книги. Наконец, на третий день, в сумерки, вошел к нему князь и, увидев, что он читает книгу, потрепал его по плечу.
– Читай, читай, духовный сын мой! – сказал он. – Я уверен, что эта книга откроет мысленные очи твои и спасет душу твою от погибели. Третьяго дня, увидясь со мной в Грановитой палате, Милославский спросил о тебе. Я сказал ему, что ты уже казнен. Не объявил ли ты моему дворецкому своего имени?
– Нет, князь.
– Хорошо. Если он вздумает когда-нибудь спросить, как тебя зовут, не отвечай ему ничего или назовись каким-нибудь выдуманным именем. Если ты проговоришься, то принудишь меня в тот же день казнить тебя, не ожидая твоего обращения на путь правды. Будь осторожен. Ты видишь, что я для спасения души твоей подвергаю себя опасности поссориться с Иваном Михайловичем и навлечь на себя гнев царевны Софьи Алексеевны. Впрочем, дело уже сделано! Я ничего не боюсь и очень буду рад, если успею обратить тебя к истинной вере и древнему благочестию. В этом я не сомневаюсь. Тогда я отправлю тебя куда-нибудь подальше от Москвы под чужим именем для обращения других заблудших на путь истинный и для проповедания древнего благочестия. Что ты на это скажешь?
– Во всю жизнь мою старался я следовать совести: что внушит мне она, то я и сделаю.
– Худой тот человек, кто поступает против совести. Я надеюсь, что успею убедить твою совесть и что ты упрямиться не станешь. Впрочем, поговорим об этом в другое время. Будь откровенен со мною, как сын с отцом. Ты зла мне не сделал. Родитель твой был мне приятель; я от искреннего сердца желаю добра тебе.
Василий поблагодарил князя. Сев на скамью и приказав Бурмистрову сесть подле себя, Хованский продолжал ласковым голосом:
– Сегодня за обедом в Грановитой палате Милославский опять заговорил со мною о тебе и спросил: где казнили тебя и где похоронили? Я отвечал ему, что тебе отрубили при мне голову и похоронили в лесу, что подле Немецкой слободы. Стыдно было лгать; но греха нет во лжи, если лжешь для того, чтобы спасти душу ближнего. Что у тебя в кружке?
– Вода, князь.
– Вода? Это бездельник дворецкий умничает! Я велел подавать тебе меду.
– Вчера и во все эти дни он приносил мед; только сегодня подал воды.
– Я его проучу за это! Подай-ка мне кружку-то. Голова что-то кружится. Сегодня за обедом нас славно употчевали! Цари в своем столовом платье сидели за особым столом с патриархом; за другой стол по левую руку сели митрополиты, архиепископы, епископы и все священнослужители, бывшие при венчании царей, а по правую руку за кривым столом посажены были мы, бояре, окольничие и думные дворяне. Царевна Софья Алексеевна велела всем быть без мест, а меня посадили на третье. На первом месте сидел ближний боярин царственной печати и государственных великих посольских дел оберегатель князь Василий Васильевич Голицын[89]; подле него Иван Михайлович, а потом я с сыном. Пред венчанием царей третьяго дня пожаловали сына из стольников прямо в бояре.
– Третьяго дня было венчание?[90]
– Да. Разве ты не слыхал во весь день по всей Москве колокольного звона? Рано утром мы, бояре, собрались у государей в Грановитой палате с окольничими и думными дворянами. В сенях пред Палатою были стольники, стряпчие, дворяне, дьяки и гости, все в золотом платье. Государи велели князю Голицыну принести с казенного двора животворящий крест и святые бармы Мономаха[91]. Для царя Петра Алексеевича сделаны были точно такие же бармы и крест, другой царский венец, другой скипетр и другая держава. Все эти царские утвари бояре отнесли на золотых блюдах под пеленами, унизанными самоцветными каменьями, в Успенский собор и передали патриарху. Там устроено было против алтаря, близ задних столпов, высокое чертожное место, покрытое красным сукном, с двенадцатью ступенями. На этом месте стояли для царей два кресла, обитые бархатом и украшенные драгоценными каменьями, а по левую сторону от них кресла для патриарха. От ступеней до царских врат постлан был желтый бархат для шествия царей, а для патриарха лазоревый. С правой и с левой стороны от чертожного места до царских врат стояли, покрытые золотыми персидскими коврами, две скамьи, на которых сидели митрополиты, архиепископы и епископы. Принесенные утвари патриарх положил на поставленных на амвоне[92] шести налоях, унизанных жемчугом, и после молебна послал князя Голицына с боярами звать царей во храм. Государи с Красного крыльца пошли к собору. Пред ними шли окольничие, думные дьяки, стольники, стряпчие и дворяне. Протопоп, с крестом в руке, кропил пред государями путь святою водою. За ними следовали бояре, думные дворяне, дети боярские и всяких чинов люди, а по сторонам шли поодаль солдатские и стрелецкие полковники. По правую и по левую руку, от Красного крыльца до самого собора, стояли ряды стрельцов. По прибытии во храм царей начали им петь многолетие. Они приложились к иконам, Спасовой ризе и мощам, и патриарх благословил их. Потом государи и патриарх сели на места свои. Глубокая тишина воцарилась в храме. Государи, встав вместе с патриархом, сказали ему, что они желают быть венчаны на царство по примеру предков их и по преданию святой восточной церкви. Патриарх спросил: как веруете и исповедуете Отца и Сына и Святаго Духа? Государи сказали в ответ Символ веры[93]. После того патриарх начал речь. Вся кровь кипела во мне, когда я слушал исполненные лести и коварства слова этого хищного волка!
– Как, князь, ты называешь святейшего патриарха?
– Хищным волком. Когда я обращу тебя на истинный путь, и ты так же станешь называть его.
Глаза Хованского заблистали. Сложив двуперстное знамение, он поднял руку и сказал с жаром:
– Клянусь, что я изгоню этого волка из стада. Благословение его недействительно: цари в другой раз должны будут венчаться и получить истинное благословение от рук чистых и праведных. В соборе я с трудом скрывал мое негодование; я готов был пред алтарем заколоть этого лжеучителя и ученика антихристова!
Хованский начал ходить взад и вперед по комнате большими шагами. Наконец, успокоившись, спросил Бурмистрова, рассказывать ли ему конец венчания, и, по просьбе его о том, продолжал:
– После речи хищного волка царей облекли в царские одежды. С налоев, стоявших на амвоне, принесли два животворящие креста патриарху: он благословил ими государей. Потом подали ему на золотых блюдах бармы и царские венцы: он возложил их на царей, вручил им скипетры и державы и посадил их на царском месте. Запели им многолетие. Патриарх, митрополиты, архиепископы, епископы и весь собор лжеучителей встали с мест своих, поклонились и поздравили государей. Затем бояре и все, бывшие в церкви, их поздравляли, а хищный волк сказал им поучение. С того поучения есть у меня список. Я прочту его тебе; слушай: «Имейте страх Божий в сердцах и сохраните веру нашу истинную чисту, непоколебиму; любите правду и милость и суд правый; будьте ко всем приступны и милостивы и приветны. От Бога дана вам бысть держава и сила от Вышнего, вас бо Господь Бог в себе место избра на земли, и на престол посади; милость и живот положи у нас. Едина добродетель от стяжания бессмертная суть. Языка льстива и слуха суетна не приемлите цари, ниже оболгателя слушайте, ни злым человеком веры емлите, но рассуждайте все по Бозе в правду. Подобает мудрым последовати, на них же воистину, яко на престоле, Бог почивает. Не тако красная мира вся, яко же добродетель красит царей. Шмате и сами Царя, иже есть на небесех. Аще бо Он всеми печется, сице[94] потребно есть и вам, царем, ничто ж презирати, и аще хощете милостива к себе имети Небесного Царя, милостивы будите и вы ко всем, да и зде добре и благо поживете и да наследники будете небесного царствия. И тогда приимите неувядаемые славы венцы, и против своих царских подвигов и трудов приимите от Бога мзду сторицею». Потом началась литургия[95], в продолжение которой цари стояли на древнем царском месте, находящемся в правой стороне собора. От этого места к царским вратам постлали алый, бархатный ковер, шитый золотом. Цари приблизились к вратам. Наследник антихриста вышел из алтаря. Митрополит принес на золотом блюде, в хрустальном драгом сосуде святое миро. Цари, приложась к Спасову образу, написанному греческим царем Эммануилом, к иконе Владимирской Божией Матери, написанной святым Евангелистом Лукою, и к иконе Успения Богородицы, остановились пред царскими вратами, сняли венцы и отдали их боярам, со скипетрами и державами. Помазав царей миром, патриарх велел двум ризничим[96] и двум диаконам ввести их в алтарь чрез царские врата и подал им с дискоса[97] часть животворящего тела и потир[98] с кровию Христовой: государи, причастившись, вышли из алтаря. Потом патриарх подал им часть антидора[99]; цари надели венцы, взяли скипетры и стали на своем месте. По окончании литургии все поздравляли царей с помазанием миром и с причащением Святых Тайн, а они пригласили на сегодняшний день патриарха и весь собор лжеучителей, также бояр, окольничих и думных дворян, к своему царскому столу. Когда цари в венцах и бармах вышли из собора, сибирские царевичи[100] Григорий и Василий Алексеевичи осыпали их золотыми монетами. Народ, в бесчисленном множестве собравшийся на площади, приветствовал государей продолжительными радостными восклицаниями. Государи по постланному красному сукну пошли к церкви Архангела Михаила, целовали там святые иконы, мощи святого царевича Димитрия, гробницы деда, их государей, родителя и брата, и прочие царские гробницы. Когда они вышли из церкви на паперть, сибирские царевичи снова осыпали их золотом. Потом, приложась к иконам в церкви Благовещения Пречистыя Богородицы, они были еще осыпаны золотом трижды, по выходе из храма теми же царевичами. Оттуда возвратились они чрез Постельное крыльцо в свои царские палаты. Нечего сказать, празднество было славное! Хлопот было много, да жаль, что все понапрасну: царям надобно будет непременно перевенчаться. А это венчанье не в венчанье! Никон[101] был антихрист, а Иоаким его наследник. Я читал тебе поучение этого богоотступника. Слова его исполнены лести и коварства! Так ли говорят и пишут истинные сыны Церкви, которые держатся древнего благочестия? Прочитал ли ты книгу, которую я тебе прислал?