
Полная версия:
Константин Сергеевич Труфанов Протокол 317
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Через несколько секунд подоспел Серов. Он увидел лицо Ковалёва — и понял всё. Не нужно было смотреть на землю. Достаточно было посмотреть на друга. Тела читатель не увидит. Потому что самые страшные вещи не нуждаются в описании. Они остаются за кадром, в той черноте, которую слова не могут заполнить. Серов стоял неподвижно, будто кто-то вынул из него всё живое. Глаза открыты, но не видят. Руки опущены, но не расслаблены — окаменели. Он смотрел на тёмную землю, на то, что лежало на ней, и его лицо медленно превращалось в маску. Он думал о своей дочери. О том, что он снова не смог защитить. О том, что он снова опоздал.
Ковалёв тоже смотрел вниз. Его глаза были сухими, но в них плескалась такая боль, которую словами не выразить. Потом он медленно поднял голову. Посмотрел на Серова. Никогда в жизни он не видел такого лица у своего друга. Он видел: это его вина. Что он должен был предвидеть. Что он должен был защитить. Он не мог простить себе этого.
— Это не мы, — сказал Ковалёв. Голос его звучал глухо, как из-под воды. — Мы просто не успели.
— Знаю.
— Кто?
— Не знаю. Но обязательно узнаю.
Лес молчал. Ветра не было. Даже ночные птицы притихли. Где-то вдали был слышен звук заводившейся и уезжающей машины. Кто-то уходил. Кто-то оставлял их с телом девочки, которая хотела правды. И которая заплатила за это. Ковалёв опустился на колени. Осторожно, будто боялся причинить боль, закрыл глаза Кати. Его руки дрожали, когда он касался её лица — холодного, безжизненного. Потом поднял тетрадь. Обгоревшую по краям. С вырванными страницами. Он открыл её. Пролистал. На некоторых местах остались только клочки бумаги — кто-то вырвал их с хирургической точностью. Он понял, что правда, которую Катя искала, теперь потеряна. Что кто-то забрал её. Что они опоздали.
— Некоторые страницы вырваны.
— Кто?
Они переглянулись. В темноте леса этот взгляд был красноречивее любых слов. Кто-то успел раньше. Кто-то знал, куда они едут. Кто-то ждал. Серов понял, что это была ловушка. Что они вели Катю прямо в руки убийцы. Он ненавидел себя за это.
— У нас проблема, — сказал Ковалёв.
— У нас не проблема, — ответил Серов, глядя на тетрадь. — У нас война.
На утро Парк Победы снова был обычным. Люди гуляли. Дети ели мороженое — новое, свежее, не успевшее подтаять. Старики спорили над шахматной доской, и никто не мог доказать, что чёрные проиграли из-за глупой ошибки. Музыка играла всё та же — мелодичная, чуть грустная, с пластиночным шипением. На той же скамейке уже сидел Серов. Он не спал всю ночь. Глаза его были красными, воспалёнными, лицо — серым, с глубокими тенями под глазами. В руках он держал тетрадь Кати. Обгоревшую по краям. Испачканную землёй. Пятнами, которых он старался не замечать.
Он перелистывал страницы. Снова эти фамилии, стрелки, подписи. Детская попытка разобраться в том, на что взрослые боялись даже смотреть. Вывод был прост: она была умнее их всех. Что она видела то, что они не хотели видеть. Что она была героиней. И он поклялся себе — он найдёт того, кто это сделал. Даже если это займёт всю его жизнь. Ковалёв подошёл и остановился рядом. Долго молчал. Потом заговорил — и голос его звучал так, будто он натирал стекло наждачной бумагой.
— Что будем делать?
Серов смотрел на страницы. На линии, которые Катя провела. На вопросительные знаки, которые она рисовала в каждом углу. На фразу, написанную на последней странице — крупно, в три строки: «Почему никто ничего не делает?»
— Найдём, кто это сделал.
— А если это те, кого мы знаем?
Серов поднял глаза на Ковалёва. Красные. Пустые. Словно кто-то выключил свет за стеклом.
— Тем более.
С этого утра Владимир Серов перестал быть тем человеком, которым был вчера. Он продолжал ходить на работу. Продолжал вести дела. Продолжал разговаривать с людьми. Но внутри него поселилась пустота, которую нельзя было заполнить ни работой, ни водкой, ни временем. Пустота в форме девочки на скамейке. С этого утра Сергей Ковалёв начал войну, которую не смог закончить за тридцать шесть лет. Он не мстил. Не искал виноватых. Не строил заговоров. Он просто не мог забыть. Он не мог простить себя. А женщина с тихим голосом и холодным пронзительным взглядом в ту ночь сделала свой первый шаг в системе, которая однажды получила номер 317. Она была там, в лесу, когда крик Кати разорвал тишину. Она была той, кто пришёл раньше. Она была той, кто ждал. И она была той, кто знал.
Когда случилось непоправимое, система приняла единственное решение, которое получалось у неё лучше всего — ликвидировать. Созданный протокол, действовавший годами, и в этот раз не дал сбоя. Позже, много лет спустя, в старом архиве найдут кассету.
Голос Кати. Сначала смех — звонкий, девичий, тот, который невозможно подделать. Её смех был заразительным. Тётя Галя, которая работала в архиве, говорила, что когда Катя смеялась, даже старые папки на полках начинали улыбаться. Потом шорох плёнки — Катя перематывала, искала нужное место.
Потом её вопрос. Живой. Детский. Страшный в своей простоте.
— Если все знают правду... почему никто ничего не делает?
Ответа на кассете нет. Только тишина. А затем — этот же город, другое время, и другой человек, которому придётся искать этот ответ уже после того, как все остальные научились жить без него.
Санкт-Петербург. Тридцать шесть лет спустя.
ГЛАВА 2. УЗЕЛ НА ШНУРКАХ
Часть первая. Метро и мёртвая тишина
Санкт-Петербург встретил его февральским холодом, который не щадил никого.
Метро всегда выглядело одинаково. Неважно, сколько лет прошло. Неважно, сколько правительств сменилось. Под землёй всё продолжало жить по своим правилам — древним, неизменным, как течение реки подо льдом. Стук колёс, ритмичный и убаюкивающий. Жёлтый свет ламп — усталый, почти такой же, как тридцать лет назад. Гул эскалаторов, который въедается в память с детства. Запах бетона, машинного масла и человеческого пота, смешанный с холодным воздухом, который спускается сверху, с поверхности. Последний поезд.
Олег Серов сидел у окна почти пустого вагона. Рядом с ним — никого. Напротив — пьяный мужчина, который спал, уронив голову на грудь, и женщина с тяжёлыми сумками, которая смотрела в одну точку стеклянными глазами. Остальные сиденья пустовали. Вагон качало, и свет мигал, когда поезд проходил стыки рельсов. Где-то в конце вагона дремал студент в наушниках, и оттуда доносилось едва слышное шипение музыки.
Олег смотрел на отражение собственного лица в тёмном стекле. За стеклом мелькала чернота тоннеля — иногда редкие лампы, иногда просто пустота, в которой можно было увидеть что угодно, если смотреть достаточно долго. Он выглядел старше своих лет. И знал это. Следовательская работа не щадит ни кожу, ни глаза, ни ту искру, которая заставляет человека улыбаться по утрам. Он не улыбался по утрам уже давно. Может быть, год. Может быть, пять. Он давно перестал считать. Последние несколько месяцев Олег плохо спал. Сначала винил кофе, сигареты и работу, потом — возраст. В сорок девять организм уже не принимает бессонные ночи за доказательство силы, но привычка жить на пределе оказалась упрямее здравого смысла.
Он вспоминал отца. Владимир Серов погиб в ноябре 1988 года, когда Олегу было тринадцать. После похорон остались закрытые папки, дневник и слишком много вопросов, которые подросток не умел задать. С тех пор Олег не верил фразе «потом поговорим»: иногда никакого потом не бывает. Потом он перестал искать причины. Бессонница стала частью его так же, как привычка крутить в пальцах ручку или задерживать дыхание, когда читает особо мерзкие протоколы. Бессонница стала частью его, как тень, которая следует за ним повсюду.
В руках лежала очередная папка. Картонная, с потёртыми краями, на обложке — номер дела, написанный от руки, и дата. Таких папок за карьеру накопились сотни. Тысячи, если считать те, что он вёл ещё младшим следователем в районном отделе. Некоторые из них до сих пор снились ему по ночам. Обычно те, которые он не смог раскрыть. Те, где жертвы смотрели на него с фотографий, и он не мог ответить на их немой вопрос — «почему?». Но эта почему-то особенно не давала ему покоя.
Олег не мог объяснить почему. В материалах первичного реагирования не было ничего особенного. Стандартная смерть. Самый обычный протокол. Банальное переохлаждение. Десятки таких проходят через его кабинет каждый год — зимой в Петербурге люди замерзают на улицах с пугающей регулярностью. Алкоголики, бездомные, пожилые люди, которые не рассчитали силы. Иногда — молодые, по глупости или отчаянию. Но эту он перечитывал уже четвёртый раз.
«ДЕВУШКА. 22 ГОДА. ПЕРЕОХЛАЖДЕНИЕ» Олег снова вчитался в первичные данные. Что-то было не так. Он ещё не понимал, что именно. Но чувствовал. А своему чувству он доверял больше, чем многим людям. Люди врут, скрывают, играют роли. Чувство не умеет врать. Оно просто есть — холодное, настойчивое, как зубная боль, которая не проходит, сколько ни глотай обезболивающее. Вагон качнуло на стыке рельсов. Стекло на мгновение запотело от дыхания, и отражение Олега исчезло, оставив только черноту тоннеля и редкие лампы, проносящиеся мимо. Он снова перечитал протокол осмотра места происшествия. Стандартные формулировки. Подписи. Слишком чисто.
Олег не любил чистые дела. Чистота обычно означала, что кто-то очень старался её создать. И не всегда — по доброй воле. Он вспомнил, как отец говорил ему: «Если дело слишком чистое — значит, в нём что-то спрятали. Грязь всегда оставляет следы. Чистота — это работа». Тогда Олег не понял. Теперь он понимал слишком хорошо.
Метро затормозило. Двери открылись с привычным шипением — пневматика вздохнула, выпуская пассажиров на платформу. Олег поднялся, сунул папку под мышку и вышел. Холод ударил в лицо сразу, как только эскалатор поднял его к выходу: наверху было минус двадцать, и подземка не могла защитить от этого даже на эскалаторе. Он поднял воротник куртки, затянул шарф потуже — шерстяной, старый, с дыркой на сгибе, который ему связала мать много лет назад, — и зашагал к выходу. Снег скрипел под ногами — тот особенный февральский снег, сухой и колючий, который не лепится и не тает, а просто лежит, скрипит и ждёт марта.
Где-то вдалеке гудела машина. Где-то хлопнула дверь подъезда. Город жил своей обычной ночной жизнью, не зная, что в Парке Победы лежит тело девушки, на ботинках которой аккуратно завязаны шнурки. Олег думал о том, сколько ещё таких тел лежит по всему городу. Сколько ещё людей умирают, и никто не замечает этого. Сколько ещё вопросов остаются без ответа. Он не знал, что этот вопрос станет главным в его жизни.
Часть вторая. Слишком чисто
За пару часов до этого Олег стоял в Парке Победы, на месте происшествия.
Февральский парк не имел ничего общего с тем местом, которым был летом. В августе здесь пахло листвой, мороженым и счастьем. В феврале пахло только смертью. Пронзающий ветер тянулся между голых аллей, как сквозняк в пустом доме. Гулкий. Бесконечный. Такой, от которого хочется закутаться в шарф и не высовываться до мая. Снег лежал повсюду — грязный, серый, с вкраплениями песка и реагентов, которые городские службы щедро разбрасывали по дорожкам. Деревья стояли голые, чёрные ветви тянулись к серому небу, будто молили о пощаде. Но никто не слушал.
Олег вспомнил, как отец водил его сюда в детстве. Тогда это был Парк Победы, и он казался огромным, как целый мир. Они гуляли по аллеям, ели мороженое, и отец рассказывал ему о своих делах. Не о страшных — о тех, где правда восторжествовала. Олег тогда верил, что правда всегда побеждает. Теперь он знал, что это не так. Правда часто проигрывает. А иногда — убивает. Возле оцепления курили двое патрульных. Их дыхание смешивалось с дымом сигарет, и казалось, что они выдыхают пар вместе с табаком. Один из них — молодой, с короткой стрижкой и красным носом, который он то и дело вытирал рукавом, — заметил Олега и усмехнулся. Второй — постарше, с сединой на висках и усталыми глазами — только кивнул.
— Опять ты, — сказал молодой.
— Опять я.
— Девушка. Двадцать с чем-то лет. Тёмные волосы, рассыпанные по плечам. Светлая куртка — дешёвая, синтетическая, такая не спасает от холода даже весной. Обычное лицо. Такие лица каждый день проходят мимо на улице. Такие лица исчезают особенно легко — потому что их трудно запомнить.
Олег подошёл ближе. Снег хрустел под ботинками. Он смотрел на оцепление, на патрульных, на их усталые лица, и думал о том, что они правы. Такие лица действительно исчезают легко. Потому что их никто не запоминает. Потому что они никому не нужны. Потому что мир жесток и равнодушен.
— Без документов? — спросил он, хотя уже знал ответ.
— Без. Без телефона. Без ключей. Без всего, — патрульный пожал плечами. — Будто её раздели и выбросили.
Олег остановился. Его сердце забилось быстрее.
— Без телефона?
— Ну да.
— В двадцать два года?
Патрульный пожал плечами. Ему было всё равно. Он хотел домой, в тепло, к жене и горячему ужину. Это тело было для него просто строчкой в рапорте, очередной бумажкой, которую нужно заполнить и забыть. Он зябко передёрнул плечами и затянулся сигаретой.
— Может, украли.
— Может, и украли...
Но голос Олега звучал иначе. Он подошёл к скамейке, где под белой простынёй угадывался силуэт. Криминалист — пожилой мужчина с фамилией Рябов, которую Олег наконец-то вспомнил, — поднял край покрывала. Марина — так звали девушку, имя было написано в протоколе, выведенное аккуратным канцелярским почерком, — выглядела так, будто просто уснула. Спокойное лицо. Закрытые глаза. Расслабленные руки, сложенные на груди, словно кто-то уложил их специально. Она не выглядела жертвой. Она выглядела девушкой, которая прилегла отдохнуть на скамейку и забыла, что на улице февраль. Никаких следов борьбы. Никаких синяков. Никакой крови.
Олег присел на корточки, не обращая внимания на холод, который проникал сквозь джинсы. Снег под ним захрустел. Он смотрел на её лицо — молодое, красивое, беззащитное. Свет от фонарей падал на неё, делая кожу почти прозрачной. Факты говорили сами за себя: у неё, наверное, были родители. Которые сейчас не знают, где она. Которые, возможно, уже начали волноваться. Или — которые не волнуются, потому что она была никому не нужна. Он ненавидел такие дела. Те, где жертва была одна. Где никто не придёт. Где никто не будет спрашивать «почему?». Кроме него.
— Слишком чисто, — сказал он вслух, обращаясь скорее к себе, чем к криминалисту.
Он почувствовал знакомый холод — тот, который не имел отношения к погоде. Тот, который появлялся внутри, когда дело начинало пахнуть чем-то неправильным, не укладывающимся в привычные схемы. Он начал внимательно осматривать одежду. Куртка. Дешёвая, синтетическая, с оторванной пуговицей. Такие продают на рынках за полторы тысячи — не греют, промокают, только для вида. Олег аккуратно проверил карманы. Пусто. Ни клочка бумаги, ни монеты, ни заколки. Будто кто-то выскреб всё дочиста. Он провёл пальцем по внутреннему шву — там, где обычно бывает фирменная нашивка, — но и её не было. Он вспомнил, как в детстве отец учил его осматривать вещи. «Смотри не на то, что есть. Смотри на то, чего нет. Отсутствие — это тоже улика». Тогда Олег не понимал. Теперь он понимал слишком хорошо. Отсутствие всего — это была улика.
— Она что, вышла из дома с пустыми карманами? — спросил он вслух.
— Может, грабители, — предположил патрульный.
— Грабители забрали бы телефон и кошелёк. Но косметичку? Ключи? Мелочь? — Олег покачал головой. — Нет. Это не грабёж. Это похоже на чистку.
Он продолжил осмотр. Перчатки. Тонкие, вязаные, с дыркой на большом пальце. Бесполезные на таком морозе — пальцы должны были онеметь уже через десять минут. Шарф. Завязан кое-как — второпях, скорее всего уже перед выходом из дома, на лестнице, когда холод ударил в лицо. Узел был неровным, кривым — явно делал человек, который торопился. Потом взгляд опустился ниже. На ботинки. И замер.
Шнурки. Они были аккуратными. Идеально симметричными. Завязанные на двойной, слишком правильный, почти хирургически точный узел. Олег нахмурился. Что-то царапало сознание, как заноза под кожей. Он знал это чувство. Профессиональное. Оно возникало, когда мозг замечал деталь раньше, чем логика успевала её обработать. Как будто где-то в глубине серого вещества срабатывал детектор ошибок, посылая сигнал тревоги. Он вспомнил отца. Как тот сидел за столом, перебирал документы и вдруг замирал. Глаза его становились пустыми, и Олег знал — он что-то нашёл. Что-то, что другие не заметили. Олег тогда спрашивал: «Что, папа?» Отец отвечал: «Ничего, сынок. Просто показалось». Но Олег знал — не показалось. Он просто не хотел говорить. Теперь Олег понимал это чувство.
Рябов подошёл ближе.
— Что? — спросил он, заметив застывший взгляд Олега.
— Шнурки.
— И что с ними?
— Кто-то их завязал.
— Ну она и завязала.
— Нет.
Криминалист посмотрел внимательнее. Потом склонил голову набок, как птица, которая увидела червяка, но не уверена, что это червяк. Он присел рядом, заглянул в ботинки.
— Почему? — спросил он.
Олег не ответил сразу. Потому что сам не знал. Он просто видел. Чувствовал. Как будто где-то в подсознании уже сложилась картинка, но он ещё не мог облечь её в слова.
— Потому что так не завязывают на морозе, — сказал он наконец.
— Что ты имеешь в виду?
— На улице минус двадцать. Человек замёрз. Она спешила. Шла домой — скорее всего, в тепло. Руки в таких условиях немеют, пальцы не слушаются. Люди на морозе завязывают шнурки кое-как, лишь бы держалось, а то и вообще просто заправляют внутрь. А здесь...
Олег показал на ботинки. Его палец, чуть дрожа, коснулся шнурков.
— Здесь идеальный двойной узел. Симметричный. Аккуратный. Такой делают спокойно. Дома. Когда пальцы тёплые и время есть. Но не здесь. Не на морозе. Не перед смертью.
Он замолчал, обдумывая следующую мысль. Слова сами складывались в голове, как кусочки пазла. Он повернул голову, посмотрел на шарф, потом снова на шнурки.
— И потом. Посмотри, как завязан шарф. Кое-как. Наспех. А шнурки — идеально. Один человек не может одновременно быть небрежным и педантичным. Это разные почерки. Разные руки. Разные состояния.
Рябов промолчал. Потом медленно кивнул. Он достал блокнот и что-то записал.
— Пожалуй, — сказал он.
В его голосе появилось то, чего не было минуту назад. Сомнение. А сомнение в таких делах — это уже полдела. Олег смотрел на шнурки и думал о том, что это не просто деталь. Это ключ. Ключ к чему-то, что он ещё не понимал. Ключ к системе, которая убивает. И которая оставляет такие следы — аккуратные, правильные, почти ритуальные. Он вспомнил отца. Как тот сидел на скамейке в Парке Победы с тетрадью Кати. Как смотрел на шнурки на её ботинках — такие же аккуратные. И Олег вдруг понял, что это не случайность. Что всё связано. Что он стоит на пороге чего-то, что началось задолго до него. И что это только начало.
Часть третья. Свидетель из тени
Свидетеля нашли на старой лавке. Она стояла в дальнем конце парка, где фонари почти не горели, а дорожки превращались в тропинки, протоптанные редкими прохожими. Лавка была покрашена зелёной краской, которая облупилась ещё в девяностых, и снег засыпал её почти целиком, оставив только узкую полоску дерева для сидения. На ней сидел бездомный старик. Телогрейка была потрёпанной, настолько старой, что её первоначальный цвет уже невозможно было угадать — она стала серой, как февральское небо. На голове — шапка-ушанка, которая, как показалось Олегу, помнила ещё советскую армию: с потёртым мехом и выцветшей звездой спереди. Ноги обуты в валенки — такие уже не продают, их передают по наследству, как фамильные драгоценности.
Он пил чай из термоса — старого, с отколотой эмалью, повидавшего, наверное, не одну зиму. Пар поднимался над кружкой, таял в холодном воздухе и тут же исчезал, как призрак. Рядом лежал рюкзак, заклеенный скотчем в трёх местах, — походный, из тех, что продавали в советских спорттоварах. В рюкзаке угадывались очертания чего-то твёрдого — может быть, ещё одной кружки, может быть, буханки хлеба. Старик выглядел так, будто видел всё на свете. Скорее всего, так и было. Олег сел рядом. Не слишком близко — бездомные не любят, когда вторгаются в их пространство. Но и не слишком далеко — чтобы не пришлось кричать. Он присел на край лавки, чувствуя, как холод проникает сквозь одежду.
Олег смотрел на старика и думал о том, что этот человек — свидетель. Тот, кто видел то, чего не видели другие. Тот, кто был там. И Олег знал, что такие свидетели — самые ценные. Потому что они не врут. Им нечего терять. Им нечего скрывать. Они говорят правду, потому что правда — это всё, что у них осталось.
— Здравствуйте, — сказал он.
Старик не ответил. Он смотрел на дорожку, на свои валенки, на пар, поднимающийся из кружки — куда угодно, только не на Олега. Молчание затянулось. Олег не торопил. Он знал — с такими людьми нельзя спешить. Они как старые замки: если дёрнуть слишком резко, сломаешь. Он вспомнил, как отец учил его допрашивать свидетелей. «Не дави, — говорил он. — Тишина — это не пустота. Тишина — это когда человек решает, сказать тебе правду или нет». Олег ждал.
— Видели что-нибудь сегодня ночью?
— Нет.
Олег знал эту игру. Свидетели всегда сначала говорят «нет». Проверяют — кто спрашивает, как спрашивает, стоит ли вообще разговаривать. Иногда они молчат годами, а потом приходят в отдел и говорят всё, что знают. Он молча ждал, глядя на пар, который поднимался над кружкой старика.
— Тогда что слышали?
Старик помолчал. Сделал глоток чая — долго, шумно, с наслаждением. Потом посмотрел на Олега. Глаза у него были светлые, почти белые, и в них плескалось что-то, что невозможно было прочитать. Усталость? Мудрость? Или просто пустота, которую оставляет жизнь на улице?
— Шаги.
— Мужские?
— Наверное.
— Один человек?
— Да.
Олег ждал. Ветер качнул ветки, и с них посыпался снег. Старик медленно отхлебнул ещё чаю.
— Она что, умерла? — спросил он наконец.
— Да.
— Жалко. Молодая была. — Он покачал головой, и в этом жесте было столько прожитых лет, что Олег на мгновение забыл, где находится. — Она сидела там, — старик кивнул в сторону скамейки, — и писала что-то. Я думал, стихи. Или письмо. А она, вон, как оказалось.
— Вы её видели?
— Видел. Поздно вечером. Она сидела на той скамейке. Одна. Долго сидела. Я думал — ждёт кого-то. А потом пришёл тот.
— Тот?
— Ну тот, который шагал.
Старик отхлебнул чай. И долго смотрел в кружку, будто там было написано будущее. Олег достал сигарету. Закурил. Протянул пачку старику. Тот взял, не глядя. Прикурил от сигареты Олега. Глубоко затянулся и кашлянул — сухо, надрывно, так, как кашляют люди, которые курят всю жизнь и ничего не могут с этим поделать. Сделал ещё глоток чая, закусил.
— Он ей шнурки поправлял.
Мир словно замер. Стук собственного сердца стал самым громким звуком. Олег перестал дышать на секунду. Внутри него что-то щёлкнуло — как замок, который открывается. Он знал. Он чувствовал. Это была та самая деталь.
— Что?
— Ну что... Подошёл, наклонился, поправил. И ушёл.
— Откуда вы знаете, что это был мужчина?
Старик пожал плечами. Пальцы его, скрюченные артритом, сжимали кружку.
— А кто ещё будет в три часа ночи в парке ходить один и чужие шнурки поправлять? Он отхлебнул чай. Затянулся. Снова кашлянул.
— Я сначала подумал — женщина. Потом подумал — нет, слишком поздно, мужчина. А потом понял — какая разница? Главное, что не бомж. У бомжей другая походка. Этот был... обычный. Как все.
— Как все?
— Ну да. Не быстрый, не медленный. Не высокий, не низкий. Обычный.
Это была самая бесполезная и одновременно самая важная информация, которую Олег когда-либо получал. «Как все». Он записал это в блокнот, и рука его чуть дрожала. Он уже не сомневался: это значит. Что убийца — обычный человек. Тот, кого никто не запомнит. Тот, кто сливается с толпой. Тот, кто не оставляет следов.
— Вы не запомнили лицо?
— Нет. Слишком темно было. — Старик помолчал. — И он не поворачивался. Всё делал, не поворачиваясь.
— Что делал?
— Ну... — старик задумался. — Сначала подошёл. Потом наклонился. Потом... она дёрнулась. А он её придержал. За плечо. И поправил шнурки. Потом встал, поправил ей волосы и ушёл.
Олег почувствовал, как по спине пробежал холод. Волосы. Он поправил ей волосы. Так же, как Крылов делал со своими жертвами. Так же, как кто-то делал с Катей. Так же, как делал тот, кто завязывал шнурки. Это был ритуал. Это была подпись. Это была система.
— Вы уверены, что она была уже мертва?
— Не знаю. Но она не двигалась. Совсем. — Старик сделал ещё глоток. — Я подумал — пьяная. Или спит. А она, вон, как оказалось.





