bannerbannerbanner
Детство в европейских автобиографиях: от Античности до Нового времени. Антология

Коллектив авторов
Детство в европейских автобиографиях: от Античности до Нового времени. Антология

Полная версия

Отлох Санкт-Эммерамский
(ок. 1010 – ок. 1070)

Отлох Санкт-Эммерамский – монах, богослов, переписчик и школьный учитель, автор четырех произведений, либо полностью, либо большей частью посвященных истории собственной жизни. Приведенные здесь фрагменты из основных автобиографических трудов Отлоха – единственные и притом немногословные свидетельства писателя о детстве и годах учебы в баварском монастыре Тегернзее, хотя приобретенные тогда навыки переписчика и познания в свободных искусствах являлись предметом постоянной гордости Отлоха и существенным компонентом его самоидентификации. При сравнении фрагментов из сочинений Отлоха разных лет видно, как в течение жизни изменилось содержание его воспоминаний о детстве. В первом из своих автобиографических сочинений, «Книжице о духовном учении», написанной в 1034 г., по вступлении в монастырь св. Эммерама, Отлох вспоминал о детских годах почти исключительно в связи со своим намерением уйти в монастырь (тогда так и не осуществленным). В том же контексте тема детства возникает и в «Книге видений», составленной в 1062–1064 г. Если в «Книге о беге духовном», написанной в конце 60-х годов. XI в., Отлох вовсе не говорил о своем детстве, то в составленной на ее основе «Книжице об искушениях некого клирика» появляется обстоятельный рассказ о годах учения. Отлох прежде всего пишет о своих успехах в освоении искусства письма, к которому его «с раннего детства предопределил Господь». Несмотря на важность каллиграфии (studium scribendi), место которой в рукописной культуре Средневековья трудно переоценить, Отлох считает этот свой дар второстепенным по сравнению c оригинальным литературным творчеством (studium dictandi). Его он избрал по вступлении в 1032 г. в монастырь св. Эммерама в Регенсбурге добровольно и с целью обуздать свою плоть. Тем не менее писатель рекомендует «некоторым монахам, преданным праздности», заниматься хотя бы и каллиграфией, как «подобающей монашеской жизни»128.

Из «книжицы о духовном учении»

Глава XV
О том, как после разнообразных приступов недуга вернулся к монашеским обетам

… Ведь помимо обета, который недавно принес (1032 г.), // Некогда, будучи еще маленьким мальчиком, // Преисполненный ожиданиями учебы в школе, // Обещал подчинить себя святому монашескому закону. // Сделал же это без всякого юридического принуждения // И не при свидетелях открыто, но тайно, побуждаемый любовью // К единому Господу, поскольку начал хорошо учиться // И поскольку как первый ученик жил вместе с монахами. // О горе! Этот обет, как считал, был якобы дан по-детски. // По легковесному совету обещанием таковым пренебрег, // Ведь одновременно соблазняли меня и мир и юность… 129

Из «книги об искушениях некоего клирика»

Еще угодно мне рассказать, какое великое знание и какую способность к писанию получил от Господа в нежном возрасте. Маленьким переданный в школьное учение, я очень быстро выучился буквам и пению, которое осваивают вместе с буквами, и начал задолго до обычного времени обучения, без приказания наставника, овладевать искусством письма. Тайно и необычным образом, без всякого наставления, попытался освоить это искусство письма. Потому и случилось, что привык при письме держать перо неправильно и позже никакое учение не могло этого исправить. Ведь сильная привычка мешала мне улучшиться. Когда многие увидели это, то говорили в один голос, что я никогда не буду хорошо писать. Но по милости Божьей случилось, как многим известно, иначе. Ведь хоть и казалось, что в детстве я научился кое-как писать, в то самое время, когда мне вместе с другими мальчиками была дана дощечка для занятий письмом, явил присутствовавшим чудо. Позднее, но не после долгого времени, так начал хорошо писать и такую страсть имел к этому, что и в том месте, где всему этому научился, то есть в монастыре, называемом Тегернзее, переписал многие книги. И еще ребенком отправленный во Франконию, настолько много предавался писанию, что по возвращении оттуда едва не лишился зрения. Я решил поведать об этом для того, чтобы побудить других к подобному рвению в трудах, а рассказывая всем о милости Божьей, которая предоставила мне такой дар, хочу подвигнуть их к возвеличиванию вместе со мной благодати Божьей130.

Гвиберт Ножанский
(1053 или 1055 – ок. 1124)

Гвиберт Ножанский родился в знатной семье в Северной Франции. Рано лишившись отца, он остался на попечении матери, которая была весьма озабочена его обучением и воспитанием. С детства он поручен учителю грамматики, затем отдан в монастырь. Первым его литературным увлечением оказалась античная поэзия, особенно Овидий и Вергилий, до такой степени потрясшие душу и ум юноши, что он и сам начал сочинять стихи подобного содержания. В долгой борьбе христианское воспитание все же одержало верх над языческой красотой и жизнелюбием.

Гвиберту довелось учиться у Ансельма Кентерберийского, комментировать Священное Писание. В 57 лет он стал аббатом монастыря св. Марии в Ножане (недалеко от Лана), по имени которого и получил свое прозвище.

Гвиберт оставил после себя теологические трактаты и комментарии, грамматические и поэтические сочинения. Однако наибольший интерес представляют два его крупных произведения: «Деяния Бога через франков» и «О своей жизни». В обоих сочинениях он показал себя писателем оригинального склада и в какой-то степени новатором.

Сочинение «О своей жизни», интересующее нас, состоит из трех «книг» (разделов), вторая и третья из которых посвящены событиям, прямо не относящимся к Гвиберту, но свидетелем которых он был, – это история его монастыря и борьба коммуны города Лана с епископом. Первая же книга – о детстве и отрочестве Гвиберта и о его жизни в монастыре. Сочинение имело своим образцом, видимо, «Исповедь» Августина. Гвиберт стремился дать психологическую картину становления юноши. Рассказ о воспитании юного Гвиберта позволяет автору подробно рассказать и о своем обучении. Живописные подробности отношений с учителем и к учителю, описание занятий и увлечений дают возможность представить себе состояние образования во второй половине XI в., степень его доступности и распространенности, приоритеты в обучении, методы педагогов, наконец, тот круг чтения, который был доступен начинающему школяру131.

О своей жизни

Книга первая

IV. Родившись таким образом, как то рассказано мною132, едва я начал понимать удовольствие, доставляемое детскими игрушками, как ты, о Боже милосердный, долженствующий заменить мне место отца, сделал меня сиротою. Только что прошел восьмой месяц от моего рождения, как мой отец по плоти скончался; и при этом я должен, Господи, благодарить тебя, что ты допустил его умереть с христианскими чувствами, ибо он, если бы остался в живых, непременно воспротивился бы видам твоего промысла на меня. И так как развитие моего роста и естественная живость младенца казались ему предназначенными более для светской жизни, то никто не сомневался в том, что лишь только наступит время для меня заниматься науками, отец уничтожит данный им обет. Но ты, премудрый устроитель всего, ты спасительно распорядился обоими нами, и я не лишен познания твоих заповедей, и отец не нарушил данного тебе обещания.

Между тем та, которую ты оставил вдовою, воспитывала меня с самыми нежными заботами. Наконец, она избрала день св. Григория, чтобы посвятить меня в начатки учения. Она слыхала, Господи, что есть один святой муж, твой служитель, который превзошел свой век изумительною мудростью и беспредельными познаниями: вследствие того, при помощи щедрой благостыни, она не раз умоляла своего духовного отца, чтобы он, одаренный тобою всякими познаниями, вдохновил и мое сердце жаждою наук. С того времени133 я начал обучаться грамоте; едва я успел усвоить себе первые начала, как моя мать, в своей жажде образовать меня, решилась поручить то учителю грамматики.

 

Незадолго перед сим, да даже еще и теперь, учителя грамматики были так редки, что почти ни одного нельзя было найти в селах, и в городах с трудом отыскивались немногие, притом и эти были столь слабы в науке, что их невозможно и сравнивать с теми грамотеями (clericis), которые ныне странствуют по селам. Мой же учитель, которому мать поручила меня, сам учился грамматике в позднем возрасте и был тем менее знаком с этою наукою, что обучался ей слишком поздно; но он был столь скромен, что эта добродетель вознаграждала ему слабые познания. Через посредство некоторых из клириков, которые под именем капелланов отправляли у моей матери божественную службу, она просила его принять на себя занятия со мною: он же в то время занимался с одним из моих двоюродных братьев, жил в замке вместе с ним у его родственников и был им весьма необходим; хотя он и был тронут просьбами моей матери и расположен к ней за ее добродетели и чистоту нравов, но он не решался удалиться от моих родственников, в опасении их оскорбить, и переехать к моей матери. Одно видение, о котором я расскажу, положило предел его колебаниям.

Ночью, когда он лежал в своей комнате – я помню очень хорошо, это была та самая комната, в которой все учившиеся у него собирались в замке, – тень какого-то старца с седою головой и наружностью, внушающею уважение, остановилась на пороге, держа меня за руку и, по-видимому, имея намерение ввести в комнату. Действительно, этот старец, остановившись у входа и указывая мне на маленькую кровать, на которой тот держал свои вещи, сказал мне: «Подойди к этому человеку, ибо он должен очень любить тебя»; сказав это, он отпустил мою руку и позволил отойти от себя; я подбежал к тому, на кого он мне показал, и так расцеловал его, что он проснулся. С тех пор он почувствовал ко мне такую привязанность, что без дальнейшего колебания и страха оскорбить моих родственников, которым он… был вполне предан, согласился наконец переехать к моей матери.

Ребенок, которого он воспитывал до того дня, был очень красив собою и хорошего рода; но он имел такое отвращение к наукам, был так неспособен к обучению, столь лжив для своего возраста, с такою наклонностью к воровству, что, несмотря на весь надзор за ним, он никогда не был за работой и проводил целые дни, спрятавшись в виноградниках. Получив отвращение к такому испорченному ребенку, прельщенный дружбою, которую выражала ему моя мать, и особенно побуждаемый видением, о котором я говорил выше, он бросил заниматься воспитанием того ребенка и весьма основательно освободился от господ, в зависимости от которых жил до того времени; но все это не прошло бы ему даром, если бы его не спасло уважение, которым пользовалась моя мать, и ее влияние.

V. С той минуты, как я был отдан ему на руки, он назидал меня с такою чистотою, так искусно ограждал меня от всех пороков, которыми обыкновенно сопровождается младший возраст, что я был тем избавлен от беспрерывных опасностей. Он меня не пускал никуда от себя; я не мог отдыхать нигде, как только подле матери, ни получать подарков без его позволения. Он требовал от меня, чтобы я действовал с осторожностью, точностью, вниманием, тщанием, так что, казалось, он желал, чтобы я вел себя не только как клирик, но как монах. Действительно, в то время, когда мои сверстники бегали там и сям в свое удовольствие и имели позволение время от времени пользоваться своей свободой, я, оставаясь вечно на привязи, закутанный, подобно клирику, смотрел на толпу играющих как существо, поставленное выше их. Даже по воскресеньям и по праздникам меня принуждали следовать такому жестокому правилу; редко давалось мне несколько минут отдохновения, и никогда я не имел целого дня, всегда одинаково подавленный тяжестью труда; мой учитель обязался учить только меня и не имел права заниматься ни с кем другим.

Каждый, видя, как он побуждает меня к труду, надеялся сначала, что такие чрезвычайные упражнения изощрят мой ум; но эта надежда скоро уменьшилась, ибо мой учитель был очень неискусен в чтении стихов и сочинении их по всем правилам. Между тем он осыпал меня почти каждый день градом пощечин и пинков, чтобы заставить силою понять то, что он никак не мог растолковать сам.

Я мучился в этих бесплодных усилиях почти 6 лет, не достигнув никаких результатов своего учения; но зато в отношении правил морали не было минуты, которой бы мой наставник не обращал в мою пользу. По части скромности, стыдливости, хороших манер он употребил весь труд, всю нежность, чтобы я проникся этими добродетелями. Только дальнейший опыт уяснил мне, в какой степени он превышал всякую меру, стараясь для моего обучения держать меня в постоянной работе. Я не буду говорить об уме ребенка, но и взрослый человек, чем его долее лишают отдыха, тем он более тупеет; чем он с большим упорством предается какому-нибудь труду, тем силы его более ослабевают от излишка работы, и чем сильнее принуждение, тем жар его скорей остывает.

Таким образом, необходимо щадить наш ум, утомленный и без того оболочкою нашего тела. Даже и на небе устанавливается правильно тишина ночи именно потому, что в этой жизни наши силы не могут оставаться совсем без отдыха и нуждаются иногда в созерцательном состоянии: точно так же и дух не может быть в вечной подвижности, каково бы ни было дело, которым он занят. Вот почему, какому занятию мы ни были бы преданы, я полагаю, необходимо разнообразить предмет нашего внимания, чтобы дух, переходя от одного предмета к другому, возвращался обновленным и свежим к любимой работе, чтобы наша природа, легко утомляющаяся, находила в перемене труда род некоторого облегчения. Припомним, что и Бог не дал времени одну и ту же форму и восхотел, чтобы его превращения: дни и ночи, весна, лето, зима и осень служили человеку отдохновением. Итак, пусть тот, кто берется быть учителем, обратит внимание на то, чтобы распределять обязанности детей и юношей, воспитание которых возложено на него, ибо я не думаю, чтобы их должно вести иначе по сравнению с теми, ум которых возрос и окреп.

Мой учитель питал ко мне гибельную дружбу, и чрезмерная его строгость достаточно обнаруживалась в несправедливых побоях, которыми он меня наделял. С другой стороны, точность, с которой он наблюдал за каждой минутой работы, превышала всякое описание. Он бил меня тем несправедливее, что если бы у него был действительно талант к обучению, как он полагал, то я, как и всякий другой ребенок, понял бы легко каждое толковое объяснение. Но так как он выражался с трудом, то часто и сам не понимал того, что силился объяснить; вращаясь в кругу тесных и простых понятий, он не отдавал себе ясного отчета и даже не понимал, что говорил, почему совершенно напрасно вдавался в рассуждения. Действительно, его ум был до того ограничен, что если он что дурно понял, учась в позднем возрасте, как я выше сказал, то ни за что не решался отказаться от своих прежних понятий, и если ему случалось высказать какую-нибудь глупость, то, считая себя непогрешимым, он поддерживал ее и в случае надобности защищал кулаками; но я думаю, он мог бы легко не впадать в такую ошибку…134 ибо, как выразился один ученый, для ума, не довольно еще укрепленного наукой, нет большей славы, как говорить только о том, что знаешь, и молчать о том, чего не знаешь.

Обращаясь со мной столь жестоко только потому, что я не знал того, что было ему самому неизвестно, он должен был бы понять, как несправедливо требовать от слабого ума ребенка того, что не было в него вложено. Как умный человек с трудом может понять, а иногда и совсем не понимает слов дурака, так и те, которые, не зная науки, утверждают, что они знают ее, и хотят еще учить других, запутывают свою речь по мере того, как они стараются сделать себя более понятными. Нет ничего труднее, как рассуждать о том, чего не знаешь: темно и для себя, темно и для того, кто слушает, так что оба остолбенеют. Все это, Господи, я говорю не для того, чтобы запятнать имя друга, столь дорогого для меня, но чтобы каждый, читая наш труд, понял, что мы не должны выдавать другим за верное то, что существует в нашем воображении, и не должны покрывать сомнительного мраком своих догадок.

VI. Хотя мой учитель держал меня очень строго, но во всех других отношениях он показывал всеми средствами, что любит меня, как самого себя. Он занимался мною с такой заботливостью, так внимательно следил за моею безопасностью, что ничто враждебное не достигало меня; с таким вниманием он ограждал от влияния дурных нравов людей, окружавших меня, так мало позволял матери заботиться о блеске моей одежды, что, казалось, он исполнял обязанности не воспитателя, а отца, и беспокоился не о моем теле, а о душе. И я испытывал к нему такое чувство дружбы, хотя и был для своего возраста несколько тяжеловат и робок, и хотя иногда моя нежная кожа носила без всякой причины на себе следы плети, что не только не питал к нему страха, естественного в этом возрасте, но забывал всю жестокость и повиновался ему с неподдельной любовью. Вот почему мой учитель и моя мать, видя, какое оказывал я почтение им обоим, старались делать опыты, чтобы убедиться, кого я больше слушаюсь, и давали мне вместе приказания. Но вскоре представился им случай, независимо от их намерения, решить этот вопрос окончательно. Однажды, когда меня побили в школе – школою же называлась одна из комнат нашего дома, ибо мой учитель, взявшись воспитывать меня одного, оставил всех прежних своих учеников, как того требовала моя рассудительная мать, согласившись, впрочем, увеличить его жалование и дать ему значительную прибавку, – прекратив на несколько часов вечером мои занятия, я сел на колени своей матери, жестоко избитый и наверное более, чем заслуживал. На обычный вопрос своей матери, били ли меня в этот день, я, не желая выдать учителя, утверждал, что нет. Но она, заворотив против моей воли ту часть одежды, которую называют рубашкой, увидела, что мои ручонки все почернели и кожа на плечах вздулась и распухла от розог. При этом виде, жалуясь, что со мною обращаются так дурно в нежном возрасте, она воскликнула со слезами, в смущении и вне себя: «Я не хочу больше, чтобы ты был клириком и чтобы для знакомства с науками тебе приходилось испытывать подобное обращение». При этих словах, смотря на нее с гневом, как только мог, я ей отвечал: «Если бы мне пришлось умереть, то я не перестану учиться, чтобы сделаться клириком». Действительно, она мне обещала, как только я приду в возраст и пожелаю того, сделать меня рыцарем и доставить мне оружие и прочее одеяние. Когда же я с пренебрежением отвергнул подобное предложение, твоя достойная служительница, о Господи, выслушала свое несчастие с такою признательностью и столь радостно ожила духом, что сама передала мой ответ моему наставнику. Оба они пришли в восторг, что я обнаружил столь пламенную преданность званию, которому посвятил меня мой отец; с большою быстротою я изучил науки, не отказывался от церковных обязанностей, когда того требовало время или дело, даже предпочитал их еде. Но так это было только в то время. Ты же, Господи, знаешь, как впоследствии я изменился в своих намерениях, с каким отвращением я ходил на церковную службу, и только побои могли меня к тому принудить. В те же времена, о Боже, у меня было, без сомнения, не религиозное [еще] чувство, вытекавшее из души, но каприз ребенка, которым я увлекался. Когда юность развила во мне дурные семена, которые я носил в себе от природы, и внушила мне помыслы, разрушившие все прежние намерения, моя наклонность к благочестию совершенно исчезла. Хотя, о Боже, в ту эпоху твердая воля или, по крайней мере, подобие твердой воли, по-видимому, возбуждало меня, но вскоре она пала, извращенная самыми пагубными помыслами. <… >

XVII. Между тем и в монастыре135, принявшись с такой необузданностью страсти писать стихи, что я предпочитал эту достойную осмеяния суету всем книгам божественного Писания, я дошел наконец до того, что, увлекаемый своим легкомыслием, имел притязание подражать поэтическим трудам Овидия и буколикам136 и хотел воспроизводить всю нежность любви в созданиях собственного воображения и в сочинениях, которые писал. Мой дух, забыв всю строгость, которой он должен подчиняться, и отбросив всякий стыд религиозной профессии монаха, так много питался обольщениями отравляющей распущенности, что я занялся только тем, чтобы в поэзии воспроизвести все то, что говорилось в наших собраниях137, не обращая внимания на то, как оскорбительны были для устава нашего священного ордена все подобные упражнения. Таким образом, я был весь проникнут той страстью и так помрачен обольстительными выражениями поэтов, что многое придумывал собственным воображением; иногда эти выражения производили во мне такое волнение, что я чувствовал дрожь по всему телу. А так как мой дух был постоянно возбужден и забывал всякое воздержание, то в моих произведениях раздавались только такие звуки, какие могли быть вызваны подобным душевным настроением.

 

Кончилось тем, что моя страсть до того возмутила всю мою внутренность, что я иногда позволял себе непристойные слова и писал небольшие сочинения, в которых не было ни ума, ни сдержанности, ни благородных чувств. Когда это дошло до сведения моего учителя, то он был в высшей степени тем огорчен, и однажды ему случилось уснуть под впечатлением грусти, которую я ему причинил. Когда он задремал, ему представилось следующее видение. Он увидел пред собою седовласого старца, смею думать, того самого, который приводил меня к нему и уверял, что моя любовь к учителю останется неизменною; этот старец объявил ему строгим голосом: «Я требую от тебя отчета по поводу этих сочинений, ибо рука сочинявшего их не одна и та же с рукою, которая их писала». Когда мой учитель рассказал мне это видение, мы оба сошлись в способе его толкования. Возлагая нашу надежду на Тебя, Господи, мы были опечалены, но вместе и радовались, видя, с одной стороны, доказательство твоего отеческого гнева, а с другой – уверенные, что это видение возвещало хорошую перемену в моих наклонностях к постыдному. Действительно, если старец объявил, что рука сочинявшего и писавшего не одна и та же, то из этого прямо следовало, что эта рука не станет упорствовать в столь позорном поведении. Это была та моя рука, которая оставалась моею, когда я употреблял [ее] для порока, но она делалась неспособною к воспроизведению столь недостойных ее предметов, когда я предавался почитанию добродетели. Но Ты, Господи, знаешь, а я исповедую, что в ту эпоху ни страх перед тобою, ни стыд, ни то знаменитое и святое видение не могли возвратить меня к чистоте нравственной. С тем же бесстыдством, которое овладело мной внутренне, я продолжал писать те зазорные произведения. Втайне я сочинял стихи того же рода, хотя и не осмеливался показывать их всем или показывал только людям, подобным мне. Очень часто, скрывая имя автора, я прочитывал их встречным и радовался выслушивать похвалу от тех, которые разделяли мои чувства, что препятствовало мне еще более назвать свое имя. Так как похвала относилась к автору, то мне приходилось втайне наслаждаться плодами или скорее стыдом греха. Но, мой Отец, Ты наказал такие дела, когда того восхотел. Действительно, на меня воздвиглись несчастья по поводу этих произведений; Ты препоясал мою душу, преданную тем заблуждениям, поясом бедствий и удручил мое тело болезнями плоти. Тогда наконец меч дошел до самой души, ибо несчастие поражает самый рассудок человека.

Таким образом, с тех пор как муки греха надоумили меня, тогда я бросил свои пустые занятия; не будучи в силах оставаться праздным и покинув игру воображения, я предался духовным предметам и перешел к занятиям более полезным. Так я начал, хотя и поздно, с ревностью работать над тем, на что мне часто указывали многочисленные и превосходные писатели, а именно я обратился к комментариям Святого Писания и особенно изучал беспрестанно произведения Григория, в которых более нежели где-нибудь заключен ключ науки; потом я начал, по методе древних писателей, объяснять слова пророков и евангельских книг, толкуя сначала их аллегорический или нравственный смысл, а потом мистический. Более всех меня поощрял к подобным работам Ансельм, аббат в Беке, сделавшийся впоследствии архиепископом в Кентербери и бывший уроженцем заальпийской страны, из города Аосты; это был несравненный человек и по познаниям и по великой святости своей жизни. Когда он был еще приором вышеназванного монастыря, он открыл мне свои познания, и так как я, будучи мальчиком, находился в первой поре возраста и развития, то он старался с чрезвычайным благодушием наставить меня, как я должен руководить в себе внутреннего человека и управляться правилами разума для власти над своим маленьким телом. Прежде, нежели он сделался аббатом и управлял только монастырем, он часто навещал монастырь Флавиньи, в котором я был помещен во внимание его научного и религиозного процветания, и с такою ревностью сообщал мне плоды своей учености, с такою заботливостью старался отпечатлеть их во мне, что, казалось, я был единственною целью его посещений.

128Вступительная статья и перевод Н. Ф. Ускова.
129Migne J.-P. Patrologiae latinae… cursus completus… P., 1848. T. 146. Col. 280.
130Otloh von St. Emmeram. Liber de temptatione cuiusdam monachi /S. Gabe. (Hrsg.). Bern, 1999. P. 352, 354.
131Перевод с латинского. Текст и примечания приведены по изданиям: Памятники средневековой латинской литературы X–XII веков. М., 1972. С. 367–369 (перевод под ред. Т. И. Кузнецовой); Стасюлевич М. М. История Средних веков в ее писателях и исследованиях новейших ученых. 3-е изд. СПб., 1907. Т. 3. Ч. 1. Отд. 1. С. 101–109.
132В предыдущих главах рассказывается о тяжелых родах матери и о данном отцом обете посвятить ребенка монашеской жизни.
133С шести лет.
134Лакуна в тексте.
135Гвиберт был отдан в монастырь Флавиньи.
136«Буколики» Вергилия.
137Имеются в виду собрания монастырской братии.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru