Второй номер «Политической науки» посвящен взаимодействию религии и политики – теме вечной и в каждую эпоху по-своему острой. О значительном интересе политологического сообщества к этой проблематике свидетельствуют как активность международного исследовательского комитета «Религия и политика» (RC 43) МАПН, организовавшего семь сессий на XXII Всемирном конгрессе политической науки в Мадриде, так и работа первой секции «Политика и религия» в рамках VI Всероссийского конгресса политологов 2012 г. Проблемы, поднятые в докладах участников, и горячие, временами пристрастные дискуссии позволяют констатировать, что и в Европе, и в США, и в России, и в восточных обществах влияние религии на политику остается разнообразным и устойчивым.
Статьи и материалы этого номера подтверждают: взаимодействие религии и политики охватывает множество полей и имеет множество оттенков. Даже в консолидированных демократиях, которые мы привыкли полагать светскими, религиозная традиция продолжает опосредованно формировать контексты национальной политики. Разве лояльность власти, дизайн политических институтов и вера в высокую миссию Америки не определены во многом вплетением в ее политическую культуру принципов и ценностей протестантизма?
Как же изучать эти явные и неявные взаимодействия? Методологическим подходам к религиозно-политической проблематике посвящена статья И.В. Кудряшовой. Автор показывает, что секулярная парадигма, предполагающая бесповоротную рационализацию политики и приватизацию религии, теряет свои научные позиции, и знакомит читателя с идеями по ее корректировке и новыми направлениями исследований. В работе М.М. Мчедловой представлена панорамная картина современных эффектов взаимосвязи религиозного и политического. В противоречиях между политическими принципами Модерна и социокультурным плюрализмом современности исследователь видит источник кризиса устоявшихся политических практик и одновременно основу для поиска параметров устойчивого развития.
Эмпирический блок открывает рубрика «Идеи и практика: Религиозные и секулярные ценности в политической жизни». Статья И.П. Глушковой посвящена медиафеномену «оскорбленных чувств» индусов и его политическим последствиям. На примере кампаний якобы в защиту индуистских святынь от посягательств автор прослеживает процесс трансформации политического пространства страны посредством закрепления в нем символов воинствующего индуизма.
Попытку проверить социальную доктрину Римско-католической церкви на соответствие современным демократическим ценностям предпринимает О.Г. Харитонова. Автор приходит к выводу, что ее основные принципы отвечают максималистскому и партиципаторному видению демократического процесса, а многие положения образуют для современных политиков востребованный источник заимствований в целях преодоления идеологического кризиса.
Ислам и власть – тема, определяющая исследовательские интересы Г.Г. Косача и В.В. Матюхина. Статья Г.Г. Косача «Саудовская Аравия: Власть и религия» имеет высокую актуальность для компаративистов: в настоящее время эта арабская монархия проходит путь, сопоставимый по ряду критериев с европейским ранним Модерном. Начало разделения религиозной и политической сфер и деперсонификации власти знаменуют собой, как подчеркивает автор, движение в направлении обретения государством нового качественного состояния – национального.
В.В. Матюхин в работе «”Постсекулярная” Турция» предпринимает любопытную попытку оценить политику правящей Партии справедливости и развития, часто именуемой «демоисламистской», через призму концепции постсекулярного общества. Как полагает исследователь, результаты «сосуществования» светского и трансцендентного обеспечивают на современном этапе и состязательность, и политическую стабильность, тогда как кемалистские элиты часто использовали лозунги секуляризма в неде-мократических целях. Проявляющаяся в политике умеренных исламистов тенденция к монополизации власти обусловлена не их религиозными убеждениями, но превращением ПСР в доминантную партию.
Следующие три работы объединены в рубрике «Контекст: Религия и политика в России». М.Д. Суслов, исследуя продвижение Русской православной церковью геополитического образа (и одновременно стратегии) «Святой Руси», отмечает значительные политические риски этого транснационального проекта, которые вызваны мессианской интерпретацией «Святой Руси» как центра «христианской цивилизации». В.С. Слобожникова изучает религиозную политику в другом ракурсе – со стороны государства. По ее мнению, в России светскость не имеет альтернатив, поскольку использование властью растущей религиозности россиян в качестве политического ресурса не только повышает соперничество между различными религиозными объединениями, но и неизбежно заставляет делать политический выбор в пользу одной из конфессий.
Исследование Е.С. Арляповой о роли ислама в чеченской политике показывает, что из «вспомогательного средства» политической борьбы в период войны ислам превратился в стержень национального строительства. Формирование нового ценностного порядка позволяет власти решать многие политические задачи, но формирует молодое поколение, которому политически и культурно может быть сложно интегрироваться «в Россию».
Самая крупная рубрика этого выпуска – «Ракурс» – посвящена интеграции мусульманских сообществ в принимающие страны Европы и формированию новой идентичности европейских мусульман. В ней собраны статьи С.М. Хенкина «Мусульмане-иммигранты в Испании: Проблемы межкультурных коммуникаций», А.В. Веретевской «Политика интеграции мусульман в современных Нидерландах: Эволюция парадигмы», Е.В. Пинюгиной «Легитимация мусульманских сообществ в условиях швейцарской политической системы» и А.В. Михалевой «Навид Кермани: Светско-ориентированный проект европейского ислама».
Как обычно, в журнале присутствуют традиционные рубрики «Перечитывая классику», «Представляем научный журнал» и «С книжной полки». Первая содержит сокращенный перевод статьи Г. Алмонда о христианской демократии в Европе, вторая – анализ одного из последних номеров кембриджской «Религии и политики», третья – рецензию на книгу Д.Ч. Сина «Конфуцианство и демократизация в Восточной Азии», подготовленную Е.В. Колдуновой.
Мы надеемся, что этот номер «Политической науки» будет интересен нашим читателям и послужит активизации научной дискуссии по проблемам взаимодействия религии и политики.
И.В. Кудряшова, Е.Ю. Мелешкина
И.В. Кудряшова
Развитие событий на мировой политической сцене показывает, что религия в своих разнообразных манифестациях остается одним из основных акторов политики. Как и этничность, она корректирует политический ландшафт на Западе и Востоке, в развитых и развивающихся обществах, в старых и новых демократиях и недемократиях, в мегаполисах и деревнях. Примеров тому много. В Европе проблемы интеграции мусульманских диаспоральных сообществ делают религию устойчивым элементом публичного дискурса. В Индии продолжают работать механизмы конфессионализации политического пространства. Резкое ослабление государства провоцирует религиозно мотивированное насилие в Ливии, Сирии и Йемене. Пришедшие к власти исламистские партии предлагают свое видение политического в Египте и Тунисе. В США религиозность по-прежнему маркирует социетальные смыслы и политические установки. На Балканах религиозная идентичность устойчиво воспроизводится в этнополитических конфликтах. В России, компенсируя идейно-гражданский вакуум, укрепляется политическое присутствие Русской православной церкви.
Упоминание лишь части происходящих в интересующей нас сфере процессов показывает, что поле взаимодействия религии и политики остается широким. Однако вся линия научного анализа, берущая начало от Джона Стюарта Милля2, отстаивала тезис об индивидуализации и приватизации религии по мере общественного развития. Основным аргументом был тот, что религиозные убеждения порождают высшие и всеобъемлющие обязательства, которые не могут быть приняты во внимание в публичных дебатах. Как отмечает теоретик мультикультурализма Ч. Тейлор, демократия ищет оправдание исключению тех, кто выглядит несовместимым с ней и не позволяет достичь сплоченности общества [Taylor, 1998, p. 143–144]. Таким образом, принцип светского государства стал необходимым условием представительной демократии.
В силу своей «несовременности» и даже «реакционности», а также благодаря успешному процессу секуляризации в Западной Европе религия не только как актор, но и как фактор политики долгое время оставалась на периферии сравнительных политических исследований. Секулярная исследовательская парадигма, сформировавшаяся в 1960-х годах под влиянием классических теорий модернизации, позволяла «не замечать» религиозно обусловленные факты политической жизни или предвзято трактовать их. Однако наступление в 1980-х «религиозного возрождения» выявило ограниченность ее объяснительного потенциала. По мнению Х. Казановы, четыре на первый взгляд не связанных между собой события предоставили религии «глобальную публичность», которая вызвала переоценку ее места и роли в современном мире. Это были исламская революция в Иране, подъем объединения «Солидарность» в Польше, роль католицизма в сандинистской революции и других политических конфликтах в Латинской Америке и публичное возвращение протестантского фундаментализма как влиятельного участника американской политики [Casanova, 1994, p. 3]. Новый виток распространения религиозных идей и общественных движений не был ограничен какой-то определенной религиозной традицией и географическим ареалом.
Насколько же теория секуляризации применима сегодня? Можем ли мы согласиться с П. Бергером в том, что предположение об обязательной связи модернизации с упадком религии в обществе и умах индивидов оказалось неверным [Berger, 1999, p. 2–3]? Какие иные теоретико-методологические подходы могут быть плодотворными при анализе взаимодействия религии и политики? Каковы основные направления современных исследований в этой области? Ниже мы сделаем попытку ответить на эти вопросы.
Последовательные и эмпирически обоснованные теории секуляризации, качественно отличные от критики религии, рожденной Просвещением, и утверждений о ее отмирании в ходе общественного развития были сформулированы в 1950–1960-х годах. Будучи недостаточно внутренне связанными и сочетая различные объяснения и подходы, они более напоминали парадигму. Их исходный общий тезис был достаточно простым: чем более современно общество, тем менее религиозно его население.
Стержнем этих теорий была концептуализация социальной модернизации как процесса функциональной дифференциации и отделения светских сфер (главным образом, государства, экономики и науки) от религиозной и сопутствующая дифференциация и специализация религии в пределах ее собственной сферы. Это положение дополняли две другие: 1) о неизбежном сужении религиозной сферы и 2) о приватизации и постепенной маргинализации религии в современном мире [Casanova, 1994, p. 20–21].
Наиболее известные формулировки теории секуляризации принадлежат Б. Уилсону, П. Бергеру (впоследствии пересмотревшему свои взгляды) и Т. Лукману. Первый рассматривал секуляризацию как процесс, в ходе которого религиозное мышление, практика и институты теряют социальное значение: «Когда-то религия легитимировала светскую власть; одобряла и временами даже санкционировала публичную политику; поддерживала с помощью угроз и уговоров институты социального контроля; считалась источником всего “подлинного знания”; социализировала молодежь; и даже спонсировала некоторые развлекательные мероприятия.
Утрата этих функций – ядро тезиса о секуляризации» [Wilson, 1966, p. 200]. Исследуя преимущественно христианство, он, однако, придавал утверждению об упадке религии универсальный характер.
П. Бергер обогатил теории секуляризации двумя основными выводами: о взаимосвязи рационализации и секуляризации и об ослаблении социальных позиций религии в результате фрагментации религиозной культуры [Berger, 1967]. Исследуя иудаизм, он обнаружил «зерна рациональности» уже в монотеизме Ветхого Завета. Упрощение сверхъестественного, классификация, рутинизация и рационализация угодного Богу, предсказуемость функционирования священного позволили развиваться науке и технологиям и способствовали подъему капитализма. В то же время великие религиозные системы (иудаизм, католицизм, протестантизм), которые предоставляют обществу связующие смыслы и поддерживают социальный контроль, были ослаблены религиозным плюрализмом и принципом индивидуализации [Bruce, 2001, p. 88]. Сама схизматическая природа христианства усиливала эту тенденцию. В результате рост автономии индивида и конкуренция различных видений сакрального привели к значительному падению религиозности.
Наиболее систематически теория секуляризации была изложена Т. Лукманом, который сформулировал положение о потере религией традиционных социальных и публичных функций по мере модернизации и ее последующей приватизации и маргинализации. Однако он опровергал неизбежность религиозного упадка и не соглашался с Бергером в том, что секуляризация оставляет за собой пустоту. По мнению исследователя, она способствует росту религиозных убеждений за пределами церковных институтов. В рамках «невидимой религии» индивид конструирует свою идентичность и систему смыслов. Такая интерпретация означает, что к религиозной сфере могут относиться самые разные феномены, – например, празднование национального дня, опыты взаимодействия с природой, членство в различных корпорациях и даже футбольный матч или рок-концерт [Luckmann, 1967].
После зримого возвращения религии в публичную сферу в 1980-х годах влияние секулярной парадигмы стало ослабевать. Собственно, главным ее критиком стала сама жизнь. Социологические исследования подтверждают, что религия удерживает свои позиции даже в политиях – пионерах модернизации: в США показатели религиозности остаются на высоком уровне. На 2012 г., по данным Глобального индекса религиозности и атеизма, рассчитываемого Институтом Гэллапа, число верующих в мире составляло 59% населения. В десятку стран с самым религиозным населением (от 85 до 96%) входят Гана, Нигерия, Армения, Фиджи, Македония, Румыния, Ирак, Кения, Перу и Бразилия [Global index…, 2012]. Любопытно, что, вопреки устоявшимся представлениям, большинство ученых признают факт институционального роста церквей и усиления их социального проникновения в эпоху современности по сравнению с ситуацией в средневековой Европе, Латинской Америке или колониальных США [см.: Gill, 2001, p. 123].
П. Бергер, говоря об ошибках теории секуляризации (т.е. отчасти собственных), определяет их так:
– модернизация, как и секуляризация, неравномерна и может порождать мощные движения контрсекуляризации;
– секуляризация на уровне общества не обязательно сопровождается секуляризацией индивидуального сознания;
– потеря власти / влияния некоторыми религиозными институтами не означает прекращения существования старых и появления новых верований и практик, способных принимать новые институциональные формы;
– институты, идентифицируемые как религиозные, могут выполнять свои социальные и политические роли, даже если очень немногие верят в религию, которую они представляют [Berger, 1999, p. 3].
Х.-Г. Зибертс и У. Ригель конкретизируют «слабые места» секулярной парадигмы: это привязка к христианству («в глобальной исторической перспективе изменения, называемые секуляризацией, обусловлены уникальной внутренней динамикой западноевропейского христианского мира»); теоретические допущения, вызванные соединением теорий модернизации, секуляризации, рационального выбора и религиозных монополий3; игнорирование новых эмпирических данных (например, о многообразных формах присутствия религии в Европе, различиях в уровнях секуляризации и типах государственно-церковных отношений); методологические неточности, особенно при операционализации религиозности для оценки степени секуляризации [Ziebertz, Riegel, 2010, p. 295–297].
Аналитически расчленить понятие секуляризации, чтобы оценить сам процесс на различных «смысловых уровнях», предлагает Х. Казанова. Он выделяет три таких уровня: упадок религиозных верований и практик в современных обществах, приватизация религии, освобождение светских сфер (государство, экономика, наука) от религиозных институтов и норм [Casanova, 2007, p. 101]. При этом ученый обращает внимание на существенные различия в исследовательских подходах западноевропейских и американских социологов религии. Для первых секуляризация западноевропейских обществ выступает как эмпирически неоспоримый факт, и они рассматривают снижение социетальной власти религиозных институтов и упадок индивидуальных религиозных верований и практик как внутренне связанные структурные компоненты общего процесса модернизации.
Американские исследователи понимают секуляризацию более узко и практически сводят ее к падению веры. Секуляризация общества для них не то чтобы сомнительна, но второстепенна, поскольку США изначально формировались как современная светская полития. Так как уровень религиозности американцев остается значительным (60%) [Global index…, 2012], они в целом считают теорию секуляризации «европейской историей». На основе американского опыта процессы в трансцендентной сфере рекомендуется оценивать с точки зрения теории рационального выбора, которая предполагает общую структурную взаимозависимость между государственным дерегулированием, свободными соревновательными религиозными рынками и высоким уровнем индивидуальной религиозности. В этой парадигме снижение религиозности в Европе объясняется наличием высокорегулируемых монополистических или олигополистических религиозных рынков [Casanova, 2007, p. 102–103]. Таким образом, европейское «правило» превращается в отклонение от нормы, а секуляризация перестает быть единым процессом функциональной дифференциации подсистем современных обществ.
Компаративные исследования подводят нас к выводу, что взаимодействие религии и религиозного с современностью гораздо сложнее и многограннее, чем предполагает секулярная парадигма. Переосмысление секуляризации требует более критического исследования типов взаимоотношений между двумя «градами» в различных традициях. Даже в Западной Европе ее осуществление привело к неодинаковым результатам. В протестантском ареале, где религия была «приземлена», а светская сфера наделена трансцендентной значимостью, секуляризация не имела непосредственно антирелигиозного характера и обеспечила возможность для взаимного проникновения духовного и мирского (это блестяще показал М. Вебер). В католическом ареале она перевела трансцендентное видение в многочисленные проекты политического переустройства и открыла дорогу либеральным и пролетарским революциям.
Нелинейность европейской секуляризации имеет отчетливо выраженный характер. В частности, на социетальном уровне такие традиционно католические страны, как Австрия и Испания, менее секуляризованы, чем традиционно протестантская Скандинавия. На институциональном уровне государственно-церковные отношения варьируются от лаицизма Франции до сотрудничества основных церквей с государством в социальной сфере в Германии и сохранения государственных церквей в Великобритании, Норвегии и Дании. На индивидуальном уровне в настоящее время в Европе наблюдаются большая общественная поддержка социальных церковных проектов, рост евангелических и харизматических церквей и подъем ислама благодаря иммигрантам [Ziebertz, Riegel, 2010, p. 297].
Тем более, секуляризация как аналитическая концептуализация исторического процесса вряд ли может быть напрямую приложима к иным цивилизационным ареалам. Расхождения будут обусловлены различными состояниями структуры светского и религиозного. Например, ислам как одновременно вера и образ жизни предопределяет универсализм мусульманской общности, а конфуцианство или даосизм, которые с трудом могут быть отнесены к религиям, в принципе делают секуляризацию неактуальной.
Компаративный цивилизационный подход, впервые разработанный Ш. Эйзенштадтом [см.: Eisenstadt, 1999a; Eisenstadt, 1999b; Эйзенштадт, 1999], позволяет более реалистично оценивать глобальные тенденции в интересующей нас сфере. В его логике религиозные и имперские традиции не «растворяются» модернизацией или глобализацией, но по-прежнему, хотя и в реконструированном виде, определяют измерения современных обществ. В результате обусловленной глобализацией интенсификации взаимодействий между цивилизациями с различными комбинациями этнонациональных, гражданско-политических, религиозно-культурных компонентов незападные типы современности формируются не просто в результате копирования или имитации западных образцов, но инкорпорируют западный опыт в свои цивилизационную динамику и модернизационные процессы.
Например, в нормативно светской Турции поле рационального выбора всегда было ограничено религиозно-культурной идентичностью граждан и исторической памятью (как, впрочем, и самими пределами знания). Эти «сдержки», соединяясь с объективной нехваткой материальных ресурсов и недостаточной эффективностью институтов и сетей, рождали и рождают формы политического действия, более близкие местному опыту. Развитие национальной государственности – длительный процесс, который вначале был концептуализирован в понятиях мусульманской уммы и османизма, затем – специфической тюркской этничности и, наконец, турецкости, туркизма. Османская и исламская идентичности благодаря направленной политике государства и логике мирового развития долгое время выводились из области политического в область культурно-исторического, однако демократизация политической системы в 1990-х годах вызвала рост гражданского участия и, соответственно, мусульманского самосознания. Более чем десятилетнее пребывание у власти умеренной исламистской Партии справедливости и развития, наращивающей от выборов к выборам электоральную поддержку, свидетельствует о выработке новой формулы сочетания ислама и национализма [подробнее см.: Кудряшова, 2008]. Пионером же на сложнейшем пути создания нового типа современности логично признать Японию, где особая комбинация факторов (автономия государства, этнонациональная гомогенность и партикуляризм религиозно-культурных традиций) позволила избирательно использовать западную модернизационную модель и найти символы и ценности, обеспечивающие эффективное развитие.
Своеобразным инвариантом секулярной парадигмы можно считать исследования фундаментализма4, трактуемого как антимодернистский проект возвращения религии в политику. С конца 1980-х годов это понятие стало использоваться при описании теоретической и практической активности множества религиозно-политических движений и организаций – иудаистских, исламских, католических, протестантских, православных, индуистских, буддистских, действующих практически во всех регионах мира [см., например: Fundamentalism in comparative perspective; Contesting fundamentalisms]. Как отмечает Э. Джилл, «выявление причин этих новых религиозно-политических движений… доминирует в сравнительно-политических исследованиях религии» [Gill, 2011, p. 24].
Крупный пятитомный проект по изучению фундаментализма был осуществлен в 1990-х годах под руководством М. Марти и Р.С. Эпплби при поддержке Фонда Макартуров. Объединить разноплановые научные работы позволяет расплывчатое определение фундаментализма как «набора стратегий, с помощью которых осажденные верующие пытаются сохранить свою особую идентичность как народ или группа» в ответ на реальную или воображаемую атаку со стороны тех, кто хочет вовлечь верующих в «синкретическое, равнодушное к религии или атеистическое культурное окружение» [Fundamentalisms and the state, p. 3]. Деятельность фундаменталистских движений и организаций рассматривается, как правило, в парадигме политического конфликта между церковью / религиозным сообществом и государством или «столкновения цивилизаций».
Мы разделяем мнение К. Халленкройца и Д. Вестерлунда, что широкое использование этого термина становится иррелевантным, а его обусловленность «западными стереотипами и христианскими предпосылками» мешает понимать динамику и характеристики различных религиозных групп с открытыми политическими целями [Hallencreutz, Westerlund, 1996, p. 4]. Так, отнесение к фундаменталистскому лагерю и победившей на египетских выборах 2012 г. Партии свободы и справедливости («Братьев-мусульман») и сала-фитов5 из занявшего второе место Исламского блока искажает политическую реальность и нивелирует принципиальные различия между этими силами. Первые после падения режима Мубарака отказалась от «классического» лозунга «Ислам – вот решение» в пользу нового «Свобода – вот решение, справедливость – путь к ней» и позиционируют себя как общенациональная организация, выступающая за диалог, толерантность, открытость и развитие. Вторые стремятся к «шариатизации» общественно-политической жизни.
Активное обращение к религиозно-цивилизационным основам как источнику самоидентификации, новых групповых лояльностей, смыслов и ориентиров – важная тенденция современного общественного развития [см.: Кудряшова, 2002]. Поэтому мы бы предложили отказаться от использования термина «фундаментализм» как синонима «возвращения религии в политику» и ограничить его употребление характеристикой сферы религиозного мышления и деятельности, направленной на восстановление аутентичности религии на основе священного текста.
В научных дискуссиях о меняющихся отношениях между религиозным и светским родилась идея «постсекулярного общества». Наиболее значимый вклад в ее развитие внесли Ч. Тейлор [Taylor, 2002; Taylor, 2007] и Ю. Хабермас [Habermas, 2002; Habermas, 2006; Habermas, 2008; Habermas, 2010]. По их мнению, постсекуляризм – это следующий шаг в развитии секуляризованного общества, где религия начинает утверждать свое публичное значение в результате переосмысления ее роли в социально-культурной модернизации. Такой тип общества требует открытости политической системы для «чужих» субкультур (культур иностранных меньшинств), т.е. установления реального диалога (коммуникативного действия), который в дальнейшем должен способствовать их демократизации и обеспечить культурную комлементарность.
С точки зрения обоснования этого подхода большой интерес представляет состоявшаяся в 2004 г. дискуссия Ю. Хабермаса с Й. Ратцингером (впоследствии папой Бенедиктом XVI) о предполитических основаниях либерального государства. Философ отмечает, что конституционное демократическое государство самодостаточно с точки зрения нормативности своего существования, но оно, как и другие политические институты, не может эффективно функционировать без сильного гражданского общества и набора разделяемых ценностей, необходимых для определения общего блага. Религия, которая сохранила невредимыми ценности и идеи, утраченные другими сферами, способна играть значимую роль в обеспечении общественной солидарности (в частности, понятие фундаментального равенства и социальных прав всех людей – важное наследие христианской веры). Осознание постсекулярности предполагает «крепнущий консенсус относительно того, что определенные фазы «модернизации общественного сознания» включают ассимиляцию и рефлексивную трансформацию и религиозной, и светской ментальности» [Habermas, Ratzinger, 2006, p. 46–47].
Объективная картина взаимодействия религии и политики, как и самого коммуникативного действия, не может быть получена без изучения идентичности и политики идентичности (конструктивизма) на индивидуальном и групповом уровнях. Такой подход позволяет понять рациональные, ценностные и эмоциональные основания социального поведения, проецировать субъективное восприятие политики в политическое действие, прогнозировать динамику общественных ожиданий, политические риски и возможные векторы перемен и выявлять ресурсы развития за пределами сугубо экономических источников роста [Семененко, 2011, с. 7–9]. Религиозная (как вариант – культурно-цивилизационная) составляющая в структуре политической идентичности может выступать основой формирования групп с чувством общих интересов и целей и позволяет предъявлять требования к государству, изменять существующие рамки доступа к власти и определять ее легитимность. Значимость религиозной идентичности для политического анализа возрастает в условиях усиления глобализационных процессов, когда рост взаимозависимости и одновременно неопределенности побуждает сообщества обращаться к наиболее устойчивым формам идентификации [Мчедлова, 2011, с. 125].
Наиболее популярную альтернативу теориям секуляризации представляет так называемая «теория религиозных рынков» (или религиозных монополий), разработка которой началась в 1990-х годах с изучения религиозного поведения на микроуровне [см.: Warner, 1993]. Позднее она была распространена на более крупные социальные системы. В модели религиозного рынка поиск верующими умиротворения или спасения является постоянной величиной (обусловливает спрос), а религиозная свобода и соревновательность религиозных институтов (отсутствие / присутствие религиозных монополий) – переменной (рождает предложение). Религиозную свободу обеспечивает разделение церкви и государства. Историческое доминирование установленных национальных церквей, особенно пользующихся преимуществами государственного регулирования и субсидиями (они уподобляются государственным предприятиям и корпоративным монополиям), повышает издержки верующих и приводит к благодушию духовенства и закостенелости общин. И наоборот, соревнование религиозных институтов, как и коммерческих фирм, оборачивается привлечением новых верующих, поскольку стимулирует активность религиозных лидеров и организаций [см.: Norris, Inglehart, 2011, p. 11–13].
Этот подход кажется актуальным при объяснении религиозной ситуации в США, но не способен объяснить, например, сильные позиции католицизма в ряде стран Южной Европы, Ирландии и Польше в условиях сохраняющейся монополии католической церкви. Избирательность его применения подтверждает исследование М. Чэвиса и Ф. Горски, основанное на более чем двадцати кейсах: «Позитивная взаимосвязь между религиозным плюрализмом и религиозным участием может быть обнаружена только в ограниченном числе контекстов, а сама концепция с трудом экстраполируется на несовременные условия» [Chaves, Gorski, 2001, p. 274].