После колдовского сеанса запустила бабка мужика голышом вокруг избы бегать – чтобы согрелся и размял затёкшие члены. Сама тем временем из погреба извлекла его одежду, в полной сохранности: штаны штопаные, рубаху латаную, картуз кривой да сапоги солдатские расхлябанные.
– На, – говорит запыхавшемуся, – забирай обмундирование своё, олимпиец.
После того навели порядок, сели за стол. И мужика оттёкшего с собой усадили.
Горшеня ещё не всего себя чувствует, порожняком руками над столом водит. Иван ему блин в правую вложил, помог в сметану обмакнуть, ко рту поднёс. Горшеня тесто жуёт, а сам большими глазами вокруг себя смотрит, заново к миру привыкает. То на Ивана взглянет, то к бабке присмотрится – чудной мужик, растрёпанный, как воробей после драки.
Иван меж тем тревожится, никак раздумье в себе не уймёт.
– А отец мне о той войне не рассказывал.
– Да отец твой, – оживилась Яга Васильевна, – и знать ничего не может об той лютой войне, он в это время в подвале на цепях отвисал, сны до дыр засматривал. И потом, неизвестно ещё, чью бы он сторону-то принял…
– Ну, няня, это ты хватила! – Иван аж вилкой по столу стукнул.
– Ничего не хватила, – ехидничает бабка. – Я тебе как на духу скажу, Ванёк, – твоего отца много годков знаю: непорядочный он. Скользкомозглый и в деталях пакостный. Скверного много людям сотворил, да и нечисть от него претерпела изрядочно.
– Всё это в прошлом, нянюшка… – вздыхает Иван. – С ним теперь большие перемены произошли. Болеет он, смерти как избавления ждёт.
– Да что ты?! – изумилась Яга Васильевна, отложила блинок, ладони о передник вытерла. – Может, того – притворяется? Может, недоброе замыслил?
– Да нет, нянюшка. Видать, на самом деле припекло. Послал он меня вроде как в экспедицию – иглу свою жизнесодержащую искать.
Старуха рот открыла, охнула.
– На кой ляд? Да неужто… – Догадалась и сама тут же свою догадку засурдинила. – Ох!
– Может, няня, вам известно, куда он эту иголку запропастил? – спрашивает Иван. – Сам-то он не помнит ничего: склероз.
– Скилероз?! Ох, ох, ох!.. Грехи наши тяжкие!..
Встала Васильевна со скамейки, принялась со стола крошки сгребать, все приборы поправила, стол шатнула – будто растеряла что-то важное и собрать не может.
– Так как же, нянюшка, – окликает Иван, – не подскажешь, где иглу заветную искать-то надо? Где её местонахождение?
– Чёрт её знает… – ворчит старуха. – Я в это дело замешиваться не хочу. Не ндравится мне эта сейтуация.
– Да, – размышляет Иван, – про чёрта и отец сам говорил. Только чёрт-то, видать, и знает. Да где ж этого чёрта сыскать?
– Тьфу на тебя! – ругается опять Яга Васильевна. – Совсем сдурел – чёрта искать!
Тут мужик Горшеня в разговор вступил – как в речку с разбега прыгнул. Язык у него ещё нетвёрдо буквы печатает, так он всем туловищем языку помогает.
– Чёрта, – говорит, – искать не надо, чёрт сам завсегда найдётся… А скажите, люди добрые, какое время года нынче?
– Весна, – отвечает Иван. – Самый апрель месяц.
Горшеня нос свой картофельный пальцами пощупал, усы почесал, бороду обследовал.
– Стало быть, перезимовали, – говорит.
– Ты, Вань, лохматеня этого не слушай, – скрипит Яга Васильевна, – ты меня слушай, я в чертях больше разбору имею. Чёрт чёрту рознь. Чёрта такого, который всё про всё знает, – его так запросто не раздобудешь, далеко он таится – в самом Мёртвом царстве.
– А как в это царство попасть? Где у него вход?
Бабка бровь насупила, остатком блинка сметану с миски собрала.
– Вот ведь… – чмокает языком. – Не знаю я, как смертному человеку в ту царству попасть, чтобы жизни своей не лишиться. Ещё никто ведь оттудова не возвращался, Ваня.
– А ежели, к примеру, я всё-таки бессмертный? – размышляет Иван. – Смогу я туда попасть не навсегда, а на время?
– Не знаю, Ванюша, не знаю, – качает головой бабка, – задачку ты мне задаёшь не по моей старушечьей голове. Ты бы для начала природу свою выяснил – в смысле там бессмертности, – а потом ужо чертей разыскивал.
Горшеня в окно смотрит, капель губами считает.
– Стало быть, Пасха скоро, – говорит мечтательно. – Радуги увидим, на ярманку пойдём…
Иван встал, шапку с табуретки забрал. Благодарит за приём, за угощение.
– Как так? – расстроилась Яга Васильевна. – А баньку, а кваску домашнего?
– Некогда, няня, – говорит Иван. – Отцу плохо совсем, а я тут по полка́м кататься буду – куда это сгодно! Ты мне лучше посоветуй, в какую теперь сторону путь держать.
Бабка осерчала, но и понять воспитанника смогла. Вздохнула, подол потеребила, говорит:
– Ну ты вот чего… ты, Ванюша, к Человечьему царству ступай. Тут у нас, в лесах, ты вряд ли что по существу узнаешь, тут языков много, да все, как говорится, без костей. А у своего брата, человеческого, и спросить про то-сё не зазорно. Всё ж таки ты наполовину-то из ихних… Стало быть, пойдёшь сейчас вот в тую сторону, сначала по тропке, потом тропка в дорожку разрастётся, потом обойдёшь прудик с ивнячком и прямо через бурьян выйдешь на распутье. На распутье том камень указательный располагается. Прочитай на ём, в какой стороне Лесное царство. В Человечье-то царство пройти отседова можно только через Лесное, обогнуть его никак нельзя – слишком обильное.
– Понял, – кивает Иван. – Спасибо тебе, Яга Васильевна, нянюшка моя ненаглядная!.. Ну я мужика-то забираю, ага?
– Ась? – Бабка сначала якобы не расслышала.
Да потом махнула рукой – бери добро!
Горшеня старушке поклонился, спиной отмёрзшей скрипнул.
– Эх, спасибо тебе, бабушка, за предоставленный мне, так сказать, внеочередной отпуск. Где б я ещё так крепко отдохнул да выспался!.. Постой, – стал он по сторонам осматриваться, – а ведь со мною дружок ещё был, Сидором кличут.
Иван бабку взглядом как бы спрашивает: никак ещё и Сидор какой-то был? А та ему другим взглядом отвечает: да что ты, милок, – это, видать, мужик с перемёрзу, того, умом заплошал, несуществующее выдумывает!
– Какой такой дружок? – спрашивает хозяйка.
– Да верный дружок – солдатский мешок, – говорит Горшеня. – Сидор по-нашему. Без него мне пути не будет, в нём все мои богатства и утварь перемётная.
Бабка рукой махнула: дескать, обошлось. Велела тут стоять, а сама быстро в подпол слазила, вытащила холодный заплатанный сидор. Горшеня мешку своему обрадовался, обнял, как друга, только что целовать не стал. Раскрутил завязку, руку запустил – щупает босяцкие имущества свои.
– Да всё в целости и сохранности, не беспокойсь, – оскорбилась слегка старуха. – Нужны мне твои сухари с портянками!
– Верю тебе, бабушка, – улыбается Горшеня. – А в мешок полез, потому как соскучился по имуществу своему ненаглядному, затосковал, захотел его рукой потискать. У тебя вот – огород да хатка, а у меня – мешок да заплатка. У каждого своё богатство, бабушка, свой, так сказать, нажив!
– Иди, – толкает его Яга Васильевна, – нажив, покуда сам жив… А что касаемо чёрта, Ваня… Шутки-то они шутками, а по существу – всё же чёрт и может чтой-то уместное подсказать. Мы хотя и нечисть, а живём среди смертных, и обзор у нас, стало быть, такой же – смертный. А чёрт – который не из средних, а ранжиром постарше, – он в других эмпиреях обитает, и видно ему гораздо более здешнего. Так что запросто могёт знать то, о чём мы и не догадываемся. Вот такие мои думки-соображения, Ванюша.
– Спасибо тебе, нянюшка! – кланяется Иван.
– Ну, обложили старую спасибами, как ту сахарную голову! Ступайте, охламоны, хватит в дверях просвечивать!
Сказала – и выпроводила обоих за дверь.
Покинули дорожные товарищи бабкины сосновые угодья, вошли в кривоствольный лес. Горшеня весь будто в смотрение превратился: то вокруг себя глядит, то внутрь заглядывает. Так в соизмерении себя с окружающей действительностью и промолчал версты две. Наконец говорит:
– Смотри-ка ты, весна-то какая озорная нынче: летом притворяется, солнце в глаза так и пускает. Так и журчит ручьями, обормотка! Что девка лукавая: раздразнит, приголубит, а потом – шасть! – только сарафан между ветками мелькнул! И снова холодок да вода с неба: беги-догоняй!
И видно, что очень ему на природу глядеть нравится, на Ивана смотреть – тоже нравится, себя в движении ощущать – тоже. С таким аппетитом он окружающий мир поглощает и в себя впитывает, что Ивану даже завидно сделалось. Он и не тревожит пока товарища расспросами, ждёт, когда тот вольного воздуху надышится да сам разговор зачнёт.
Вздохнул Горшеня и по-свойски Ивану подмигивает:
– Давненько я яви не видел! Красивая она – явь-то наша, не хуже сонных прикрас, а местами так и покраше того будет. Эх, весна моя, весна, липкий сок берёзовый! Я гуляю допоздна, не вполне тверёзовый…
– Оттаял, стало быть? – вступил в разговор Иван. – Отошёл от зимней спячки?
– Фу, – трясёт головой Горшеня, – на три четверти отошёл, а последняя четвертушка ещё в мо́роке пребывает, сосулькой скапывает. Да в дороге-то оно быстро разойдётся: тело себя в походке вспоминает, а душа природой оживляется, картинками её и милыми запахами. Ты понюхай, Иван, как пахнет – корою, землёю, таяньем… Нет, во сне таких запахов с огнём не сыщешь!
Остановился Горшеня-мужик, вдохнул полногрудно весенний воздух, потом руки расправил, как аэроплан, едва не взлетел – такая в нём потаённая жизненная сила всколыхнулась. Поклонился он Ивану.
– Спасибо тебе, Иван, – говорит. – Выручил, одно слово.
– Да чего там! – смущается Иван. – Не за что. Ты скажи лучше, в какую сторону путь держишь и какая у тебя путеводная нужда?
– Да в какую сторону, – улыбается Горшеня. – На все стороны путь держу, ни одну не обижаю. А двигаюсь я без особой практической нужды, так – тело своё перекатываю, поле своё перепахиваю. Есть у меня один интерес обчественного карахтеру, но дело то несрочное, и в какой стороне его искать, самому мне неведомо. Поэтому, Иван, ежели ты не возражаешь, пойдём пока вместе, а там – как бог на душу положит.
Иван и не думал возражать, наоборот, обрадовался – ему ведь именно того и хотелось.
– Я вот только об одном жалею, – говорит Горшеня. – О том, что мы с тобой в баньке не попарились, вес лишний не сбросили перед дальнею дорогой.
– Да какой в тебе вес, Горшеня?! – изумляется Иван.
– Какой-никакой, а всё ж таки вес. Голова моя, например, шибко много весит, а руки вообще с драгоценными металлами наравне.
– Дык этот вес не лишний, Горшеня, в пути он пригодится.
– Только нога у меня хромает, – говорит Горшеня, – да ещё после бабкиного погреба пахнет от меня, как от фугасного снаряда. Этим запахом я всю окружающую лесную действительность порчу.
– Никакого особенного запаха нет от тебя, – уверяет Иван, принюхиваясь, – немного гнилым картофелем отдаёт, не более.
– Точно ли так? Гнилый картофель – не худший вариант. И всё ж таки – чего ж ты от бани-то отказался, Ваня? Мытый, что ли?
– Понимаешь, – говорит Иван, – не было во мне уверенности, что Яга Васильевна в следующий момент не передумает и не решит тебя сызнова съесть. Я её с детства знаю, у неё задвиги разные случаются. Ей лет-то знаешь сколько? То-то и оно.
– Неужто, Ваня, она меня и взаправду съесть могла? – как бы осознал Горшеня такую обратную перспективу. – Вроде ж по весне оказалось – добрейшей души старушка, с блинами, с фотокарточками…
– Сама бы не съела, – отвечает Иван, – у неё для того и зубов-то нет. А вот угостить кого-нибудь – это запросто. От всей людоедской щедрости.
– Стало быть, мне с гостем повезло! – смеётся Горшеня. – Другой бы съел с удовольствием, чтоб хозяйку не обижать, и ртом не крякнул.
– Зря смеёшься. Вот съела бы тебя Васильевна – вот я бы посмотрел, как бы ты смеялся.
– Людям, Ваня, доверять надо, – сказал Горшеня серьёзно. – Без доверия жить на свете нет никакой возможности.
Иван задумался, бровь насупил.
– То людям. А Яга Васильевна… Она, конечно, няня мне и женщина в частностях хорошая, но, как ни вертись, в целом всё одно получается не человек, а нечистая сила. И гости у неё, стало быть, соответствующие. Что же, по-твоему, и нечистой силе доверять надо?
Горшеня не ответил, только поглядел на Ивана удивлённо и некоторое время потом молча шёл, будто о чём-то спросить не решался. Но всё ж таки не вытерпел, рискнул.
– А правда, – спрашивает, – что ты, Ваня, Кощея Бессмертного сын? Или мне послышалось?
– Правда, – подтверждает Иван, – не ослышался ты. Отец мой – Кощей, а мать – из обычных деревенских людей, Марья-Выдумщица, значит.
Горшеня остановился, уставился на Ивана своими чёрными зрачками, самым внимательным образом его оглядел.
– Стало быть, – взвешивает Горшеня в голове факты, – и ты, Ваня, наполовину, того, не совсем как бы человек, а эта самая… сила, прости господи? – Он ещё пронзительней поглядел на Ивана. – А ты сам-то меня… не съешь ли? Не передумаешь?
Иван поперхнулся, закашлялся. Кулаком в грудь стучит, крошку из горла выбивает. А может, вовсе и не крошку, а обиду на такой незаслуженный вопрос! Горшеня понял, что не то спросил, отвёл глаза, стукнул товарища по спине – выбил ту зазорную крошку.
– Прости, – говорит, – это я, конечно, дурость сказанул. – Вдруг улыбка ему на лицо снизошла. – Испужался я, Иван! Страсть как испужался!
И захохотал переливистым весенним смехом. Иван, как эту гнилозубую улыбку увидал, так все обидки у него тут же исчезли. Так ему смешно стало, что он сначала подхохатывать мужику принялся, а потом и громче него закатился.
Стоят Иван с Горшеней и хохочут, друг за друга держатся. Чуть в проталину не свалились, грачей распугали, березняк растрясли. Ивану смех Горшенин шибко по нраву пришёлся: у себя на родине он ни у кого такого не слыхивал – какой-то омывающий смех, безо всяких подначек, здравый и надежду вселяющий. Да и сам Горшеня хоть и чудной, а приятный. Вроде простоват, а обо всём суждение имеет, слов много знает умных, коверкает их по-своему! По всему видно, что Горшеня – человек надёжный и справный.
– Эк! – говорит Иван, фыркая. – Все внутренности себе отхохотал.
И рассказал Иван новому знакомцу всю свою подноготную – какие могут быть секреты после такого-то единящего смеха! И Горшеню о себе рассказать попросил – кто таков, откуда и прочее.
– Да что рассказывать? – присвистнул Горшеня. – Во мне подробностей мало, одни общие места. Родился в ярме, рос в дерьме. Дневал в срубе, ночевал в клубе. Потом была работа у купца Федота. Затем работишка – у помещика Тишки. Да ещё задал труд фабрикант Крутт. А потом халтурка образовалась – армией называлась. Сражался за троны, транжирил патроны. По будням от царя получал сухаря, по праздникам – плётку, чтоб служилось в охотку. За верстою верста – двадцать лет как с куста. На двадцать первом годе к строевой стал негоден. Дали о ранении справку и пинок на добавку. Ступай, говорят, восвояси – из окопов в штатские грязи.
– А дальше? – подталкивает Иван.
– Дальше… – вздыхает Горшеня. – Дальше пришёл я, Ваня, домой, а там – полный покат: ни жены, ни детей, хата стоит голая.
– Кто ж их похитил? – нахмурился Иван. – Что за чудище такое беззаконие сотворило?
– Да никто не похитил, Ваня, – ещё мрачнее вздыхает Горшеня. – Голод их в могилу свёл, мор. И не чудище никакое, и не беззаконие; голод тот по закону был – от царя-батюшки подарок. Пока я за него кровь проливал да товарищей своих хоронил в братских канавах, он, отец родимый, со своими премудрыми министрами да благородными генералами семью мою голодом замучил. По большой, так сказать, осударственной нужде.
Остановился Иван, шапку снял с головы, в руках её комкает, понять сей факт не может. Ещё не сталкивала его жизнь с такой лютой несправедливостью.
– Это что же за аномалия! – возмущается он, чуть не плача. – Выходит, что ваши цари с генералами хуже наших нечистых?
– То-то и оно, что ясно, где темно! – отвечает Горшеня.
Весь бледностью пошёл Иван, Кощеев сын. Черты лица заострились, щёки щетиной покрылись, да не простой, а с медным отливом. Руки сами собой свернулись в кулаки, увеличились в размерах и прямо на глазах у Горшени стали каменеть. Заскрипели плечи, грудь лязгнула холодным металлическим панцирем. Да ещё и зубы железные изо рта полезли – один другого длиннее!
Горшеня отпрянул от неожиданности, сидором в дерево упёрся.
– Что с тобой, Иван? Али нездоровится?
Иван опомнился, обмяк щетинистым телом, железные зубы за губу спрятал.
– Прости, Горшеня, не предупредил я тебя. Ты меня не бойся, я здоровьем крепок, и ничего шибко ущербного во мне нет, просто с рождения природа у меня такая двойственная – от отца Кощея прямая наследственность. Когда я злиться начинаю, во мне нечисть просыпается и наружу выползает в виде эдаких вот странностей. В чудовище превращаюсь, Горшеня.
И показывает товарищу руки свои окаменевшие, с большими серыми когтями. Едва Горшеня на тех руках взгляд собрал, а они уж на глазах обратно человечий вид обретают: гранитная пористость с них уходит, когти уменьшаются до нормальных ногтевых размеров.
– Вот видишь, – комментирует Иван. – Это я к злобе остыл, и человеческий облик ко мне обратно возвращается, над минутной слабостью долговременный верх берёт.
– Фу ты!.. – Горшеня пот со лба вытер, картузом лицо бледное обмахнул. – А я уж снова испужался, подумал, грешным делом, что с тобой скверное приключилось, что тебя какая-нибудь муха чёртова в зад куснула… Пошли, думаю, метастазы – ой да караул!
– Нет, – мнётся Иван, – всё в порядке, ты не думай… Просто осерчал я на твоих обидчиков, разозлился не на шутку… Ты потрогай, не бойся.
И протягивает товарищу локоть, чтобы тот убедился в его, Ивана, человекоподобии.
Горшеня локтем пренебрёг, от Ивана на три шага отошёл, оглядел его с прищуром, носом по ветру поводил, потом приблизился, растопыренными пальцами потрогал грудь и плечи, ухо к животу приложил. Целую минуту прислушивался, Ивана в неловкость ввёл.
– Эвона как, – резюмирует, распрямляясь. – Извини, Ваня, но тебе с такими синптомами злиться совершенно противопоказано. Ты смотри, Иван, осторожнее, злобу в себе перебарывать надо, не поддаваться на её истеричные провокации. Не то аукнуться может в самый неподходящий момент.
– Да как же мне не злиться, когда я злобного Кощея родной сын? Мне злость на роду написана.
– Всё равно, я бы на твоём месте этими пограническими состояниями не злоупотреблял. Это я тебе как медбрат говорю.
Иван только вздохнул в ответ. Горшеня от того вздоха шарахнулся – ещё не совсем, видать, от испуга оправился. Посмотрели дорожные товарищи друг на друга, как бы жалея об утраченной гармонии. До сего разговора так привольно по лесу шагать было, так уютно, а теперь – сплошные нервические дёргания. Ну да делать нечего – раздраю душевному не поддались, побрели дальше. Однако мысли им молчать не дают, сами на свет изо рта выпрыгивают.
– Да, – бормочет Горшеня, – видел я, что гнев да злоба с людьми делают, во что их превращают, но чтобы вот так, сверх всякой наглядности, – такое я, Вань, впервые наблюдаю. Ты уж больше, пожалуйста, не злись, не надо.
– Так страшно? – спрашивает Иван.
Горшеня остановился, товарищу своему в глаза поглядел.
– Страшно, Ваня. За тебя страшно. Думаешь, это так себе – побыл идолищем и перестал? Ан нет, брат! Это всё равно что рожи строить: напугает кто – так и останешься чудищем на всю жизнь!
– А ты, Горшеня, разве ни на кого не злишься? – удивляется Иван. – Разве злобы на тех своих обидчиков не таишь? Разве такое простить можно?
Горшеня сглотнул, о своём припомнил в подробностях. Пошёл, прихрамывая, вперёд, а Иван за ним плетётся, вопросы свои дальше сеет.
– Ну что ты молчишь, Горшеня? Ты прямо скажи – есть в тебе злоба или вся вышла?
– Есть, – отвечает наконец Горшеня. – И злоба есть, и ещё много какой дрянью душа засижена. Только я всему этому управлять собой не позволяю – хватит мне господ да приказчиков, наслужился вдоволь, приказаний идиотских наисполнялся досыта! Теперь я, Иван, сам себе хозяин, сам за себя в ответе перед своей же совестью. Потому и в путь пустился, на месте околевать не стал. Пошёл я, Ваня, искать справедливость – вот куда я пошёл. Очень интересно мне, есть ли таковая на свете? Я, Вань, зла ни на кого не держу, я всех понять могу и каждого оправдать пытаюсь, только очень интересно мне поглядеть на эту самую справедливость. Очень мне желательно потрогать её, искомую, вот этими личными моими руками. Такая моя конечная цель на сегодняшний момент времени!
Высказался Горшеня и побрёл дальше. Невесёлым сделалось лицо его, вроде даже постарел сразу. А Иван стоит на месте ошарашенный. Осилил думу, опомнился, бросился вслед за Горшеней.
– Ты послушай, Горшеня, – кричит, – я тебе теперь помогать буду, я тебя в обиду не дам!
– Ты и так мне помогаешь, в обиду не даёшь, – говорит Горшеня.
– Нет, – не унимается Ваня, – ранее – это не то было; я тебе не по сознательности помогал, а только от скуки. А теперь я будто прозрел, вижу, какой ты есть порядочный человек, вижу, сколько ты несправедливости претерпел! Очень твоя история тронула меня, за самое живое ухватила! Я тебе, Горшеня, другом быть хочу! У меня настоящего друга никогда не было, а теперь будет!
Горшеня не нашёл что ответить, только похлопал Ивана по плечу и дальше поплёлся.