bannerbannerbanner
Журнал «Юность» №04\/2022

Литературно-художественный журнал
Журнал «Юность» №04/2022

Валерия Крутова

Родилась в 1988 году. Получила юридическое образование, работает специалистом по информационной безопасности.

Участник 18-го и 19-го Форумов молодых писателей, организованных Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ.

Creepy-kpect

Пока у человека есть кожа, он хочет, чтобы ее касались. Жажда тактильных ощущений формирует интересы, круг общения и взгляды на окружающую действительность. Я бы сказала, что она вся – действительность – состоит из прикосновений. И пусть так и будет, потому что, если люди перестанут касаться друг друга, они просто-напросто сдохнут от воспаления кожи.

Вечер был, темнело медленно. Вдалеке светился крест. Я думала, что он освещен прикосновениями лучей солнца, заходящего в этот момент за горизонт. Горизонта не было видно, сплошь сараи и старые дома. Они были пустыми. А крест светился. И вот солнце зашло полностью, стемнело так, что я потеряла ориентацию в пространстве – где небо, где земля, где деревья рядом. Фиксировала их глазами только по опознавательным знакам. Вот – звезда из-за туч мрачных показалась. И скрылась. Вот – ветка в глаз мне, проходящей мимо, попала. Вот земля – земля под ногами. И я рада была ее чувствовать.

Но было темно. А крест светился. Что за черт, думала я, пока не пригляделась – крест был подсвечен, как подсвечены вывески на магазинах, а темнота сожрала церковь, и крест просто висел в воздухе. Крест висел, будто у какой модной девчонки на ключице, со стразами и страхами крест. Стразы она наклеила сама, а страхи ей наклеила набожная бабушка. Так и ходит. И крест светится.

Обычный крест без церкви под ним, ее темнота сожрала. И как ни подсвечивай, не станет светлее, святее. Вообще ничего не станет.

– Что такое крипи? – спрашиваю.

– Ну, это что-то такое, – помолчал, – криповое.

– Прекрасное объяснение. – Лезу в гугл. – Тип что-то страшное, пугающее.

Смотрю на него. Он шагает чуть впереди, и я только плечо и темный затылок вижу. Темно еще так.

– Ты, кстати, пугающий, – говорю.

Он оборачивается аж. Останавливается.

– Почему?

– Я-то откуда знаю. – Обхожу его и продолжаю идти. – Ты ж пугающий.

– Ну, чем я тебя пугаю? – Догоняет.

– Ты суровый, и мне приходится подбирать слова, чтобы общаться с тобой. Мне тяжело. Будто я у доски отвечаю перед учителем.

«Перед учителем, который мне нравится», – продолжаю про себя.

– Жесть.

Только и всего.

Мой учитель по французскому был французом. Дико повезло, кстати. Обычно в нашем языковом центре с носителями занимаются только изучающие английский. А тут целый кудрявый Ланселот. Я вообще думала, что так нормальных французов уже не называют. Но этот оказался ненормальным. Крипи – криповый – пугающий. Глаза черные, в них смотришь, словно в лес идешь, все дальше-дальше, а он сгущается, и кроны деревьев над тобой вдруг смыкаются, и стволы перед тобою тоже. Все, дошла. Встала и поняла, что встряла.

Ланселот был молодым, немного старше меня, но я тогда была слишком несовершеннолетняя. Он не мог открыто ухаживать, а я все ждала-ждала. И то юбку надену покороче, то наклонюсь так, чтобы бюстгальтер было чуть видно. Без толку.

Он говорил на французском и на казахском, а на русском почти нет. Странное это было обучение. Он мне говорил lisez ceci – читай, мол. А у меня все эти аксанграв в аксантегю плыли, я путала их, пугалась и постоянно забывала, что ill – это «й». Он немного нервничал: soyez plus prudent – будь внимательнее, вроде того. А я теребила прядь волос и нервничала похлеще него.

Придумала себе крипи-приключение с французским волонтером и мечтала по вечерам, как он водит меня в кафешки у дома. У его дома, на всякий случай мечтала.

Потом он уехал и глаза свои черные забрал с собой, и кудри эти тугие, и все lire, écrire, répéter. И весь мой французский тогда забрал. Я не могла учиться у заслуженной преподавательницы из школы, несмотря на то что у нее тоже были кудри. Только мягкие, будто вот-вот одуванчиком разлетятся.

Мама расстроилась, а я пошла учить немецкий.

– Дотронься до меня, – говорю так, чтобы он не услышал.

– Что? – переспрашивает.

– Ничего. Давай чаю попьем или кофе.

– Или вина, может?

– О, давай.

У Ланселота была привычка трогать мою руку, когда она неверно выводит какие-то французские буквы. Ну, то есть, буквы латинские, но слова были французскими. Он ревностно относился к тому, чтобы все было красиво, так же красиво, как и его язык потрясающий. Stop. Voilà – стой. Вот так, смотри. И моею рукой водил по бумаге. Я снова плыла. Руку жгло. Наверное, я специально писала неверно и некрасиво, чтобы он чаще сжигал мою кожу. А он думал, что я просто тупица.

Voilà – вуаля – как вуаль. Вуаль для меня – это что-то похоронное. Что-то прикрывающее разруху. В том числе и внутри. Сейчас хочется эту разруху какой-нибудь французской вуаля прикрыть, но я не доучила язык. И пользоваться им уже не давала себе право.

– Музыка – это лучшая литература, я считаю. – Задумчиво смотрю в окно и выпускаю дым. Кутаюсь в плед. Холодно на улице. И креста не видно, слава богу.

– Музыка в целом лучше всего, что есть вокруг нас. – Смотрит, как дым сгруппировался от холода и покатился подальше от меня.

– Сдохнуть хочется. – Я докурила, кажется, бычок жжет губы, но я затягиваюсь последний раз.

– Не сейчас.

– Ну да. Можно и потом.

– Кстати, потом может уже и не хотеться.

– Дотронься до меня, – еле слышно говорю.

– Что? – переспрашивает.

– Ничего. Красиво тут.

– А. Да. Нормально.

Музыка – это тоже прикосновение. Только она трогает одновременно многими руками, то нежными, то грубыми, как в плохом кино. Залезает в самые сокровенные места. И в душу лезет тоже. Только туда обычно лезет с целью что-то сломать. Хорошая музыка ломает так, что сдохнуть действительно хочется, и когда я буду умирать, так и сделаю – поставлю какой-нибудь «Рамштайн». Хотя нет, от него мне хочется жить наоборот.

У Ланселота был плеер с дисками и футляр для него, чтобы к поясу крепить. Такой вау-девайс для того времени и того места. Длинные наушники, которые, доходя до плеч, превращались в его же волосы. Всегда хотела дернуть за что-нибудь там, попаду не попаду в наушники.

Если бы он не уехал тогда, я бы, может, доросла до наших с ним отношений и успокоилась.

– Боишься меня? – спрашивает.

– Боюсь. Ты крипи, как тот крест. Только не светишься.

– Мне нечем.

Да святится имя твое, да пребудет воля твоя. Мои воля и имя все пребывают и пребывают. Они не святы, в них нет света. Наверное, они могли быть, но я слишком люблю прикосновения, а это противоречит святости и свету. Света нет в любых отношениях, перешедших однажды черту.

Ланселот уезжал когда, приносил в центр большой торт. Мы ели его прямо руками, держа на салфетках. Мне было слишком мягко брать торт пальцами, крем и бисквит забивался под ногти, брр-р. И я тогда брала и кусала прям с ладошки. Вся измазалась, а Ланселот подошел и вытер мне губы салфеткой, которую мял в руках. Какое-то порочное движение, словно он грубо размазал мне помаду по лицу, но у него получилось нежно, и крем действительно весь ушел с меня на салфетку. Все поплыло, и я снова неаккуратно укусила торт. Ланселот уже не увидел, он отошел как раз.

– Тебя все больше, и все чаще ты тут, – говорю.

– Мне нравится сюда приходить. Хорошее кафе. И ты хорошая, – говорит.

– Да не, плохое. Никто сюда почти не ходит. Работы нет поэтому, – говорю.

– Кофе ты делаешь вкусный, – говорит.

А я бариста же, мне приятно.

– Сделать?

– Сделай.

– Это уже третий.

– Мне все равно потом идти тебя провожать. Потом идти домой. Надо быть бодрым, – говорит.

– Оставайся сегодня у меня, – еле слышно говорю.

– Нет. – Услышал. Черт.

Я ставлю крестик на руке, чтобы не забыть, например, купить курицу на вечер. Или захватить с собой сигарет вторую пачку, чтобы не искать потом судорожно по магазинам нужные, когда кончится первая. А она всегда кончается. Еще ставлю крестики напротив выполненных дел. В мобилке есть такое приложение – «тудулист». To do – сделать. Сделай уже! И крест поставь. Ужасно – ставить крест на всем, что ты делаешь… Хотя есть в этом какая-то ирония. Нам всем и над всеми однажды поставят крест. Только повиснет ли он, как тот крипи-крест над словно от неловкости спрятавшейся в темноте церковью, или будет уверенно и твердо держать защиту перед пошлыми манипуляциями людей – а черт его знает.

Работа над рассказом велась в резиденции Дома творчества Переделкино

Борис Мирза

Родился в Москве в 1971 году. Режиссер, преподаватель, сценарист, писатель. Окончил ВГИК.

Лауреат нескольких кинофестивалей, в том числе Первого Международного евроазиатского кинофестиваля стран СНГ и Балтии, Восток-Запад «Новое кино. XXI век».

Сборник рассказов и повестей «Девушка из разноцветных яблок» («ЭКСМО») награжден дипломом «Открытие года» на отраслевом конкурсе «Ревизор».


Котик ты мой серенький

О, не дай мне в последний мой час обезуметь от страха!

Если ужасен твой вид, не снимай покрывала и строгий

 

Суд соверши надо мной, мне лица твоего не являя». —

«Ах! – она отвечала, – разве еще раз увидеть,

Друг, не хочешь меня? Я прекрасна, как прежде, как в оный

День, когда твоею невестою стала.

В. А. Жуковский. Ундина

Вы, наверное, не поверите, но иногда бабушка умела выглядеть нормальной. Нет, конечно, она не была доброй бабушкой из рождественской сказки. Все прекрасно знали, что у нее сложный характер, что она вспыльчивая и, ну прямо скажем, не очень любвеобильная.

Но, по рассуждению наших с Васенькой родителей, любви мы достаточно получали и дома. А вот некоторой дисциплины и жесткости нам, изнеженным, явно не хватало.

Три месяца лета должны были научить нас жить с бабушкой.

И я верю, что никто и не догадывался, кем на самом деле была моя бабушка и чему она нас научила. Я помню тот день, когда понял, что теперь, переехав на лето в Крым, я, наверное, вынужден буду жить по несколько другим правилам. Нет! Конечно, я не мог подумать вот прямо так. Мне ведь было всего десять лет.

«Что это она кричит так долго, – думал я. – И когда это закончится?»

Бабушка кричала на нас с Васенькой долго и без особого повода. Это началось прямо в первый день летнего отдыха. Васенька был неуклюжим крепышом, носившим детские очки в роговой оправе. Неловкость была настолько органической его чертой, что близкие привыкли и не обращали внимания. Все. Не только его родители, но и дальние родственники вроде меня тоже. Ну уронил Васенька вазочку, фантазируя о драках с вымышленными врагами, ну и что? Собрали осколки, покачали головой, поцокали языком, произнеся: «Эх, Васенька-Васенька, ты бы уж как-то умерил свой пыл-то. Вазы, чай, не казенные у нас».

Ну и отпускали. Мама его – моя тетя – в нем души не чаяла.

С бабушкой все оказалось иначе.

Помидорки

В крымском городке, где мы жили дома у бабушки, было много помидорок. Видимо, стоили они недорого, потому что лежали всегда в открытую, не подотчетно, как другие продукты. Маленькие, по форме напоминающие микроскопические подводные лодки, помидорки были крепкими и сладкими.

– Ешьте! – сказала бабушка таким тоном, точно приглашала на пир.

И я почувствовал в этом угрозу.

У бабушки, которая возвышалась над нами с Васенькой, это радушное «ешьте» звучало так, да не так. Оно звучало как: «Ешьте! И попробуйте сказать, что мои помидорки – не самые лучшие в мире помидорки, не самые крепенькие и сладкие помидорки, побывавшие в ваших жалких ртах!»

Я взял помидор и откусил. Начал жевать. Помидор оказался нужной крепости и достаточно сладкий. Бабушка смотрела на меня.

Я каким-то чутьем угадал, что привычного «спасибо, очень вкусно», которым пользовались у нас дома, не хватит. Нужно что-то более весомое.

Бабушка ждала. Ее глаза, неподвижные и внимательные, цвета болотной ряски, смотрели на меня. Следили за моей реакцией. Все лицо ее, вытянутое, как перевернутый острием вниз узкий равнобедренный треугольник, выражало доброжелательное гостеприимство. Но глаза были пусты, словно у робота в фантастических рассказах.

– Спасибо! Очень вкусно! – сказал я, еще жуя, и добавил: – Такие крепкие и сладкие!

Бабушка кивнула. На мгновение задумалась. Мне показалось, что мой ответ, хоть и был правильным, ей не понравился. Она все смотрела, как я жую, и будто через силу улыбалась.

Ее рот превратился в фиолетовую плотно сжатую щель.

– Да что же ты ешь-то так? – спросила она.

– Как? – Я перестал жевать.

– Без соли. – Бабушка протянула руку к корзинке с помидорами. Взяла один. – Это мы с Васенькой привыкшие, можем их есть сколько угодно, хоть немытыми, хоть без соли. А ты посоли.

Она подкинула в руке помидорчик, как крохотный мячик. Поймала. И ловким движением отправила в рот. Тщательно прожевала и проглотила.

– Вот как, – сообщила она.

И тут, на беду, отличился Васенька. Он очень обрадовался, что бабушка выделила его опыт в поедании помидорок. И что его искушенность отлично смотрится на фоне моей неопытности. Он, так же как и бабушка, ловко схватил помидор. Подкинул. Поймал. Отправил себе в рот.

Но в последний момент что-то пошло не так. Надкусив, он не успел вовремя прикрыть рот. Помидор брызнул семечками прямо на бабушкино платье. Она, быть может, не заметила этого, так как сверлила взглядом меня, но Васенька от неожиданности ойкнул и открыл рот. Надкушенный помидор, крепенький и сладкий, плюхнулся на стол. На скатерти появилось пятно с тремя семечками в углу, такое же и даже больше, чем на бабушкином сером платье.

Наступила жуткая, ледяная тишина – должно быть, на одну или две секунды. С тех пор я столкнулся с такой тишиной еще один лишь раз, перед ужасной бурей и страшной грозой в лесу. Да, за секунду или две до того, как ветер начал вырывать с корнем старые деревья, ливень – хлестать и молнии – серебряными пластинами прорезать небо, была такая же ледяная тишина.

Бабушка перевела взгляд на Васеньку. Он собрался с духом и, дабы оправдаться, пропищал:

– Я случайно брызнул! – В ледяной тишине этот писк звучал как писк мышки, которую сейчас задавят.

– Куда ты брызнул? – медленно, почти по складам, произнесла бабушка.

– На платье… – Опять жалкий писк.

Бабушка посмотрела на свое платье. Нашла взглядом пятно. Так же медленно перевела взгляд на скатерть. А потом опять на Васеньку.

И начала орать. Ни до, ни после того лета я не слышал, чтобы человек так орал. Это был монотонный поток злобы, от которого закладывало уши. В нем были слова, но не было никакого смысла. Слова не сплетались в предложения. Она выхаркивала их, как мокроту из легких, стремясь попасть ими в Васеньку.

– Тыыы! – орала она. – Тыыы! Нет понятия! Всееее! Я тебяяя! Ответ! Тыыы! Мояяя скартерть! Поганец! Платье!

Она кричала и кричала. Васенька размазывал слезы, стекающие из-под очков. А мне вдруг очень захотелось писать. Еще чуть-чуть, думал я, – и у меня из-под шортов потечет прямо на бабушкин ковер. Это будет похуже, чем помидорные брызги, и именно потому нужно удержаться, хоть еще немного. Она орала. Васенька плакал. Я стоял, скрестив и сжав до боли ноги. Смотрел на миску на столе. Там лежали помидорки. Которые умеют есть только бабушка и Васенька. А мне, хоть я сейчас и обмочу бабушкин ковер, никогда не научиться есть их без соли. Так ловко, как это делают Васенька и бабушка.

Бабушка умирает

Бабушку звали Аглая. Она умирала часто и всегда неожиданно. Мы с Васенькой никак не могли привыкнуть к тому, что она опять умрет. Когда это произойдет в следующий раз? По какой причине? Как избежать этого? Но не было никаких закономерностей.

Умирала бабушка активно. Перед смертью она считала своим долгом привести в порядок дела.

В маленькой однокомнатной квартирке, хаотично заставленной ветхой мебелью, где мы жили втроем, самым важным местом на время становился массивный двуспальный бабушкин диван. Лежа на нем, она раздавала последние распоряжения, которые состояли в дележе ее имущества. Несмотря на тяжелое предсмертное состояние, имущество свое и его назначение она знала отлично.

Стол письменный – Васеньке. По замыслу бабушки, внук должен был стать писателем.

– Этот стол создал твой прадедушка, – с трудом выговаривала бабушка, указывая на захламленный всякой канцелярской мелочью и другой дребеденью письменный столик с изящными точеными ножками, одна из которых, правда, подломилась, и теперь ее подпирало несколько старых школьных учебников. – Этот стол, – продолжала она, – создал ваш прадед. Он был святой.

Когда я в первый раз присутствовал при бабушкиной смерти, то от испуга и трепета решил, что это не наш прадедушка был святым, а святой стол с надломленной ножкой сейчас сдвинется с места, как старый пес подойдет к Васеньке и потрется своим обшарпанным краем.

Вещи были очень важны для бабушки Аглаи, они все были связаны с каким-нибудь священным прошлым и все должны были попасть в ответственные руки. То есть к Васеньке. Святой стол, святые гравюры, святые книги…

Через десяток минут бабушка заканчивала распоряжения, и весь сонм святых вещей, казалось, следовал печальной вереницей к моему брату. Я с облегчением вздыхал, ведь было очень страшно: вдруг бабушка решит отдать свой святой диван мне. Как я повезу его домой? Как потом не оскверню его святость?

Но было и обидно. Давая распоряжения на случай кончины, бабушка всегда забывала наградить меня хоть чем-нибудь. И я всегда, о горе мне, всегда не выдерживал и задавал вопрос обиженного раба:

– А мне? А мне, бабушка, ничего?

Бабушка мученически улыбалась. Своей улыбкой она как бы говорила: «Жестокосердный стяжатель! Что ты требуешь от женщины на смертном одре?»

Но вслух произносила другое:

– У тебя есть другие бабушка и дедушка. А у Васеньки нет никого.

Вдруг оказывалось, что святой человек бабушка отдает свои святые вещи тому, кому они действительно нужнее. И Васенька всхлипывал, потому что никакие вещи, даже самые что ни на есть важные, не могли избыть его скорого одиночества.

– Хотя постой! – говорила она. Потому что ввиду скорой своей кончины ей не хотелось обделить и меня, своего второго внука. – Подай мне вон ту оранжевую книгу.

В первый раз я долго копался, разыскивая среди множества пыльных томов эту брошюру. Потом, когда бабушка умирала в следующие разы, я уже легко находил и приносил ее к смертному одру.

– Вот, – говорила бабушка, – держи! Это тебе.

Я был очень рад. Это оказалась замечательно интересная книга. «Правила поведения ребенка в обществе». С иллюстрациями. Мне особенно приглянулись иллюстрации. И я частенько брал и читал эту книгу, учась множеству разных ритуалов. Особенно мне понравилась традиция вставать, когда входит женщина. Так как других женщин в нашем с Васенькой мире не было, я вскакивал всякий раз, когда бабушка входила в комнату, до тех пор, пока она не запретила это делать. Она спросила меня:

– У тебя что, шило в заду? Чего скачешь?

Злость бабушки всегда была неожиданна. У нее не было зримых причин. Для нее не нужно было весомых поводов. Не было закономерностей.

– Так было сказано в моей книжке, ба. Если в комнате, где вы находитесь, появляется женщина, необходимо подняться, – процитировал я. – Это нормы вежливости, которые несомненно покажут мое воспитание.

– Что это за твоя книжка? – спросила бабушка.

– Та, которую ты мне отдала на случай смерти, – напомнил я.

И тут бабушка опять начала орать.

– Что! Ты?! Я! – Она выкашливала отдельные, не связанные друг с другом слова, которые, впрочем, я уже научился сам связывать и понимать. – Смерть! Я! Ждешь? Из-за книги! Я еще не умерла! Она могла кричать долго. И после множества подобных сцен ее «смерти» стали для меня привычными, потоки брани – обыденными, а злоба – естественной.

Благолепие

По первости мы с братом не оставляли надежды задобрить бабушку Аглаю. Нам казалось, что мы уже выучили некоторые закономерности в ее поведении. По каким-то приметам мы определяли, каково внутреннее состояние бабушки Аглаи. Но – бедные суеверные дети – мы не знали, что в случае с бабушкой не действуют ни приметы, ни наблюдения, ни логика.

Да-да, не было никаких закономерностей. Хотя, отталкиваясь именно от мнимого, мы с Васенькой решили выбрать правильный день, правильное время и правильный момент, чтобы выразить бабушке нашу преданность.

Мы задумали приготовить ей завтрак. Договорились, что я, как самый маленький, сделаю простое. Заварю чай. А Васенька пожарит яичницу.

– Я знаю как, – сказал он. – Отец научил меня. Слово «отец» Васенька произнес с таким значением, что у меня не осталось сомнений: завтра утром у бабушки будет лучшая яичница. Главное мне не подвести с чаем.

Я очень старался. Вскипятил воду. Обдал вымытый заранее заварочный чайник кипятком. Положил в него ровно три ложки индийского чая. Для верности еще раз вскипятил воду и, залив чайничек до половины, поставил завариваться.

Васенька сделал прекрасную глазунью. Возможно, от волнения и некоторой даже экзальтации, я решил тогда, что лучше яичницы и приготовить невозможно. Два прекрасных желтых глаза глядели на меня с блестящего белого лица…

В комнате зашевелилась, заскрипела пружинами дивана бабушка.

– Идет, идет! – прошептал Васенька.

Я взглянул последний раз на стол, просто для уверенности, что мы все сделали правильно. И вдруг понял, что случилась катастрофа.

– Мы забыли про бутерброд… – сказал я.

– Да… – ответил Васенька.

И мы, не сговариваясь, метнулись в разные стороны. Он к хлебнице, а я к холодильнику.

Бабушка одевалась. Обычно это длилось недолго. Она забирала волосы в пучок, меняла, спрятавшись за створкой шкафа, ночную рубашку на халат и шествовала умываться, а потом на кухню.

 

Мы успели. Когда она, по старой привычке учительницы английского, делая речевую разминку, то есть издавая каркающие и рычащие звуки, вошла на кухню, бутерброд уже лежал рядом с яичницей.

Бабушка посмотрела на нас. Почувствовала неладное, оглядела кухню. Уперлась взглядом в стол. Обнаружила мой чай, Васенькину яичницу и наш общий бутерброд. Все поняла и просияла. Бабушкино лицо осветила улыбка!

– Вот это дельно! – каркнула она. И затем произнесла еще одно прекрасное слово, значение которого я не понимал: – Благолепие!

Сказав это, бабушка уселась завтракать. Мы с Васенькой смотрели на нее, счастливые. Благолепие, что бы это красивое слово ни значило!

Бабушка подцепила вилкой большой кусок яичницы, отправила его в рот и, закусив бутербродом, принялась жевать. Наш триумф длился мгновения. Вдруг бабушкино лицо перекосилось, в глазах появилось страдальческое и одновременно злое выражение. Еще мгновение – и оно опять изменилось. Бабушка стала пунцовой от гнева. Глаза ее вылезли из орбит.

– Соль! – заорала она. – Соль! Куда! Невозможно есть! Возмутительно! Аргх!

Она издала звук – что-то среднее между рычанием и кашлем. И выплюнула нашу яичницу. Потому плюнула в тарелку еще раз и еще.

– Отвратительная порча продуктов! – сообщила она нам.

Мы вышли из кухни, а она осталась сидеть над тарелкой. Я видел, что она сидит и не двигается. Как бронзовый памятник. Я любил рассматривать такие в разных городах. Мама объясняла, чтó эти скульптуры символизируют. Потом, увлекшись, я стал пытаться разгадать смысл этих произведений. Придумывал им свои названия.

Мудрость. Сила. Отвага. Печаль. И так далее.

Бабушка все сидела над тарелкой в каком-то оцепенении и смотрела в одну точку.

«Скульптура “Благолепие”», – подумал я. Хоть и не понимал значения этого слова.

Между тем бабушка Аглая подняла голову и посмотрела вдаль.

– Я многое в жизни перенесла! – сообщила она в пространство. И замолчала.

Я подумал, что сейчас она скажет, что многое перенесла, но такую отвратительную яичницу, которую мы ей приготовили, перенести не может. Но я не угадал.

– Многое! – повторила бабушка. – Я видела войну и плен. Это святые вещи. Я не могу выкидывать пищу!

И она принялась собирать вилкой все, что недавно выплюнула. Она жевала наше кулинарное произведение, и ее лицо было серым и сморщенным от отвращения. Но она доела все до крошки. А мы с Васенькой не могли оторвать от нее взгляда. Словно под гипнозом смотрели на то, как она до блеска начищает тарелку остатками бутерброда. И я подумал, что если она сейчас захочет попробовать мой чай, то я точно обмочусь еще до того, как будет сделан первый глоток.

Вот тогда-то и наступит настоящее благолепие.

На дне морском

Временами бабушка принималась издеваться то над Васенькой, то надо мной. Причины этих издевок мы не понимали, но я думаю, что она не любила мужей и жен своих детей. Вообще-то, конечно, она не любила никого. Но вот их, мою маму и Васенькиного отца, она не любила особенно. И мы расплачивались за грехи родителей.

Недели две она пытала Васеньку.

Пытка заключалась в том, что перед сном каждый вечер у них происходил один и тот же диалог.

– Ну, и где же твой папочка?

Васенька молчал. Отец его ушел из семьи.

– Бросил вас? Что же он такое за отец, а?

Васенька начинал выть. И сквозь вой выкрикивать:

– Мой папа хороший! Мой папа хороший! Мой папа хороший!

– Где же он хороший, когда он ускакал от вас?

– Он не ускакал! Он хороший!

– Ускакал, ускакал! Галопом по Европам!

Этот кошмар повторялся много вечеров, и сначала я плакал и пытался выть вместе с Васенькой. Мне было очень жаль брата, жаль его папу, жаль себя, который вынужден засыпать и слушать, слушать, слушать…

А потом я вдруг согласился с бабушкой. И это оказалось так просто! Ну правда ведь, что это за папка такой, что бросил сына и ускакал! Галопом по Европам.

Но Васенька все продолжал выть. И я вдруг начал злиться на него. Мне захотелось встать, подойти к нему, ноющему в подушку, и сказать: «Что ты орешь? Бабушка права! Твой отец, он сволочь! Он вас бросил! Ускакал, галопом по Европам! Так давай соглашайся, и хватит выть! Надоел твой вой!»

И уже через пару недель Васенька согласился с тем, что его папа прощелыга и что он ускакал. Тут же вечерние мучения закончились, и наступил временный покой.

За себя я был спокоен. Мой отец оставался в семье и никуда не исчезал.

Но бабушка нашла и мое слабое место. Тут она использовала другую тактику. Я даже не знаю почему. Она не стала обсуждать мою маму со мной, нет. Она разговаривала про нее с соседками. Но каждый раз, не сомневаюсь, она знала, что я слышу. Слышу и ничего не могу сказать.

– Мать у него, конечно, неряха. Прихожу к ним домой, а она говорит: «Аглая Петровна, обувь можете не снимать, если вам удобно». «Как же», – спрашиваю. А она мне: «Ничего, я пол не мыла». Пол она не мыла, понимаете? Такая антисанитария!

Присутствие соседок не давало мне возможности завыть, как выл Васенька. Я только слушал эти слова, что иглами впивались в душу и ранили, ранили. А бабушка, казалось, ждала, когда я, мальчишка, начну ей перечить. Скоро ли восстану? Быстро ли сломаюсь?

И вдруг я открыл в себе замечательное умение. Я научился смотреть на старинную иллюстрацию в грустной книге «Ундина», которую бабушка почему-то решила открытой поставить на полку, как картину.

Морское дно. Печальная красавица с распущенными волосами сидела на камне, а вокруг нее плавали рыбы, струились водоросли, текла морская вода. И в воображении я подходил к ней и присаживался рядом. И тоже смотрел печально и отрешенно. А потом она поворачивалась ко мне и печально спрашивала:

– Ну, как тебе?

– Да не очень, – отвечал я.

– Ты из-за бабушки?

– Нет, я из-за мамы.

– Не верь ей. Она врет.

Я смущался. Все во мне восставало против такого разговора.

– Как это – врет? Бабушка – врет?

– Твоя мама хорошая.

– Моя мама хорошая, – шептал я, – Васечкин папа не убегал галопом по Европам, просто они с его мамой… это… не сошлись характерами… Так говорят. Но что же мне делать?

– Будь рыцарем, сопротивляйся. – Ундина воодушевлялась и клала прохладную руку мне на плечо.

– Как я могу сопротивляться? – Мне хотелось всплакнуть, но рядом была прекрасная дама, и негоже… – Она же моя бабушка.

– Обоссы ее, – просто сказала Ундина и опять села, отвернулась и стала смотреть в даль. Как на картинке.

Эта безумная идея даже шуткой мне не показалась. Мне совсем не было смешно. Во-первых, это моя бабушка, которую я люблю, во-вторых, как все это осуществить, в-третьих, она уничтожит меня. Ундина, ты рехнулась.

– Знаешь, – сказал ей, чтобы сменить тему, – я бы с удовольствием поцеловал тебя. Ты не будешь против?

– Ты что, – Ундина приподняла брови, – на солнце перегрелся? Сначала становишься рыцарем, потом поцелуи. А у меня есть свой Хульдебранд.

Пока я болтал с Ундиной, соседка уходила, и наступала минута тишины и покоя. Я был на дне морском.

Бабушка открывает для нас своего Бога

К середине лета я уже привык к неожиданностям, а слово «вдруг» стало совсем родным. С бабушкой все было «вдруг». И это вскоре перестало пугать.

Вдруг она решала закаливать нас в море, и мы ездили в душном автобусе купаться на окраину города, хотя море было совсем рядом. Шли через заброшенное старое кладбище, где на упавших каменных плитах и крестах было не разобрать имена, но можно гладить их теплые поверхности, поросшие светло-зеленым мхом. Они были такие старые, старше нас, старше патронов и осколков снарядов, валявшихся тут и там еще с Великой Отечественной войны, старше бабушки.

А потом пологим спуском бежали к морю и полчаса изнывали от жары в ожидании купания.

Это называлось «остыть». Мы играли, изжариваясь на камнях, а потом вдруг начиналось время купания, и длилось он так долго, как нам хотелось, до синих ногтей и губ, до сведенных ног и неуемной дрожи.

Вдруг бабушка решала, что мы должны по утрам слушать гимн Советского Союза, стоя, с торжественными лицами. Как это сочеталось с тем, что она была дочкой священника, которого когда-то расстреляли коммунисты, я не знаю. Да и вряд ли тогда нас с Васенькой занимали эти психологические изыски и исторические подробности. Мы слушали гимн и старались не захихикать, чтобы бабушка не устроила нам словесную пытку.

Иногда вдруг случались и хорошие неожиданности. Так как вставал я рано, часов в пять утра, бабушка начала с вечера оставлять мне деньги и молочный бидон. И я утром бежал к бочке на колесах, в которой привозили молоко. Раннее свежее утро в Крыму. Деревья шелковицы, кусты с густой изумрудной листвой и мягкое утреннее солнце повсюду. Догадывался ли я раньше, каким желанным бывает одиночество, какими необходимыми могут стать полчаса тишины и рассвета…

Так же «вдруг» бабушка решила, что пора нам рассказать о ее Боге.

До этого я кое-что слышал о христианстве. То есть я был типичным ребенком из интеллигентной семьи, и мне, конечно, рассказывали о Христе. Это была обычная для того времени и среды трактовка. Христос представал в ней эдаким добрым мужчиной, которого уничтожили за веру. А уж был ли он Богом или святым, решать тебе самому. Срочного ответа этот вопрос не требовал, насущные проблемы были куда серьезнее, и я пока отложил его…

Рейтинг@Mail.ru