bannerbannerbanner
Высокая небесная лестница

Кон Джиён
Высокая небесная лестница

Полная версия

높고 푸른 사다리

지은이 공지영

A Tall Blue Ladder JI-YOUNG GONG

Copyright © 2013 by Ji-Young Gong

All rights reserved.

© Кузина С.В., перевод на русский язык, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Часть 1. Как воск, моя душа

 
И дал нам Бог клочок земли,
Затем вручил любви лучи,
Чтоб мы учились их нести
 
Уильям Блейк, строфа из стихотворения «Черный мальчик»[1]

Примечание автора: некоторые католические термины переданы общеупотребительным обозначением, используемым в католицизме, а не по правилам передачи заимствованных слов.

1

У каждого в жизни случаются незабываемые моменты. Они так мучительны, так прекрасны или же, как шрамы от ран, все еще саднят. И, вспоминая те времена, нам кажется, что из глубины бьющегося сердца прорастают холодные белые грибы…

2

В тот год три человека покинули меня. Я и после сталкивался и c трудностями, и со смертью, а порой мне приходилось переживать и горестные расставания, но ни одно из них не перевернуло всю мою жизнь настолько сильно, как события того года. Наверное, причина этого кроется в моей юности… Тогда я был молодым монахом бенедиктинского ордена, готовившимся к рукоположению в духовный сан священника.

3

Описать жизнь монахов, будь то бенедиктинцы, францисканцы или кармелиты, даже верующему католику не так-то просто. Если вопрос будет звучать в мирском ключе, то можно ответить по-простому: дескать, это – братья или сестры, живущие общиной и давшие обеты нестяжания, безбрачия и послушания. Кто-то назвал монахов «людьми, которые оставили мир, чтобы услышать давно забытый таинственный голос, сокрытый глубоко внутри». А один молодой испанский монах в начале двадцатого века даже сказал, что это «те, кто бросил всё ради обретения самого ценного на свете».

Навряд ли эти несколько определений дали вам хотя бы приблизительный ответ, что есть жизнь отдельного монаха. Лучше я в таком случае воспользуюсь словами монаха-трапписта Томаса Мертона: он назвал пылких поэтов Бодлера и Рембо евангельскими христианами – и притом без всякого колебания. Своих современников – Хайдеггера, Камю и Сартра – Мертон тоже приравнивал к монахам за их «отчаянную готовность к смерти, осознание всей бездны человеческой ничтожности, исследования неоднозначности людской натуры и призывы к освобождению». Мне эти его сравнения понравились больше всего. Описывая чью-то жизнь, самым удачным решением будет сравнить ее с чем-то живым. Например, с чем можно сравнить бегущую реку? С годами, временем, жизнью или же с облаками, гонимыми ветром. Это если обратиться к таким вот «текучим» понятиям.

4

Что касается жизни в монастыре, то первое, с чем мне пришлось иметь дело, – тишина. Находясь здесь, я понял, что тишина – это не просто состояние безмолвия или отсутствия какого-либо шума. Это не промежуток между звуками, а напротив – весьма активное слушание, если так можно выразиться. Тишина необходима, чтобы за пределами внешнего шума, за пределами ощущений почувствовать истинные, глубинные переживания.

Когда я впервые приехал сюда и застыл на месте во время одной из прогулок, то уловил звуки, ранее заглушаемые собственными шагами. И хотя резиновые подошвы сандалий были практически бесшумными и не издавали громкого стука, во время остановки меня настигло бесчисленное множество того, что заглушалось до этого их тихим шлепанием: шорох сдуваемого снега, скопившегося на ветвях сосны; шум голых веток, слегка колышущихся на ветру; копошение насекомых глубоко под землей; скрип, исходящий от корней деревьев, мало-помалу проникающих в глубину земли своими тонкими пальцами… Не был ли тот шепот нежного дуновения ветерка, улавливаемый моим слухом, звуком вращающейся Земли? Именно в такие моменты вселенная, Бог или человеческая жизнь очень деликатно выказывали мне свое присутствие. Бывало порой, что Небеса вдруг открывались для меня и в душу изливалось необычайное спокойствие, которое невозможно выразить словами.

5

До наступления того года монастырская жизнь меня вполне устраивала. Я даже полюбил распорядок дня с пятикратной молитвой, а занятия по теологии, которые продолжились после перевода в семинарию, несмотря на сложность, оказались весьма увлекательными. Кроме того, я успел завоевать доверие у старшей братии и начальства. У меня было стремление постичь мир и исследовать вселенную.

А как я любил стеллажи, взмывающие до высоченного потолка монастырской библиотеки! Там томились в ожидании моих рук и глаз книги, вобравшие в себя мудрость более чем двухтысячелетней истории христианства. Вознамерившись перечитать их все до единой, я каждый день просиживал в библиотеке. После обеда, утомившись чтением, я прогуливался по монастырю. И полувековые деревья с мощными стволами в несколько обхватов безмолвно выстраивались на моем пути, как будто подбадривая.

Тогда мне еще изредка приходили письма от приятелей, что остались в университетском городке, где вовсю гуляли, учились на курсах и готовились к государственным экзаменам на посты госслужащих. Оттого я ощущал себя альпинистом, покинувшим своих спутников у подножия горы национального природного заповедника и в одиночку восходящим по горной тропе к вершине. Конечно же, не обошлось без гордыни: я сам себе казался избранным и достойным наслаждаться подобной роскошью. Тем, кто в свои двадцать с небольшим лет уже познал вкус тишины и кого природа в каждый сезон года одаривала своими восхитительными подарками.

Так я думал о самом себе, пока не наступил тот год.

6

Само собой, монастырская тишина после суматошной жизни в миру не стала для меня вдруг приятной. Наверное, мой первый день прибытия в обитель мне и запомнился именно из-за этого безмолвия. Монастырь W находился прямо за зданием вокзала – пешком до него добираться было менее пяти минут. Когда я сообщил о цели визита на главном входе монаху-привратнику, тот, сказав, что аббат[2] ожидает меня, поднялся и проводил меня. Видимо, моя бабушка успела позвонить ему и предупредить о моем приезде. С раннего детства мы с ней часто сюда наведывались. Однако мои нынешние ощущения – ощущения человека, намеревающегося остаться здесь насовсем, совершенно отличались от прежних – тех, что хранились в памяти после кратковременных визитов в прошлом. Ведь взгляду того, кто переезжает навсегда, доступно то, что недоступно взгляду путешественника.

Внутри монастырь, контрастируя с внушительным внешним видом, был устроен очень просто. В длинных переходах царил сумрак и тишина. На входе красовалась надпись «Ora et Labora» – «Молись и трудись!» – знаменитые слова Бенедикта, и «Если любишь истину, больше всего люби тишину».

Брат-привратник дежурным тоном проговорил: «Выключите мобильный телефон». Когда я вынул его из кармана пальто и отключил, мне тут же показалось, будто кто-то щелкнул выключателем и на моем слуховом нерве, который до этого улавливал звуки оживленной улицы. Я почувствовал, как в одно мгновение сдавило сердце, и непонятно отчего к горлу подступил комок. Захотелось рыдать.

Итак, шумная завеса суеты была опущена, и наступила тишина.

7

Тишина была подобна темному зеркалу, которое просвечивало меня насквозь – через плоть до костей, независимо от того, сколько одежды на мне надето. Сначала это испугало. Я жаждал тишины, готовясь к монастырской жизни, но не предвидел, настолько она могущественна.

Не помню, произошло ли это на самом деле, но, кажется, я нерешительно оглянулся. Гудок отправляющегося поезда, доставившего меня сюда, был похож на слуховую галлюцинацию. В этом поезде будто осталась моя недолгая юность. Галдеж и желания, удовольствия и похмелье, беспокойство и рыдания, зависть и ревность… Сделав еще один шаг в мягкий сумрак длинного коридора, я, словно мельком, увидел первозданность своей обнаженной души в просвете опускающейся завесы мирской суеты.

8

Вопросы «Почему ты решил стать монахом?» и «Для чего пришел в этот монастырь?» для меня сложнее, чем вопрос «Как ты жил и как собираешься жить впредь?». И, хотя я мог бы сказать, что это как-то связано с моей бабушкой, объяснить ощущение моей принадлежности именно к этому монастырю не представляется возможным. Видимо, поэтому люди и выдумали слово «призвание». Оно происходит от латинского слова vocare – «призывать». Если вы спросили бы меня: «Почему ты здесь?», я бы ответил: «Я лишь отозвался на Его призыв. И вот я здесь, Господи!»

9

Чтобы попасть в кабинет аббата – настоятеля монастыря – мы пошли по длинному коридору. И сразу же я увидел идущего к нам навстречу из дальнего конца человека. Впоследствии я узнал, что это монах Томас, которому тогда было за семьдесят. Он покинул родную Германию и поселился в Корее еще в ту пору, когда монастырь находился в Тогвоне, на территории нынешней Северной Кореи в провинции Хамгён-Намдо, и все это время жил в этой общине. Достигнув пожилого возраста, он отошел от своих обязанностей и в общем-то мог бы спокойно отдыхать, никто его не упрекнул бы, однако он проводил время либо за чтением книг, либо выполняя какую-то необременительную работу. Часто его можно было увидеть со шваброй в руках в длинных коридорах монастыря. Если в девизе «Молись и трудись» и заключался долг монаха-бенедиктинца, то Томас, несомненно, остался верен ему до дня своей смерти. В момент моей первой с ним встречи он, державший в руках огромную швабру и протиравший пол, произвел на меня неизгладимое впечатление. Закатный свет, проникающий через окна, выходившие на запад, смягчал сумрак в коридоре, и монах Томас был похож на священную рыбу, медленно плывущую в этом полумраке.

 

Когда я быстрым шагом приблизился к нему, он разогнулся и поднял голову, а, встретившись со мной взглядом, улыбнулся. Он оказался довольно невысоким для немца, лицо покрывала сеть морщин. Я до сих пор не знаю, почему в то мгновение от макушки до пят меня охватила какая-то дрожь. Даже по прошествии долгого времени я часто думал, что ясность, простота или даже отстраненность в его взгляде, незатейливое благословение или молитва обо мне – молодом человеке, просвечивающие в этой улыбке, вели меня по жизни и после той встречи.

В разговоре с настоятелем на вопрос, почему хочу стать монахом, я ответил так:

– Потому что хочу жить и умереть, как тот пожилой монах, что до блеска натирает шваброй коридор.

После моих слов аббат опустил чашку чая на стол и внимательно взглянул на меня. На его округлом животе заколыхался крест на цепи. После минутного раздумья над значением моих слов он с улыбкой проговорил:

– Правда? Ну что ж, хорошо, но не торопись.

10

Сейчас я пишу эти строки, сидя в своем кабинете в монастыре. Я всегда чувствовал – в нашей жизни никогда не знаешь, что ждет впереди – но до вчерашнего вечера даже и представить не мог, что в памяти всплывет пережитое мною десять лет назад.

Вчера после вечерней молитвы меня вызвал к себе аббат Самуил. После того как настоятель, принявший меня в обитель, отошел от дел и отбыл в женский монастырь на побережье Масана в качестве капеллана, аббатом был избран отец Самуил.

Выборы в бенедиктинском ордене проходят весьма необычным образом, без предварительного определения кандидатов. Каждый пишет имя желаемого избранника. Тот, кто набрал две трети голосов, становится настоятелем и с этого момента полностью отвечает за все дела в обители. Некоторые даже считают, что знаменитый конклав, избирающий папу римского особым способом, берет свое начало в традиции бенедиктинцев. Конклав в переводе с латыни означает «под ключ» и следует из обычая кардиналов запирать дверь снаружи, когда они входят в зал для голосования. В конклаве нет кандидатов, не проводится предвыборная кампания, и во время выборов нельзя ничего обсуждать. В Бенедиктинском ордене – то же самое. Всего проводится четыре этапа голосования. Если никто за все это время не набрал две трети голосов, то дополнительно вводятся пятый и шестой этапы, во время которых набравший больше половины голосов считается избранным. Если же настоятеля получилось избрать только во время седьмого тура, сан аббата ему не присваивается, он просто именуется управляющий делами, а через три года снова проводятся выборы. Несмотря на необычность этой процедуры избрания руководителя, который будет служить бок о бок с братьями всю свою жизнь, это довольно разумный подход.

Во всяком случае, нынешний аббат Самуил был избран именно таким образом. Я хорошо знал его еще в ту пору, когда он был молодым священником, и пользовался его доверием. Поэтому просьба прийти вчера вечером не показалась мне необычной.

11

Однако когда я отворил дверь в его кабинет, то почувствовал, что что-то здесь не так. Аббат услышал, что я вошел, но лицом ко мне не повернулся.

За окном опускался ночной туман.

Я взглянул на его спину и почему-то даже по ней догадался, что сейчас он принимает какое-то очень серьезное и трудное решение. Весь его вид выказывал неуверенность. Настоятель явно размышлял над тем, а правильно ли он собирается сейчас поступить… Он всегда был сдержан и невозмутим, что иногда расценивалось нетерпеливыми послушниками и монахами, живущими здесь, как медлительность или нерешительность, и часто доводило их до белого каления. Однако в тот день я осознал, что все эти толки о его характере были слишком поспешными.

– Вы меня вызывали, настоятель?

Услышав меня, он медленно повернулся. Его взгляд говорил о том, что сейчас он вернулся из далеких мысленных странствий.

– Отец Йохан, проходите. Присаживайтесь!

Мне показалось, будто настоятель находится в некотором замешательстве, словно только сейчас осознал, что вызвал меня к себе. Он предложил мне стул и устроился напротив. Какое-то время он сидел, сложив руки в молитвенном жесте и опустив глаза. Я даже представить не мог, о чем пойдет речь. Мы прожили с ним эти двадцать лет как отец и сын. Очень мягкий и уравновешенный, но при этом суховатый, обычно он не выказывал свои чувства перед братьями. А я еще и принадлежал к числу тех, кто знал его довольно хорошо.

– Что ж, начну с простого, хотя не знаю, так уж ли это будет просто. Во всяком случае, я вызвал вас, во-первых, по делу, а во-вторых – по личному вопросу. Первое…

Тут он приостановился. Видимо, личный вопрос не давал сосредоточиться даже на несложном служебном моменте.

– С нами связались из Ньютонского монастыря[3], что в Нью-Джерси. Правительство США планирует снять фильм об истории Корейской войны и включить эпизод отплытия из Хыннама. Туда, естественно, войдет и история брата Мариноса, поэтому они попросили предоставить материалы, собранные нами во время приема того аббатства под нашу опеку. Вот я и хочу, брат Чон, чтобы вы занялись этим, раз были моим секретарем в ту пору и больше других помните обо всем, имея немало собранных материалов.

– Хорошо! С этим будет несложно справиться. В моем компьютере, скорей всего, до сих пор сохранились данные по тому делу. И в голове – тоже.

Тяжелая атмосфера создавала дискомфорт, поэтому я сдобрил ответ легкой шуткой. Монастырь Ньютон в Нью-Джерси и один осенний день мгновенно пронеслись перед моими глазами, словно фон к тем событиям.

– Вот и хорошо.

Аббат было улыбнулся, но вновь опустил глаза. Затем медленно, с расстановкой заговорил. Осталось второе, о чем он хотел сказать. Его напряжение передалось и мне, и плечи сковало тяжестью.

– Я много думал и много молился. И решил, что будет лучше сообщить тебе. Сохи… Сохи…

12

Невозможно передать, что я тогда почувствовал. Эти негромкие слова аббата, произнесенные им с бесстрастным видом, точно железным прутом хлестанули меня по щеке. Казалось, земля разверзлась, и все вокруг словно исчезло в пропасти – я испытал отчаяние, подобное тому, которое ощущаешь в первые секунды какой-нибудь катастрофы… Я знал, что настоятель внимательно следит за выражением моего лица: изображать невозмутимость сил не нашлось – во мне что-то надломилось. Его фраза прозвучала как гром среди ясного неба. Я будто начал плавиться, словно восковая свеча, и, если честно, более всего меня выбило из колеи то, что даже по прошествии десяти лет я все еще так болезненно реагирую на упоминание ее имени.

– Сохи на следующей неделе приедет сюда… Она просит о встрече с вами, отец Чон. Вы же знаете, что двадцать с лишним лет назад вся ее семья переехала в Америку, а здесь, в Корее, у нее, кроме меня, никого и нет. Однако она попросила разрешения приехать сюда не ради меня, а для того, чтобы увидеться с вами, отец Чон.

Настоятель взял в руки чашку с остывшим чаем, что стояла перед ним, но, похоже, вовсе не из желания отпить из нее.

– Мне передалась вся боль, через которую ей пришлось пройти до того, как она заговорила об этом. Благопристойная замужняя женщина, имеющая детей… Мы все – взрослые люди, так что решать вам. Если не захотите, могу отпустить вас из монастыря на следующей неделе, съездите куда-нибудь, отдохните.

– Хорошо, – сказал я, поднимаясь с места.

Не уверен, произнесли ли это мои губы в действительности, и не зная, что вообще означал мой ответ, я просто развернулся и пошел к выходу.

Внезапно краска стыда залила мои уши. Боже, когда же настоятель обо всем узнал? За десять лет я не говорил о случившемся между нами с Сохи ни одной душе и именно поэтому – я был в этом уверен – смог пережить ту историю. Считая до сих пор, что, похоронив молодую горящую плоть под черной сутаной монаха, постоянно связывая по рукам и ногам мятущуюся душу, я смог невозмутимо перенести выпавшее на мою долю испытание. И вот сейчас, когда чувства притупились и остались лишь смутные воспоминания, мысль о том, что настоятель и дядя Сохи знали обо всем с самого начала, вернула меня на десять лет назад – в мои двадцать девять лет, когда я изводился от чувства унижения, словно надо мной одновременно насмехались и Бог, и человек.

И дело было вовсе не в том, увижу я ее или нет. «Неужели диагностировали рак?» – против воли подумал я. Однако не смог выдавить даже намека на усмешку. Говорят же: «Хочешь узнать свое слабое место? Тогда найди то, над чем ты не сможешь посмеяться».

– Отец Чон, – окликнул меня настоятель, когда я уже собрался открыть дверь. – Кажется, дни ее сочтены.

Стоило мне это услышать сразу после моей натужной попытки предположить такой исход, как одновременно с шоком мною овладело чувство вины и презрения к самому себе за ту пророческую мысль, что пришла мне в голову. Я пытался было сам себе возразить, что вовсе не хотел об этом думать, но крыть было нечем.

– Именно поэтому я не знал, как поступить. И все-таки не удержался… Единственное мое желание – чтобы вы, отец Чон, были свободны в своем выборе.

Я обернулся. Последние слова аббат выговорил будто через силу. И прозвучали они так, словно на самом деле он хотел произнести: «Ведь не ты один в печали». Я в свою очередь не спросил: «И что теперь? Неужели помощь Ньютонскому аббатству и встреча с ней – дела одинаковой важности?».

13

Чувствуя, что сейчас не смогу вернуться в свою келью, я вышел из жилого корпуса и медленно зашагал по двору. Туман сглаживал контуры зданий, отчего во всей обители царила благостная атмосфера. Я прошел мимо дормитория послушников, выполненного из красного кирпича, и повернул в сторону пустыря, чтобы никому не попасться на глаза. Там росло дерево гинкго, которому перевалило за шестьдесят лет. Будучи еще послушником, когда меня обуревала тоска по дому или нападала беспричинная грусть, я прислонялся к его стволу или обнимал его руками; иногда, бывало, ложился прикорнуть под его сенью, а то и вовсе залезал наверх и устраивался на ветвях раскидистого исполина.

Вдали несла свои воды река Нактонган, а вдоль нее проезжали поезда. В такие мгновения мне вспоминались книжки из детства – «Щедрое дерево» или «Надежда каждого цветка»[4]. Это было время, когда я читал буквально все, что видел, и на обороте этих книг было написано «Кёнбук, город W, 369». Для меня, родившегося и выросшего в Сеуле, название этой провинции звучало весьма причудливо. Неужто уже тогда я, юный мальчишка, предчувствовал, что этот адрес станет в будущем моим домом?

В пору послушничества часто на рассвете меня будил гудок поезда, прибывающего в город W в четыре сорок еще до того, как в пять прозвонит монастырский колокол. Эти двадцать минут после пробуждения, когда уже не удавалось уснуть, но и вставать еще было рано, казались ужасно мучительными – физически и душевно. Именно в эти мгновения я, возможно, больше всего терзался сомнениями, смогу ли прожить здесь всю жизнь. И вот так, ворочаясь в полудреме, я дожидался колокольного звона.

О начале и конце любой службы в монастыре оповещают колокола. Если не происходит ничего необычного, каждый день монахи собираются на молитву пять раз. Именно из-за этих мучительных предрассветных часов, когда казалось, что молитве уделяется чересчур много времени, некоторые послушники покидали монастырь, не достигнув своей цели стать монахами. Что касается меня, я, хоть и приходилось несладко, ненависти к колокольному звону не испытывал. Даже наоборот, можно сказать, я любил его: он растекался по округе от колокольни, что высилась в голубой предрассветной дымке. Когда я, спасаясь ранним утром от промозглости и потому покрывая голову черным капюшоном, поднимал глаза к небу, казалось, что по этому звону – единственному дозволенному на бренной земле пути в вечность – спускалась с небес лестница, которую узрел Иаков. За нее, едва осязаемую, нельзя ухватиться, потрогать и задержаться на ней, но она точно существовала.

 
14

Однако было и у меня время, когда мне до того опротивел этот звон, что захотелось покинуть обитель. Это случилось после того, как я мчался во весь дух на железнодорожную станцию, но, когда добежал до нее, поезд уже показал хвост. И тогда обратная дорога до монастыря, не занимавшая обычно и пяти минут, показалась мне длиннее вечности. Именно в это время в обители зазвонили колокола, и мне показалось, что звон их, словно тяжелейший кусок металла, окончательно разбивает на куски мою растрескавшуюся, словно дно высохшего колодца, душу. Вместо слез изо рта вырвался стон. В тот день я проклял звон. Да, я сделал это. И проклинал еще долго после…

Было время, когда я захотел снова встретиться с ней и во что бы то ни стало задать мучивший меня вопрос, даже молил Бога о встрече. Но со временем этот вопрос отпал сам собой… Тогда, когда двери поезда, на котором она прибыла, открылись, у молодого монаха при виде колыхающегося над маленькими узенькими лодочками подола ее мягкой юбки помутился разум. Теперь же он превратился в зрелого священника с пробивающейся сединой.

Расставшись с ней, я, как и собирался, получил сан, собрал сумку, чтобы лететь на учебу в Рим, и сел в тот же поезд. Закончив обучение, я вернулся домой и вышел из него же. И в ту же секунду вновь раздался колокольный звон.

15

Если честно, у меня не укладывалось в голове, что все это происходит сейчас: возвращение, смерть, неожиданная встреча после долгого расставания… Лишь теперь почувствовав, как в промозглом тумане свербящий холод проникает в мои и без того ослабленные простудой бронхи, я плотнее закутался в капюшон и повернул обратно. Несколько послушников с охапкой сосисок и бутылей вина, увидев меня, склонили в приветствии головы.

– Сегодня наставник новициев – отец-магистр разрешил устроить дружеские посиделки, чтобы пообщаться и узнать друг друга поближе, – протараторил один из них, хотя я даже и не думал у них о чем-то спрашивать.

Возможно, новициат можно сравнить с аскезой в буддизме. После прихода в монастырь и ходатайстве о присоединении к братству кандидата ожидает искус – испытательный срок тяжелого труда и интенсивного обучения длиною в три года, по истечении которого можно дать свои первые временные обеты на следующие четыре года. За эти три года кандидат еще раз удостоверяется, по силам ли ему жизнь в обители, а братия в свою очередь присматривается, подходящий ли это человек для монастыря. И раз дело касается выбора своего пути, а также оценки нового члена общины, сложности неизбежны.

– Не переборщите только, а то будет тяжко подняться спозаранку.

Юные послушники заулыбались и дружно ответили: «Да!»

Кажется, благодаря пышущей энергии этих молодых новициев, с коими мне удалось на мгновение пересечься, мое заледеневшее сердце вновь немного оттаяло. Неужто это и есть сила времени?

На станцию W подходил поезд.

16

Братья, прибывшие в монастырь одновременно со мной, стали для меня особенными. Связь с ними не сравнилась более со связью ни с одним человеком в мире.

В Бенедиктинский орден в тот год нас вступало восемь человек. Наставляющий нас отец-магистр, пожилой немец, вроде классного руководителя в школе, частенько, собрав всех нас и цокая языком, выговаривал нам на корейском, со все еще дававшим о себе знать немецким акцентом:

– Впервые вижу таких невозможных учеников, которые не слушаются. В этом году все прямо как на подбор. Монахи должны быть покорными и смиренными. Зарубите себе на носу: слова «человек» – humanitas, «прах» – humus и «смирение» – humilitas произошли от одного латинского корня!

Нам и самим было понятно, что не очень-то мы покладистые, поэтому по большей части безмолвно слушали его внушения с опущенными головами.

Только позже мы узнали, что наставник из года в год повторял всем одни и те же слова. Все кандидаты до нас, понурив головы, точно так же переживали минуты покаяния, думая про себя: «Мы и вправду далеки от совершенства…» Над ними и нами подтрунивали, мол, это своеобразная традиция для Бенедиктинского монастыря.

До первой Профессии – первых временных обетов, то есть до дачи торжественного обещания «Я буду здесь жить!», три года проходили в тяжелом труде. Нам практически не предоставлялось ни личного времени, ни пространства. И сработаться с теми, с кем судьба столкнула тебя впервые, было совсем нелегко. Кроме пятикратного моления, тихих часов размышлений и общих богослужений, в остальное время приходилось ох как не сладко. Тишина во время молитв в перерывах меж трудовыми послушаниями помогала отвлечься, облегчая трудности плотного графика, смягчая непонимание, раздражение и охлаждая гнев между людьми, которым приходилось постоянно находиться бок о бок. Однако, слава Богу, было то, что объединяло всех нас, какие бы конфликты ни возникали во время различных послушаний, будь то стирка, подготовка мессы или уборка. Хотя бы в одном все мы, восемь кандидатов, сохраняли единодушие, а именно – прием пищи и распитие вина…

В год нашего поступления Бенедиктинский орден основал обитель в Китае. Все монастыри должны были достичь автономности благодаря труду, и до нас дошли слухи, что та обитель занялась производством вина. А так как там спрос на вино был еще не высок, наш монастырь решил поддержать заграничную братию и закупил два контейнера их продукции, чтобы использовать во время месс и одаривать благотворителей. Два контейнера – это несказанно много. Винное хранилище было буквально завалено бутылками. И все мы, восемь братьев, при каждом удобном случае захаживали туда и прихватывали с собой пару лишних бутылок под разными предлогами, коих искать – не переискать: то потребовалось вино для мессы, то по просьбе наставника… Пожилой брат, немец, ответственный за хранение и раздачу вина, то ли действительно верил нам на слово, то ли, переживая, что до наступления конца света запасы не успеют истощиться, всегда без каких-либо затруднений выдавал нам бутылки, сколько бы мы ни запрашивали.

После комплетория – заключительной молитвы в восемь часов – в обители наступало время великой тишины, и длилась она до утрени на рассвете. Послушники должны были погасить свет в общей комнате и сделать это не позднее половины десятого. Именно в это время отец-магистр проверял, потушен ли свет в дормитории, и уходил в свою келью. После этого наша восьмерка один за другим вскакивала с постелей, завешивала одеялами окна в общей комнате, чтобы свет не просочился наружу, и наливала вино до краев в огромную миску, утащенную нами из столовой и предназначенную вообще-то для холодной лапши. В эту металлическую посудину влезала целая бутылка вина. В полутьме мы пускали эту миску по кругу и отпивали по очереди. Нам, молодым здоровым парням, и одного круга хватало для того, чтобы опустошить эту бадью. Порой мы закусывали добытыми из кухни колбасками, а иногда обходились и вовсе без ничего.

Оглядываясь назад, я думаю, что, хоть это вино и не было освящено, нам оно служило гораздо большим утешением, чем вино освященное. Бывало, мы потешались, пародируя престарелых братьев, а порой у нас разгорались жаркие споры на почве веры. Мы могли поплакать над рассказом брата про его мучительные переживания из-за проблем, оставленных им дома, а могли проворочаться без сна до утра из-за воспоминаний о матерях, речь о которых случайно заходила во время таких вот посиделок… Так помаленьку мы избавлялись от следов мирской жизни, оставленной нами за стенами монастыря, познавали всю тяжесть труда и устремляли свои взоры туда, куда можно вознестись, лишь отдав себя этому без остатка. Ежедневно на рассвете в четыре сорок проезжал тот самый поезд, сотрясая окрестности, а ровно в пять с колокольни изливался по небу звон.

По воскресеньям после окончания мессы нам позволяли отдохнуть несколько часов. И, возможно, поэтому к утренней трапезе в этот день на каждом столике появлялось по бутылке вина – то есть бутылка на четверых. А раз нас было восемь, то, получается, полагалось целых две. Однако нам, уже поднаторевшим в распитии вина, этого явно оказывалось мало. Выхлебав за один присест положенное, словно воду, мы только распаляли свой аппетит… Пожилые братья, закончив трапезу, как бы невзначай молча ставили свои недопитые бутылки нам на стол и, подмигивая, уходили. Так в нашем распоряжении оказывалось бутылок пять. Помимо того, что это была возможность пить вино открыто за столом из стаканов, каждый из нас мог спрятать и унести по бутылке.

Но какими бы молодыми и заядлыми ночными выпивохами мы ни были, выпитое средь бела дня вино, конечно же, заливало краской наши лица и заплетало языки. И вот однажды, подняв головы от стола, мы обнаружили выросшего как из-под земли нашего наставника.

– Я же говорил: на каждый столик – по одной бутылке! По одной!

Оказалось, что мы и не заметили, как на двух наших столах выстроились в ряд аж пять пустых бутылок.

В тот день наставник вызвал нас к себе и отчитывал столько, сколько немцу позволяло знание корейской брани, а в заключение определил наказание. Оно состояло в том, чтобы после вечерней молитвы вместо пустых разговоров в комнате отдыха мы шли в библиотеку и до десяти ночи читали богословские книги. А что было бы, если отец-магистр обнаружил бы тогда еще и оставшиеся бутылки под столом? Скорее всего, нам всем пришлось бы собрать свой нехитрый скарб и отправиться по домам.

1Пер. И. Рожновой
2Abbas (лат.) – настоятель монастыря. – Прим. авт.
3Аббатство Святого Павла, расположено в г. Ньютон, Нью-Джерси. – Прим. ред.
4«Щедрое дерево» (Shel Silverstein «The Giving Tree») – детская книга американского писателя Шела Силвестайна, написанная в форме притчи. «Надежда каждого цветка» (Trina Paulus «Hope for the flowers») – детская книга американской писательницы Трины Паулюс, написанной в форме басни. Обе книги в аллегорической форме повествуют о любви и самопожертвовании. – Прим. ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru