© Мигунова Е. О., 2023
© ООО «Издательство Родина», 2023
Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать…
…Но сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг.
В. Набоков. 1927 г.
19.05.1922
Т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции.
Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подготовки.
Собрать совещание Мессинга, Манцева и еще кое-кого в Москве.
Обязать членов Политбюро уделять 2–3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочки всех некоммунистических изданий.
Добавить отзывы ряда литераторов-коммунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т. д.).
Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей.
Поручить все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ.
Мои отзывы о питерских двух изданиях:
«Новая Россия» № 2. Закрыта питерскими товарищами.
Не рано ли закрыта? Надо разослать ее членам Политбюро и обсудить внимательнее. Кто такой ее редактор Лежнев? Из «Дня»? Нельзя ли о нем собрать сведения? Конечно, не все сотрудники этого журнала кандидаты на высылку за границу.
Вот другое дело питерский журнал «Экономист», изд[ание] XI отдела Русского технического общества. Это, по-моему, явный центр белогвардейцев. В № 3 (только третьем!!! Это nota bene!) напечатан на обложке список сотрудников. Это, я думаю, почти все – законнейшие кандидаты на высылку за границу.
Все это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и выслать за границу.
Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро, с возвратом Вам и мне, и сообщить мне их отзывы и Ваше заключение.
Ленин
10 августа 1922 г.
Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет постановляет:
1. В целях изоляции лиц, причастных к контрреволюционным выступлениям, в отношении которых испрашивается у Президиума Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета разрешение на изоляцию свыше двух месяцев, в тех случаях, когда имеется возможность не прибегать к аресту, установить высылку за границу или в определенные местности РСФСР в административном порядке.
2. Рассмотрение вопросов о высылке отдельных лиц возложить на Особую Комиссию при Народном комиссариате внутренних дел, действующую под председательством народного комиссара внутренних дел и представителей от Народного комиссариата внутренних дел и Народного комиссариата юстиции, утверждаемых Президиумом Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.
3. Постановления о высылке каждого отдельного лица должны сопровождаться подробными указаниями причин высылки.
4. В постановлении о высылке должен указываться район высылки и время ее.
5. Список районов высылки утверждается Президиумом Всероссийского Центрального Исполнительного комитета по представлении Комиссии.
6. Срок административной высылки не может превышать трех лет.
7. Лица, в отношении которых применена административная высылка, лишаются на время высылки активного и пассивного избирательного права.
8. Высланные в известный район поступают под надзор местного органа Государственного Политического Управления, определяющего местожительство высылаемого в районе высылки.
9. Побег с места высылки или с пути следования к нему карается по суду согласно статье 95 Уголовного Кодекса.
На основании настоящего постановления Народный комиссариат внутренних дел издает подробную инструкцию местным органам.
Председатель Всероссийского
Центрального Исполнительного
Комитета М. Калинин
Секретарь Всероссийского
Центрального Исполнительного
Комитета А. Енукидзе
Если этим господам не нравится в Советской России – пусть они наслаждаются всеми благами буржуазной свободы за ее пределами. <…> Среди высылаемых почти нет крупных научных имен. В большинстве это – политиканствующие элементы профессуры, которые гораздо больше известны своей принадлежностью к кадетской партии, чем своими научными заслугами.
(отрывок)
Мы всегда знали, что философия «чистого» искусства, как и само чистое искусство, есть ложь… Философия чистого искусства и литературная критика, стоящие под этим же знаком, всегда и неизменно обнаруживали ослиные уши реакции. И уши эти отличались в разные периоды только длиною.
У господина Ю. Айхенвальда уши длины непомерной, и первое впечатление от его книги – это удивление: как это в Советской России – даже в момент десятимесячного перемирия с буржуазным миром – нашлись бумага, шрифт и типографские чернила для того, чтобы дать столь полное отражение длиннейшим ушам айхенвальдовского чистого искусства. Мы здесь не литературную критику или антикритику собираемся писать. Мы ставим чисто политический вопрос. Или вернее – мы зовем к политическому ответу.
…Пропитана трусливо-пресмыкающейся гнидой, гнойной ненавистью к Октябрю и к России, какой она вышла из Октября. Сей жрец чистого искусства подходит к поэтам и к поэтессам, проще всего, с той бескорыстной эстетической целью, чтобы найти у них чуть-чуть замаскированный булыжник, которым можно было бы запустить в глаз или в висок рабочей революции. Если удар неметок, то никак не потому, что не хватает злой воли. Господин Айхенвальд начинает издалека. Мы упомянули об ушах, это дает основание думать, что у него имеются и другие соответствующие атрибуты…
Это философский, эстетический, литературный, религиозный блюдолиз, то есть мразь и дрянь. Во внутренних борениях трусости с надеждой он и не успел, очевидно, в свое время бежать из пределов «бесславия». Пять лет он накоплял свой гной низверженного приживала. А теперь НЭП открыл шлюзы его творчеству. И он осмелел. И он вынес в литературу свои длинные уши, свои эстетические копыта и злобный скрип своих изъеденных пеньков.
Старый мир был «родовит», в этом Айхенвальд подобострастно прав. Но представители, защитники, адвокаты и эстеты старого мира в рабочей республике – безродные псы. В этом великолепно прав Блок. Безродные псы – несмотря на НЭП, на десятимесячное перемирие с буржуазной Европой и на все каннские пункты. Безродные псы!
У диктатуры не нашлось в свое время для подколодного эстета – он не один – свободного удара хотя бы древком копья. Но у нее, у диктатуры, есть в запасе хлыст, и есть зоркость, и есть бдительность. И этим хлыстом пора бы заставить Айхенвальда убраться за черту, в тот лагерь содержанства, к которому он принадлежит по праву – со всей своей эстетикой и со всей своей религией[1].
Лев Давидович Троцкий
На Москва-реке, под крутым берегом деревни Барвиха, под правым ее крылом, опытный рыболов может проводить часы и дни не без пользы и с удовольствием. Деревню Барвиху открыл молодой сельскохозяйственный профессор, бывший в немалом уважении у правящих, а сейчас сидящий в узилище. В первое лето он сманил в Барвиху своих приятелей писательского звания; из них один сейчас создает идеологию газеты «Возрождение», а другой выступает еретиком в «Последних новостях». Еще через год в Барвихе поселилось много дачников, часть которых и до сей поры не изменила деревушке, а часть предпочитает Пиренеи и Пари-пляж.
Десять лет – достаточный, по-моему, срок, чтобы о личном трагическом писать с улыбкой. И все-таки с некоторым беспокойством я приступаю к этой страничке юбилейных воспоминаний: вспомнишь что-нибудь забавное, что другие позабыли, – и выйдет недоразумение. Поэтому, вопреки доброму обычаю, буду больше говорить о себе, чем о людях одной судьбы.
На берегу были густые заросли, в которых сидеть с удочкой покойно, а сверху не видно. Последнее было очень важно, потому что, по уговору, я не должен был сидеть на виду. Даже перекусить обещали принести мне сюда; а в случае каких-нибудь полуожиданностей прибежит ко мне мальчик или помашут платком с видного места.
Как на грех, брал только ерш, а это скучно. Смотав удочки, я хотел переменить место – и увидал сигнальщика. Значит, – собирайся, приехали! В эту минуту решилась для меня судьба предстоявшего десятилетия – а то и больше.
Дело в том, что почтенному философу[2], с которым мы тогда делили деревенский уют и который сейчас живет в Кламаре, пришло в голову побывать в Москве на своей городской квартире. Ждали его обратно вечером, но он не вернулся. Вместо него приехал знакомый и рассказал, что в Москве идут аресты писателей и профессоров, и в числе других взят и наш милый Николай Александрович.
При нашей привычке к тогдашним нелепостям арест Н. А. Бердяева – величайшая политическая чепуха – нас не удивил. Называли и других, столь же чуждых всякой активной политике, столь же далеких от того, чтобы быть «врагами революции» и. «белогвардейцами». Значит – такая уж судьба, просто – пришел черед. Поэтому, ночь переспав на даче, с утра я засел в камышах – может быть, и за мной приедут. А так как только этой весной я вернулся из казанской ссылки (за участие в помощи голодающим), то очень не хотелось опять возвращаться на Лубянку, где перед ссылкой я прошел курс трехмесячного гниения в зацветшей плесенью камере.
Адресных столов в деревне не водится, а местный совдеп за рекой. Когда я с удочками проходил мимо перевоза, там слезали с автомобиля приметные фигуры с наганами и в суконных шлемах, созданных по рисунку художника Бертрама. Они торопились, а я не спешил, – и разошлись мы мирно. Не станет же враг отечества и пролетариата шляться с удочками по берегу Москва-реки! Потом, уже из прилеска, с высокого места, я видел, как они возвращались в лодке, заводили машину и, гудя мотором, подымались в нашу деревушку.
Люди были не простые, а хитрые; не ворвались с полицейской грубостью, а вежливо сообщили, что имеют передать мне письмо от товарища Луначарского, но непременно лично. Так как с тов. Луначарским я в переписке Отродясь не состоял (кстати, – и зря трепали его имя, он был против нашей высылки!), то приехавшим заявили, что я в Москве. Уехали с недоверием, поставив крестьян сторожить ночью. Не знаю, взяли ли бы меня крестьяне, если бы я вернулся. Но сторожить – сторожили и между собой беседовали о событии:
– Того, патлатого, в городе забрали, а этот, видишь, убег.
В их представлении мы, вероятно, были ловкими бандитами. По признаку патлатости, несмотря на всегдашнее изящество летнего костюма (мне, как рыболову, несвойственное), Н. Бердяев мог легко сойти за атамана.
И вот иду, сначала полями, затем углубившись в лес. Как раз в эти дни повылезли из земли белые грибы – целыми выводками, крепкие, полные соблазна. И жалко их ломать – и невозможно не наклоняться! Удочки и рыболовный мешок я бросил в кустах, собирать грибы не во что. Очень было обидно. Через лес проложена дорога, от которой я держался в сторонке; раз, заслышав шум мотора, залег на минуту в густой чаще. А проходил через заповедный лес, где сосны стоят со дней царя Алексея Михайловича, и ствол в поперечнике в рост большого человека. Это была последняя красота, которую я видел в России.
Думаю, что путь я избрал правильный: в сторону летней резиденции многовластных людей: Троцкого, Дзержинского, Каменева. Было какое-то очень странное старое именье, окруженное высокой каменной стеной; туда они приехали отдыхать из Москвы, там жили их семьи. А в стороне, совсем рядом, три крестьянских домика, из которых один был мне дружествен; в нем я и решил провести несколько дней, пока выяснится, почему нас преследуют и что нас ждет. Здесь искать уж, конечно, не будут, – и, правда, не искали.
По малой своей осторожности, выходя гулять в лес, встречался с дачниками, и не совсем удачно: один раз – с сестрой Каменева, другой – с женой и сыном Троцкого; обе сановницы меня, кажется, знали, Каменева во всяком случае; она была раньше постоянной посетительницей нашей, лишь недавно ликвидированной Лавки писателей. Об арестах писателей и ученых говорила вся Москва, так что и здесь, конечно, знали: однако для меня обе встречи прошли благополучно.
Но не вечно же жить в лесу? Из Москвы сообщили, что некоторые из арестованных уже выпущены, и всех высылают за границу. Высылка применялась впервые, – все же это лучше тюрьмы. За что берут и высылают самых мирных людей – неизвестно; но в то время у нас гулял по Москве анекдот про анкету, которую должны были заполнять все граждане. В этой анкете был будто бы такой пункт:
«Были ли вы арестованы, и если нет, то почему?»
Коротко говоря – отправился и я на Москву, конечно – не домой, а в дружеский дом, в частную лечебницу, где меня записали больным. Делами арестованных и высылаемых ведал следователь ГПУ товарищ Решетов (тогда неизменно прибавляли к фамилиям слово «товарищ»). Рискнул ему телефонировать:
– Товарищ Решетов?
– Я. Кто спрашивает?
– Такой-то. Правда ли, что вы меня разыскиваете?
– Д-да…
– Что же, приехать к вам?
– Да, вы должны явиться.
– А скажите, товарищ Решетов, вы меня не того, не задержите?
Строгим голосом:
– Я не обязан, гражданин, отвечать на такие вопросы.
– Да нет, вы меня не поняли! Я просто хочу знать, брать ли мне подушку, папиросы и прочее?
Немного повременил и менее грозным голосом ответил:
– Можете не брать.
В Москве шел слух, что в командующих рядах нет полного согласия по части нашей высылки; называли тех, кто был «за» и кто был «против». Плохо, что «за» был Троцкий.
Вероятно, позже, когда высылали его самого, он был против этого!
Таким образом полоса паники уже прошла, а многие нас даже поздравляли: «счастливые, за границу поедете!». И все же к зданию ГПУ, где я сидел дважды, и в «Корабле смерти» и в «Особом отделе», я подходил не без ощущения пустоты в груди. Но раньше меня туда привозили, теперь шел сам. И оказалось, что добровольно попасть в страшное здание не так просто!
– Куда вы, товарищ, нельзя сюда!
– Меня вызвали.
– Предъявите пропуск!
– Нет у меня пропуска, по телефону вызван.
– Нельзя без пропуска, заворачивай.
– Да мне к следователю.
Все-таки пропустили в канцелярию. Но и здесь с полчаса отказывали.
– Вам зачем туда?
Скромно говорю:
– Мне бы нужно арестоваться.
– Без разрешения нельзя.
– Как же мне быть? Исхлопочите разрешение. Долго куда-то телефонировали, наконец, выдали бумажку – и молодой солдатик пропустил.
Здание огромное, найти нужного человека трудно; раньше меня и здесь водили, больше по вечерам, темными коридорами. Наконец, добрался – столкнулся в большой комнате с десятком товарищей по несчастию, уже освобожденных и вызванных для писанья каких-то протоколов. Все люди почтенные, на возрасте, неуместные в такой обстановке, не похожей на деловой кабинет.
Допрашивали нас в нескольких комнатах несколько следователей. За исключением умного Решетова, все эти следователи были малограмотны, самоуверенны и ни о ком из нас не имели никакого представления: какой-то там товарищ Бердяев, да товарищ Кизеветтер, да Новиков Михаил[3]… Вы чем занимались? – Был ректором университета. – Вы что же, писатель? А чего вы пишете? – А вы, говорите, философ? А чем же занимаетесь? – Самый допрос был образцом канцелярской простоты и логики.
Собственно допрашивать нас было не о чем – ни в чем мы не обвинялись. Я спросил Решетова: «Собственно, в чем мы обвиняемся? – Он ответил: «Оставьте, товарищ, это не важно! Не к чему задавать пустые вопросы». Другой следователь подвинул мне бумажку:
– Вот распишитесь тут, что вам объявлено о задержании.
– Нет! Этого я не подпишу. Мне сказал по телефону Решетов, что подушку можно не брать!
– Да вы только подпишите, а там увидите, я вам дам другой документ.
В другом документе просто сказано, что на основании моего допроса (которого еще не было) я присужден к высылке за границу на три года. И статья какая-то проставлена.
– Да какого допроса? Вы еще не допрашивали?
– Это, товарищ, потом, а то так мы не успеваем. Вам-то ведь все равно.
Затем третий «документ», в котором кратко сказано, что в случае согласия уехать на свой счет освобождается с обязательством покинуть пределы РСФСР в пятидневный срок; в противном случае содержится в Особом отделе до высылки этапным порядком.
– Вы как хотите уехать? Добровольно и на свой счет?
– Я вообще никак не хочу.
Он изумился:
– Ну как же это не хотеть за границу! А я вам советую добровольно, а то сидеть придется долго.
Спорить не приходилось: согласился «добровольно».
Писали что-то еще. Все-таки в одной бумажке оказалось изложение нашей вины: «нежелание примириться и работать с советской властью». Может быть, передаю не точно – но смысл таков.
Думаю, что по отношению к большинству это обвинение было неправильным и бессмысленным. Разве подчиниться не значит – примириться? Или разве кто-нибудь из этих людей науки и литературы думал тогда о заговоре против власти и о борьбе с ней? Думали о количестве селедок в академическом пайке! Непримирение внутреннее? Но тогда почему из ста миллионов высылали только пятьдесят человек? Нежелание работать? Работали все, кто как умел и что мог; но желать работать с властью – для меня лично было достаточно опыта Комитета помощи голодающим, призванного властью для срочной совместной работы; это случайно не кончилось расстрелом.
Одним словом, – ехать, так ехать, раз требуется немедленно сделать это добровольно. В общем с нами поступили относительно вежливо; могло быть хуже. Лев Троцкий в интервью с иностранным корреспондентом выразился так: «Мы этих людей выслали, потому что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно». Опять – без ручательства за точность фразы тогдашнего диктатора, позже высланного, хотя и были поводы его расстрелять.
Но легко сказать – ехать. А визы? А транспорт? А паспорт? А иностранная валюта?
Это тянулось больше месяца. Всесильное ГПУ оказалось бессильным помочь нашему «добровольному» выезду за пределы родины. Германия отказала в вынужденных визах – но обещала немедленно предоставить их по нашей личной просьбе. И вот нам, высылаемым, было предложено сорганизоваться в деловую группу, с председателем, канцелярией, делегатами. Собирались, заседали, обсуждали, действовали. С предупредительностью (иначе – как вышлешь?) был предоставлен автомобиль нашему представителю, по его заявлению, выдали бумаги и документы, меняли в банке рубли на иностранную валюту, заготовляли красные паспорта для высылаемых и сопровождающих их родных. Среди нас были люди со старыми связями в деловом мире; только они могли добиться отдельного вагона в Петербург, причем ГПУ просило нас прихватить его наблюдателя, для которого не оказалось проездного билета; наблюдателя устроили в соседнем вагоне. В Петербурге сняли отель, кое-как успели заарендовать все классные места на уходящем в Штеттин[4] немецком пароходе. Все это было очень сложно, и советская машина по тем временам не была приспособлена к таким предприятиям. Боясь, что всю эту сложность заменят простой нашей «ликвидацией», мы торопились и ждали дня отъезда; а пока приходилось как-то жить, добывать съестные припасы, продавать свое имущество, чтобы было с чем приехать в Германию. Многие хлопотали, чтобы их оставили в РСФСР, но добились этого только единицы.
Я обязал себя описывать все это в «мягких тонах» – и исполняю. Но все же добавьте к этому, что люди разрушали свой быт, прощались со своими библиотеками, со всем, что долгие годы служило им для работы, без чего как-то и не мыслилось продолжение умственной деятельности, с кругом близких и единомышленников, с Россией. Для многих отъезд был настоящей трагедией, – никакая Европа их манить к себе не могла; вся их жизнь и работа были связаны с Россией связью единственной и нерушимой отдельно от цели существования. Все это в мягких тонах не выскажешь – и я пропускаю.
Но в менее «мягком тоне» я хочу вспомнить о последнем заседании правления Союза писателей за день-два до нашего отъезда. Значительная часть высылавшихся состояла в Союзе; четверо были членами правления. Конечно, наша высылка вызвала большое волнение и общее сочувствие; и, конечно, она вызвала также и малодушие – страх каждого за себя. Уезжавшие хлопотали по своим делам, и на очередное заседание из них явился только я, так как должен был председательствовать. Были мелкие дела – мы их скоро решили. На повестку ближайшего заседания поставили вопрос о замещении выбывших членов правления, в частности двух товарищей председателя (Н. Бердяева и меня; председатель, Б. Зайцев, был раньше отпущен за границу). Закрывая заседание правления, я думал: сейчас кто-нибудь встанет и предложит поблагодарить меня и поручить мне передать последний привет от правления отъезжающим! Пять лет общей работы, почти в неизменявшемся составе, всегда дружной и всегда независимой! Демонстраций не нужно, Союз должно беречь, – но так, на одну секунду, маленькая растроганность все-таки ужас, но нужна и мне и, я думаю, всем! Страшного ничего нет – одна семья!
Затем мы встали, отодвинули стулья. Помню, что я стряхнул с рукава пепел папиросы. Потом кто-то протянул «н-да!». Затем один или двое вышли, а за ними медленно вышел и я, ничего не услыхав вдогонку. В передней я поспешил первым надеть пальто. Впрочем, мы раньше прощались – у меня, у других, даже с застольными речами. Да и можно ли сомневаться в добрых чувствах старых друзей?
Я и не сомневаюсь. Я только вспоминаю об очень больной минуте жизни. Теперь я улыбаюсь, потому что в связь с этим несостоявшимся прощальным приветствием ставлю несостоявшуюся встречу нас эмигрантами, о которой расскажу дальше.
Вокзал, толпа провожающих – близких людей и бестрепетных знакомых. Чины ГПУ стараются быть незаметными. Высылка положительно почетная. Годом раньше, ссылая в Казанскую губернию, меня ночью, совсем больного, втискивали с конвоирами в насквозь промерзший вагон, забитый людскими тенями и вшами. Разница огромная! И правда – нашей судьбой интересуется Европа!
В Петербурге – гостиница «Интернационал», кажется, бывшая «Европейская», близ Казанского собора. На следующий день – пароходная пристань, тщательнейший обыск, – если возможно перешарить в огромном багаже семидесяти человек (считая членов семей); мы не вправе взять с собой ни единой записки и вообще ничего, не помеченного в утвержденном инвентаре. Здесь пришли проводить два петербургских писателя[5], также намеченные к высылке, но потом сумевшие остаться в России – честь им и хвала за смелость. Море не спокойно, а у бедного Ю. И. Айхенвальда[6], ныне покойного, морская болезнь началась еще на извозчичьей пролетке. До последней минуты ждем – не переменят ли власти решение, не увезут ли нас обратно? И, наконец, отплытие. До Кронштадта провожает агент – но мы его почти не видим. В нашем распоряжении весь первый класс и почти весь второй.
За шестнадцать лет перед этим, в 1906 году, я также отплывал в группе революционеров от берегов Финляндии. Отбытие парохода задержалось на шесть часов, и каждую минуту мы ждали, что нас задержат и высадят. Когда наконец за кормой зашумели волны, мы вышли на палубу и запели «Марсельезу». – Здесь мы отплыли в молчании, потому что петь было нечего: у нас не было своего гимна, и мы не были идейно сплоченной группой; просто – советские граждане, отправлявшиеся путешествовать с паспортами, в которых на трех языках было помечено: «высылается за пределы РСФСР». Взамен паспортов с нас взяли подписку: «В случае бегства с пути или возвращения подлежу высшей мере наказания». Нас высылали на три года (на больший срок «по закону» не полагалось); устно нам разъяснили: «т. е. навсегда».
Можно было немало рассказать о нашей поездке, особенно о разнице настроений. Одни уезжали не то чтобы с удовольствием, а с ощущением наконец наступившего, хоть и вынужденного отдыха; другие увозили в душе отчаянье, предугадывая тяжкое будущее. Среди нас были люди старые, которые, при всем оптимизме, не могли рассчитывать на возвращенье; некоторые из них уже оказались правыми в своем опасеньи, как Ю. И. Айхенвальд, как недавно умерший в Праге редактор «Русских ведомостей» Вл. А. Розенберг.
С грошами в карманах мы ехали устраивать свою новую жизнь в Европе. Но еще больше нас беспокоило предстоявшее первое свиданье с русскими эмигрантами, которые, конечно, торжественно встретят нас в Штеттине или Берлине, среди которых есть много близких по прежним связям, но теперь далеких по переживаниям и, конечно, чуждых по взглядам.
Об эмигрантах мы знали только то, что сообщалось газетами: что все они интервентисты, озлобленные, мечтающие о возврате старого строя, ненавидящие новую Россию, не понимающие свершившегося. «Не примирившись с советскою властью», большинство из нас все же не только не были «контрреволюционерами», но и резко отрицали всякую «помощь Европы» и всякий возврат на ржавые рельсы. Я говорю «большинство», не производя подсчета, который сейчас уже совершенно невозможен; люди изменились! Но я напомню о том, как, подъезжая к Германии, мы обсуждали возможности встречи и подготовляли наш осторожный ответ эмигрантам. Было устроено несколько заседаний, был выработан план речи, которою, никого не обижая, мы отграничивали себя от чуждой нам эмигрантской психологии и излагали наше политическое кредо высланных, но все же граждан, членов живой, а не похороненной России, некоторым образом патриотов.
Я помню, кому было поручено произнести ответную речь – но не назову имени[7]; сейчас мне это кажется смешным и почти ужасным! Десять лет – достаточный срок, чтобы человек вывернулся наизнанку! Пусть рассказ мой до конца будет «мирным».
И вот – Штеттин. Уже подъезжая, – видим, что нас встречают. Оказалось, что встречают любезные и заботливые немцы, представители не помню сейчас/какой организации. Значит, русские эмигранты готовят встречу в Берлине.
И вот Берлин. Произносить речи у вагона, в сутолоке, менее удобно, но мы, конечно, готовы. Нас встречают и здесь – и опять немцы, заботливо приготовившие нам комнаты, предлагающие оказать всякую помощь, милые, распорядительные. Но только немцы, точно узнавшие, когда придет наш поезд, сколько нас, в чем мы будем иметь первую нужду.
Русских не было. Русская газета в Берлине не знала о нашем приезде[8]. Заготовленная речь, тонко задуманная и порученная отличному оратору, пропала даром! Мы уверяли себя, что очень рады, – но, может быть, скрыли от Себя некоторую обиду. Впрочем, хлопот было столько, что и радость и обида скоро позабылись. Так же было со мной после памятного заседания правления Союза писателей.
Ну, а потом началось то, что приходится называть «жизнью». Сначала оставались сплоченной группой «высланных граждан», затем рассеялись. Сначала «знали больше других», теперь знаем так же мало. Сначала были «люди особой психологии», затем в большинстве разместились по обязательным эмигрантским делениям. Что-то общее все же, кажется, осталось, но не в реальности, а в воспоминаниях. Некоторые сохранили свое «гражданство», другие перешли в подданство Нансена. Никто из нашей группы не вернулся и не был возвращен в Россию. «Три года» протянулись пока в десятилетье.
Вот и все, что припомнилось в «мирных тонах» в дни юбилея[9].
Михаил Андреевич Осоргин