bannerbannerbanner
То было давно…

Константин Коровин
То было давно…

Полная версия

Пасхальная ночь

Солнце, весеннее солнце… Оживает весной наша тайная земля, и радуется душа теплым дням весенним. Прошла зима лютая, не воет вьюга снежная, не метут метели злые. Тают снега, и шумят ручьи. Бегут, блистая, воды в голубые дали, всё дальше и дальше, куда жадно смотрят глаза – к неведомому счастью, которое там, в дали лазоревой, там, за заборами, за домами городскими…

Весеннее солнце льет румяный свет, горит, вливаясь в окна, в мою деревенскую мастерскую, где мы готовим пасхальный стол.

Держа в ложке яйцо, доктор Иван Иванович серьезно опускает его в кастрюлю, где разведена красная краска. Вынимая окрашенные, кладет на блюдо и говорит мне:

– Три десятка. Довольно?

– Да красьте все, что оставлять? Крашеные как-то веселее есть.

Ничего не говоря, приятель Коля берет с блюда крашеное яйцо, ударяет им по столу, очищает от скорлупы, солит и ест.

– Что же это ты делаешь? – возмущается другой приятель, Василий Сергеевич. – Ты что?!

– А что? – удивляется Коля.

– Как – что? Вот же рядом некрашеные! Канун Пасхи, Великая Суббота сегодня, а ты яйца ешь…

– Так он же сказал, что крашеные есть веселей, я и взял.

– Поста не держишь.

– Яйца скоромным не считаются, – робко возражает Коля. – Ты сам, я видел, ветчину от окорока ел на кухне.

– Слышите, что говорит! – горячится Василий Сергеевич. – Я на кухне пробовал, поспел ли окорок, а он – слышите!.. Вот он какой!

– Велик ли грех яйцо съесть! – засмеялся приятель мой, охотник-крестьянин Герасим Дементьевич, пришедший ко мне на розговены. – Вот, помню, у нас в Петрове один такой постник был, амбар держал, овес, гречу, зерно покупал. Ну, значит, у него при амбаре приказчики. Молодцы-лавочники. Вот он их постом доедал! В кашу масла нипочем. Чай с изюмом, молока ни-ни. Рыбу нельзя. А ежели бы яйцо кто – беда!.. Прогнал бы. Только, это самое, в амбаре у него весы большие на цепях. Зерно вешать. Гири пудовые. Но на весах-то, где гири ставят, под доской, свинцовые плиты на полпуда прибиты. И сколько это он, вешая, наворовал?.. Один-то молодец на него и донес. Его и пымали. Прямо у весов. Да в тюрьму, да под суд. Вот. А был постник, богомол.

– А что же было потом? – спросили мои приятели.

– Чего ж, сидел долго. На суде доказали, что всё, что ни на есть он от весов тех награбил, – всё дочиста отдал на богоугодные заведения. Сиротам, вдовам, на больницы… Даже за это самое и медали, на шею жалованные, в праздник носил. В пример прочим.

– Где же он теперь? – спросил доктор Иван Иванович.

– Где? Тута, в Петрове. И заметьте, никто на это самое – на больницы, вдовам, сиротам – никто более ничего не дает. А он-то и говорит: «Вот что я брал с их, жулил и отдавал, а тово теперь-то и нету».

– Вот что об этом скажешь? – спросил доктор Иван Иванович.

Все молчали.

– У нас, – сказал доктор, – в Москве, глазная больница, новая, для бедных и для всех. Такую больницу и за границей поискать. Так вот что. Московский городской голова Алексеев, сажень ростом, толстый, умный человек, сколько добра внес. Широкий человек. Он больницу строил. Денег надо много. Приехал он к старику Солодовникову, миллионщику, а тот скуп – штаны носит, так внутри подкладку клеем смазал, чтоб не изнашивались. Ну, приехал к нему городской голова. «Денег дай на больницу. Надо, – говорит, – для Москвы. Обращаюсь к вам как к человеку и христианину». А тот ему: «Горд ты больно, христианином пугаешь, городской голова. Поклонись в ноги – дам». Алексеев ему и бух в ноги, к самым сапогам, да и заплакал. Солодовников удивился да полмиллиона и подписал.

Уехал от него Алексеев и думает: «Вот ведь что надо». Заехал к Попову на Никольскую – чайная торговля, – прямо в контору. Вошел да прямо Попову в ноги – бух, на больницу дай. Тот удивился: что такое – сам городской голова в ногах валяется?.. Сто тысяч подписал.

Было это в старину в Греции, кажется, сам Сократ тирану сиракузскому Дионисию в ноги пал, за друга-философа просил. Осудили его за это друзья его, а он говорит: «Я не виноват, что у него уши в ногах…» Заехал голова Алексеев и к Морозову, и к Найденову, в одну контору, в другую, и везде в ноги валится. Приехал домой к обеду, щетку в передней взял – колени чуть не час чистил. А больницу все-таки построил, да клиники, да еще детскую больницу. Вот ведь как. Боялись его. Богатый-то думает, когда говорит с ним, как бы леший-то этот в ноги не упал…

К вечеру привезли пасху: святили пасху и куличи.

– Ну и дорога, – сказал Феоктист. – Из колеи в колею. Ну и лужи… Колеса покрывают. На Некрасихе думал – пропаду. Вся телега ушла, пасху на голове держал. Уток что́ летает!

– Пойдемте, – сказал Караулов, – постреляем.

– Ну нет, неловко что-то в канун такого дня.

В саду, к вечеру, заливались пением птицы. Высоко в небесах треугольником, освещенные солнцем, летели журавли.

Таинственна и чудна была природа. Пленяла душу весна. Я хотел сорвать ландыш – и вдруг мне стало жалко ландыша. Пускай живет…

Пасхальная ночь была светлая. С одной стороны, как зубчатый гребень, темнел Фёклин бор. Торжественно и задумчиво фонарем от дома освещались лица моих приятелей.

Вошли в дом. Пасхальный стол был накрыт. В стеклянных банках стояли желтые купавки, которые набрали на мокром лугу реки. Волшебным запахом наполнилась комната.

Приятели сидели за столом молча. Вдалеке, за лесами, послышался благовест…

– Это на Вепре, у Спаса, – сказал Феоктист.

Мы отворили окно и слушали. Несказанное очарование было в весенней ночи! Высоко в небесах слышался шум тысяч летящих птиц.

Россия, как торжественна и свята была в просторах твоих пасхальная ночь!..

На рыбной ловле

Весной, в мае, я никак не мог оставаться в городе. Как-то хотелось забыть Москву, работу, театр, всё и вся. Уехать туда, в лес, на берег речки, в глухие места. Там поет неизъяснимой красоты весна, утро майское, в розовой заре, зелеными брызгами покрыты оживленные леса. Там всё забудешь – и горькую неправду, и обманчивую любовь… И вновь охватит душу радость, очарование природы, и родятся слезы, слезы радости и восхищения.

Я вижу перед собой весенний лес. Он поднимается в гору, еще сквозной, розовый. Кое-где темными пятнами – зеленые ели. Берег реки. На поверхности зеркальной воды всплескивает рыба, колеблется отраженный лес. Никого кругом, глухо… Деревня далеко.

– Вот место-то хорошо, – говорит приятель мой и слуга, рыболов Василий Княжев.

– Замечательное, – соглашаюсь я. – Давайте станем тут.

– Хорошо днем здесь, да-с… – говорит другой мой приятель, Василий Сергеевич, – только ночью жутковато будет, пожалуй. Лучше бы поближе к мельнице. В этом лесище не без волков…

– Волки здесь есть, – подтверждает возчик Павел. – Да ведь чего, ведь они к вам в палатку не залезут.

Останавливаемся, снимаем с подвод мешки, где спрятана палатка, снимаем лодку с телеги, самовар, корзинки, ящик с красками, холсты для живописи. Всё это кладем у реки, где кусты, зеленая травка, мелкие камешки, песок, мох, какие-то розовые цветочки у кустов. Собаки мои, Феб и Польтрон, рады; они понимают, что это настоящая жизнь. Ставим палатку, в ней – складной стол, ставим около табуретки. Василий Сергеевич развертывает складные удочки, соединяет их и кладет на берегу каждую отдельно, а сам почему-то трясет головой, будто мух отгоняет. Я раскладываю мольберт, вынимаю холсты из ящика и спрашиваю его:

– Что это ты, Вася, скучный такой, головой все трясешь?

– Да, знаете, трясу головой потому, что у меня Сонька из головы не выходит…

– Да что ты, брось…

– Вот в том-то и дело… Вот приехал сюда, хорошо ведь тут, всю зиму ждали, чтоб вырваться на природу весной… А что она со мной делает, всю жизнь мучает… Характер такой! Вот вырвался от нее. А она со мной и сюда приехала – сидит в голове, не выбросишь!

– Да брось… посмотри, река какая… Сейчас чай будем пить, самовар ставят… Слышишь, как дымком пахнет? Ведь это на шишках еловых самовар ставят, – подбадривает его Василий.

– Вот в том-то и дело, что она меня так расстроила, что я ничего и не чувствую. Здесь вот, в сердце – без радости я. Я был у Корзинкиных – он тоже на дачу собирается. Приехал я к ним с женой, а там именины: жена Корзинкина – именинница. Приехал я с Софьей поздно, все уж пьяны. Шум… Крики… Скандал… Кто-то именинницу Корзинкину, Веру Петровну, оскорбил… А Софья мне показывает на одного гостя и говорит:

– Это вот тот ее оскорбил.

Я смотрю – а тот здоровый такой, рыжий, морда у него противная такая.

А Софья не отстает.

– Ты, – говорит, – Вася, должен заступиться за честь женщины…

Я и подошел к нему.

– Позвольте, – говорю, – какое вы имеете право оскорблять женщину, да еще именинницу?

А он мне:

– Ступай к черту! Рыцарь енотовый!..

Я не стерпел, да и дал ему в морду. Что было – ужас! Он, брат, мне сдачи. В драку лезет со мною. Хозяин плачет, с Верой Петровной истерика. Оказывается, Софья напутала: этот рыжий-то дядей им приходится, и он совсем ни при чем… Да самолюбивый черт – так обиделся, ужас! Я прощенья просить, а он – нет! «Я его, – говорит, – посажу!» А Софья-то едет со мной от них на извозчике и всё время хохочет… Наконец спрашиваю ее категорически:

– Чему ты рада?

А она еще больше хохочет.

Мне ведь две недели сидеть придется. А ей хоть бы что! Черт меня с этой актеркой спутал!

Самовар готов. На столе – скатерть, стаканы, сардинки, балык, колбаса, бутылка красного вина, коньяк – всё блестит радостью весеннего солнца. Все сидят, пьют чай, закусывают. Василий Княжев пьет из стакана стоя, пьет, смотрит на реку и говорит:

– И рыбы тут что́… их! Вона, к лесу, у заводины, там ямы глубокие, сомы живут там.

– Надо живцов ловить, – говорит Василий Сергеевич, озабоченно потряхивая головой.

– Вася, – говорю я ему, – как же это ты всё же зря в морду-то дал незнакомому человеку?..

 

– Вот в том-то и дело! – соглашается он. – «Честь женщины, честь женщины», – все говорят. Ну и Софья тоже. Всякий ахнет! Вот я страдаю, поймите, а ей всё равно. Хохочет – смешного мало тут.

Он подошел к столу, налил рюмку коньяку, с досадой опрокинул в рот и вновь сказал Василию Княжеву:

– Надо живцов ловить.

На берегу лежат удочки, заброшенные в реку. Они далеко выдвинулись над водой своими тонкими концами. Дальше на тихой воде стоят поплавки цветные – красные, белые, желтые, поставленные на разную рыбу. Василий Сергеевич, сидя на корточках, внимательно смотрит на поплавки и говорит:

– Берет… а что – не поймешь. Положит поплавок, потом бросит. Не ведет…

Вдруг он дергает удилище и кричит: «Подсачек, подсачек!» Большая рыба гнет удилище и тянет в глубину, ведет вбок, задевая другие удочки, всплескивает у берега. Василий Княжев, войдя в воду, подсачком подхватывает большую рыбу – голавль. Большой голавль лежит на берегу в подсачке на зеленой траве, красивый, серебряный, с черным хвостом и ярко-красными плавниками.

– Э-э, голавль… – говорит Феоктист, – это не рыба, скусу нет в ём. И костяст.

– Нет, уж это позвольте, – протестует Василий Сергеевич, – его сейчас жарить нужно, тогда узнаете, какая это рыба!..

– Лещ лучше, – говорю я. – Верно – костляв голавль.

– Правильно, – подтверждает Василий Княжев, – красива рыба, а есть – подавишься… И дохтура здесь нет. Подавишься – помрешь.

Василий Сергеевич берет голавля и пускает его у бережка в воду. Голавль опрометью уходит под воду и пропадает в реке…

Попала на живца щука большая, спутала все удочки. Василий Сергеевич упал в кустах, запутался, так она вела вбок по реке.

– Щука в полпуда… – говорили все.

Вытащив ее на берег, Василий Сергеевич новым охотничьим ножом отрезал ей голову прочь, говоря: «Не будешь, голубушка, больше рыбу жрать, будя…»

К вечеру наловили всякой рыбы – лещей, язей, окуней – и варили уху, разведя костер. Небо было зеленое, солнце село за лесом, острым серпом показался вдали месяц.

Поевши ухи, Василий Сергеевич вдруг тряхнул головой и сказал, засмеявшись:

– А знаете что, пошлю-ка я всё к черту и здесь, на реке, жить буду, на мельнице… Всё лето проживу, до осени. Пускай меня Софья поищет… да-с! довольно шуток. Тоже не очень интересно, если этот дядя рыжий меня к мировому потянет…

Тихий был вечер. Лес весь был полон пения птиц, и трещал соловей в кустах соседнего берега, у самой воды. Задумывалась душа. Вдруг послышалось вдали: «Ау-у-у… ау…» Кто-то аукался.

– Ау! – крикнул Василий Княжев.

– Зачем ты отзываешься? – рассердился Василий Сергеевич. – Еще кто-нибудь прилезет к нам…

– Кто знает, может, кто заплутался, – ответил Василий.

– Ау! – закричал и я.

Через немного времени слышим в тишине вечера скрип телеги – у берега реки кто-то ехал.

– Это к нам едут, – сказал возчик Павел.

Вскоре среди кустов леса, у елок, показалась лошадь, телега, в ней – женщина в шляпке, со спущенной вуалью, и здоровый рыжий человек в котелке.

Василий Сергеевич насторожился и глядел, открыв в удивленье рот.

– Вот они где!.. – крикнул рыжий человек, смеясь. – Берет ли рыба-то?

Василий Сергеевич растерянно смотрел то на жену, то на рыжего человека.

Тот вылез из телеги, подошел к нам и весело сказал:

– Я ведь сам рыбак, вся моя жизнь в этом… Приехал с ей к убивцу моему, потому – что делать? – герой он, за честь женскую сильно стоит. Только не туды попал, не в те ворота…

– Здрасте, – подходя, сказал он мне. – Позвольте познакомиться. Я донные удочки взял, сейчас налим идет. Я и наживу привез. Эх, хорошо на свете жить!.. Соня, где у нас корзинка, захватили мы шипучку. Хорошо ночью эдакое… за ловлей бокальчик-другой «Вдовы Клико», в уважение жизни прекрасной и за Софью Григорьевну, пропустить…

На реке

До чего хорошо в деревне! Конец мая, и уж летняя жара. Сад и всё кругом в свежей зелени. За рекой, в Фёклином бору, кукует кукушка. Приятели мои, приехавшие погостить, ушли купаться. Внизу, за моим садом, речка Нерль; там тихо на бережку, на зеленой траве, где ольховые деревья, там прозрачная вода. В ней отражаются и лес, и небо, желтые купавки точно горят на реке. Как пахнет травой, водой, летом!..

Сижу я на ступеньках крыльца моего деревенского дома и мо́ю в банке запачканные в красках кисти для живописи. За загородкой малиновый сад, пышно зеленый. Звонко и весело щебечут малиновки. Затихает душа…

Кладу кисть на сухую ступеньку крыльца, чтоб сохла. Слышу, вдали на реке кто-то громко кричит: – Вы не имеете права называть меня скелетом!

Что такое? Должно быть, поссорились приятели. Вижу, от реки по тропинке сада бежит ко мне Василий Княжев, мой слуга, друг и рыболов. Быстро подходит ко мне и говорит озабоченно:

– Василь Сергеич приказали веревку достать долгую, потолще: учут плавать Николай Василича. Он плавать не умеет, и тот его обучить хочет.

– Возьми веревку в сарае, поищи, там есть. Да скажи им, чтоб недолго купались, а то завтрак остынет.

– Да кто их знает, они еще не купались, а так только на берегу ругаются. Очень обиделся на Василь Сергеича ученый: он его шкелетом обозвал. Да и верно – тот разделся, так вот худой… прямо чисто шкелет.

«Пойду-ка, – думаю, – посмотрю, как это Василь Сергеич учит плавать». Подхожу, слышу зычный голос Василия Сергеича: «Болтай ногами, болтай, что же ты, дура, ногами не болтаешь?! Ну, сначала!..»

Мне видно с бугорка, как внизу в речке стоит в воде Василий Сергеич, а у другого берега, по колено в воде, Николай Васильевич Курин, обвязанный в груди полотенцем и веревкой. Он испуганно глядит на своего учителя плавания, Василия Сергеевича, а тот кричит: «Ну, сначала… Раз, два, три!» – и тянет веревку. Ученик падает в воду и, скоро барахтаясь, болтая ногами и руками, приближается к учителю и становится в воде около, кашляя и захлебываясь.

В стороне стоит мой новый гость, ученый, и пристально смотрит на урок. Рядом сидит нагишом на травке толстый Юрий Сергеевич и курит.

Увидав меня, Василий Сергеевич орет:

– Это вы думаете, просто, учить плавать?! Нет-с, не просто. Вот шкелет тоже плавать не умеет. – И он показывает на ученого.

– Я еще вам раз категорически заявляю: вы не имеете никакого права называть меня скелетом… – обиженно говорит ученый.

– Сначала! – кричит Василий Сергеевич и, переплыв на ту сторону речки и держа в руке конец веревки, опять быстро тянет привязанного к ней несчастного ученика, который барахтается и испуганно кричит:

– Ну, постой, брат, довольно… постой.

– Нет, погоди!.. – не сдается Василий Сергеевич. – Сам просил: выучи! Ты уж хорошо махаешь руками, постой!

Я говорю Юрию Сергеевичу, который сидит на травке, как Будда, и покуривает:

– Что же это делается? Посмотри на Колю; он же дрожит как осиновый лист.

– Я и сам вижу, что дрожит, – отвечает Юрий. – А интересная, брат, штука!.. Трудно, должно быть, выучить плавать. Что-то в этих уроках собачье есть. По-моему, его надо за ногу привязать и тянуть.

Покуда мы разговаривали, приятель мой, Николай Васильевич, быстро развязав веревку и схватив рубашку с травы, пустился голый бежать кверху, по дорожке на бугор.

– Вот видите, какая скотина, – обиделся Василий Сергеевич, – сам ведь просил: «Выучи, выучи…» А если бы его еще раз десяток протащил по реке, так он бы уж плавал. Я ведь не зря говорю: знаю.

– Ну, довольно, вылезай, Вася, – прошу я. – Пора завтракать, пойдем домой.

Василий Сергеевич вылез из воды, вытерся полотенцем, стал одеваться, и лицо у него было такое серьезное, будто у настоящего спортсмена.

Когда мы пришли домой, его ученик, Николай Васильевич, сидел на кухне у плиты в пальто и в калошах, а стряпуха – тетушка Афросинья – жалостно говорила:

– Их, сердешный, Миколай-то Василич, топ на реке… Пришел в чем мать родила, посинел весь.

А за завтраком Николай Васильевич сказал:

– Вася, может быть, ты и хорошо учишь плавать, только, брат, у меня ноги и сейчас дрожат…

– Это так и должно быть, – заявил серьезно его учитель. – Вы знаете, в Англии, скажем… Там каждый должен уметь плавать. Вот вы, положим, профессор, – он обратился к моему знакомому ученому, – а если плавать не умеете, всё к черту, с кафедры долой… Плавать необходимо всем. А то с вами никто разговаривать не будет… У нас тоже пловцы есть. Мой знакомый фабрикант – фабрика бумажная по берегу Волги, его Володей зовут, – эх, здоров! Вот он дернет утром коньяку на берегу, наберет в грудь воздуху и прямо в Волгу. По дну переходит на ту сторону, не вздохнув. Выйдет на берег, дернет опять коньяку, наберет воздуху в грудь и назад – домой на фабрику… Таких-то, пожалуй, и в Англии нет… И нигде… А у нас ничего не знают.

На другой день приятели мои опять пошли на реку купаться. Колю опять учили плавать. Опять Василий Княжев прибежал и сказал:

– Чудно́… А ведь Николая Василича выучили… Сам теперь через реку перебарахтывается, без веревки… Видать, что выучили. А теперь велели у вас спросить, чтоб коньяку дали. Значит, теперь учить будут нырять.

Василий взял из шкафа бутылку коньяку и убежал на реку. Странно, что мой ученый тоже, несмотря на то что поссорился с Василием Сергеевичем, пошел на реку учиться плавать.

В стороне, с краю сада, за большими елями, сижу я в тени и пишу с натуры красками этюд. Слышу, внизу, на речке, голоса приятелей: «Зажми нос… Раз, два, три – ныряй!»

Тетенька Афросинья идет мимо меня с огорода, несет свежие огурцы и укроп. Качает головой:

– И чего это делается на реке, ужасти… Миколая Василича беспременно утопют… Василий Сергеич карахтерный – всё чтоб по его было. А Миколай-то Василич смирный, где ж ему супротив… Вот Юрь Сергеич – тот не дастся нипочем… Барин с ответом. А етот тоже, учитель – ученый, глядеть жалко. И худ. Верно, што шкелет…

С реки прибегает Василий, говорит, запыхавшись:

– Василь Сергеич велели, чтоб завтрак принесли на реку, и вам велели приходить.

– Ладно, – говорю. – Собирай там в корзинку всё, что Афросинья приготовила. Я приду на реку. Правильно придумали: на речке хорошо посидеть…

– Это верно, – соглашается Василий. – Чего лучше? Эдакой жисти нигде нет, как у вас, ей-ей…

И Василий смеется.

– Ты чему же смеешься? – спрашиваю я.

– Чудно́ больно! Заметьте, ведь это што: плавать обоих выучил – и шкелета… Через глубокую яму переплывает… Только оба оглохли – вода в ухи натекла. Ученый-то слаб, зеленый весь.

– Отчего это?

– Отчего… В господах бывает… От нежности… Через женский пол тоже…

На берегу реки на травке накрыта скатерть, на ней блестят в графинах мятная настойка, березовая, черносмородиновая на почке. Маринованная щука в монастырском рассоле, копченые ельцы, жареные цыплята, грибы сыроежки, молодая картошка, огурчики ранние, редиска, караси в сметане…

Приятели сидят кругом на травке в тени ольховых ветвей. За речкой дремлет на солнце, выступая огромными соснами к самому краю реки, Фёклин бор.

Василий Сергеевич наливает ученику, Коле Курину, стакан мятной, насыпает туда перцу и говорит:

– Пей.

– Довольно… – отказывается тот.

– Чего «довольно», пей… Посмотрите на него – ведь он синий весь.

– Так ведь будешь синий, посинеешь… – отвечает робко Коля. – Но до чего я, брат, рад, что плавать научился… Спасибо тебе, Вася…

На той стороне реки, к бережку, пришел пастух, седой старик, и с ним мальчик-подпасок. Они сели на бережку и глядят, как господа утешаются. Василий Сергеевич, увидав пастуха, крикнул:

– Иди сюда, дед, переходи реку ниже, по броду. Приходи – угостим.

Пастух встал, мальчик-подпасок побежал по лужку за кусты, где вдали паслось стадо, и, хлопая длинным кнутовищем, погнал стадо по краю соснового леса.

Дед-пастух подошел к нам, поднес к губам длинную дуду пастушью, и берег огласился протяжными переливами.

Композитор Юрий Сергеевич, мигая, смотрел на седовласого старика.

– Это вот в утро, барин, играю… – говорил пастух. – А это вот вечор… А это вот самое – Богу и солнцу… Кто хлебушка дает нам, грешным…

И дед играл на дуде, задумчиво водя серыми глазами. Юрий Сергеевич смотрел на старика и мигал. В звуках, отрывистых и протяжных, было что-то отрадное, похожее на всю красу берегов дивной родины нашей… Какая-то настоящая красота и ласка душевная лилась в звуках пастушьей свирели.

– Спасибо тебе, – сказал Юрий Сергеевич, когда пастух кончил. – Вот, выпей, закуси.

– Закусить – благодарствую, а пить… Нет, не пью. Дал обет. Давно, смолоду, Преподобному Илье Пророку… В грозу и с градом – обет дал, когда всех овец перебило… В Нереке то было, не пью. Ну а рыбка хороша. Река Нерль невелика, а рыбна… Только вот купаться опасно здесь – вот ето место.

 

– Почему? – удивились мои приятели. – Почему опасно?

– Да вот… это самое место, а на бугре-то сад, значит, там ране дом господский был большой. Я еще махоньким его помню, большой дом. Сгорел, значит, он. Барин ране жил там – Ступишин, у его жана плясунья была. И вот до чего хороша… и плясала она ране в Питере. И увидел ее Ступишин, к себе и увез. А она и померла. И вот он после того стал чисто зверь. Вот пил… Тожа помер… Патрет ее большой был в доме, она ночью с патрета выходила и плясала в саду… Ну дом и сгорел. А она куда делась – говорили, в воду ушла… В реку. Видал я разок ее по осени – вот это место. В ночном пас, месяц светил. Со скуки я и поиграл на дуде. А она-то над рекой – это вот место – пляшет… И платье у ей широкое, красива была… Пляшет и в воду глядит. Как играть-то я бросил, она села и заплакала. Гляжу – ее и завернуло туманом… Вот он, Колька, видел, – показал он на подпаска.

Подпасок ел пирог и оглядывал нас, а потом робко сказал:

– Видал…

Была такая светлая сказка, была такая простая жизнь… Да, была… Речка-то еще есть. А чудаки мои приятели ушли в вечность…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru