bannerbannerbanner
Роза

Кнут Гамсун
Роза

V

Хартвигсена пригласили в Сирилунн на приём в честь баронессы и просили в записке, чтобы он захватил и меня. Я прекрасно отдавал себе отчёт в том, что у меня нет подобающей для приёма одежды, и предпочёл отказаться, правда, Хартвигсен считал, что в моей одежде вполне можно идти, но уж в этом-то я разбирался лучше него, кой-чему меня дома как-никак научили.

Сам Хартвигсен в честь баронессы решил одеться сверхизысканно. Когда-то, себе на свадьбу, он купил в Бергене фрак, и теперь он его обновил, но фрак ему был не к лицу. И ему вообще бы не следовало сейчас надевать этот фрак, возможно, памятный Розе. Но он, по-видимому, об этом решительно не задумывался.

Он и мне предлагал разные свои наряды, но все они были мне велики, он был плотнее меня и выше. Тогда Хартвигсен посоветовал мне надеть его куртку поверх моей собственной: «Так небось корпулентней будете», – сказал он. Потом уж узнал я, что в здешних краях принято в знак парада надевать по две куртки и даже в летнюю пору красоваться в таком виде.

Хартвигсен ушёл, а я побродил по отмели и вернулся домой, мне хотелось побыть одному. Время шло, я почитал немного, почистил ружьё, и вдруг в дверь стучат и входит Роза.

За всё время моего пребывания здесь она ни разу не приходила, и я встал ей навстречу в некотором недоумении. Ей поручили доставить меня в Сирилунн. Раз уж она взяла на себя такой труд, мне неловко было отказываться. Я извинился за свой костюм, а сам вышел, чтобы хоть немного привести себя в порядок. Роза прямо с порога стала озираться, смотреть, как что стоит у Хартвигсена, как он устроился, – я сразу заметил. Когда я вернулся, я застал её за тем, что она что-то перебирала в буфете.

– Ах, прошу прощения, – сказала она, ужасно смутившись. – Я только хотела… Это я так…

И мы отправились в Сирилунн.

Запомнились мне на этом обеде несколько купцов из соседнего прихода, на каждом было по две куртки. На дамах тоже было много чего надето. Сидели тут и смотритель маяка с женой, и родители Розы, пастор и пасторша из соседнего прихода, тоже присутствовали на обеде, их фамилия была Барфуд. Пастор был крепкий, красивый человек, птицелов и охотник. Мы с ним поговорили о скалах, о лесе. Он пригласил меня к себе в усадьбу – почему бы мне как-нибудь не проводить Розу, когда она пойдёт домой через общинный лес, – сказал он.

Мак держал краткую речь в честь возвращения дочери под отчий кров. Иные говорят много красивых слов, и всё без толку, а речь Мака была скупая и сжатая, но весьма впечатляла. Он был человек воспитанный, говорил и делал то, что следует, ничего лишнего. Дочь сидела и смотрела напряжённым, слепым взглядом, никого не видя, – да, так смотрит на вас с земли лесное озерцо. Ей было, кажется, не по себе. И манеры у неё были самые немыслимые, будто она всё детство ела на кухне и уже не в силах избавиться от приобретённых там скверных привычек. Уж не нарочно ли она так себя вела, чтобы выказать нам пренебрежение? Мы были ей до того безразличны все. Сейчас я перечислю кой-какие её провинности – удивительные вещи, особенная, редкая невоспитанность, – и это в баронессе! Она что-то такое взяла в руку и давай полировать ногти, её сосед, пастор Барфуд, поскорей отвернулся. Она ставила локти на стол, отправляя еду в рот. Когда она пила, даже я, через весь стол, слышал, как вино у ней булькает в горле. Она нарезала всё мясо на тарелке перед тем как его есть, когда подали сыр, я заметил, что она мажет масло на хлеб всякий раз, как его откусит-откусит, и сразу намажет, где откусила, – нет, ничего подобного я у нас дома не видывал. А наевшись, она сидела, рыгала и отдувалась, будто вот-вот её вырвет. После обеда она беседовала с Хартвигсеном, и я своими ушами слышал, как она сообщила, что вспотела за едой. И даже не покраснела! Сперва я подумал: отсутствие культурного круга привело к этой преувеличенной непринуждённости. Простодушный Хартвигсен мог Бог знает чем её потчевать, ничуть не смущая её. Четыре серебряных амура стояли у колонн по четырём углам столовой. Они держали канделябры. Хартвигсен сказал со значением:

– Ангелки опять сошли на землю, как я погляжу!

– Да, – засмеялась в ответ баронесса, – мой старый папочка украсил было ими свою кровать, но светлые ангелы там оказались не к месту!

Как умела она при случае выразиться чересчур откровенно! И неужто из презрения к нам ей необходимо было прикидываться настолько уж грубой!

Я беседовал с детьми, они моё прибежище и отрада, они показывали мне рисунки и книжки, мы играли в триктрак[4]. Время от времени я вслушивался в речи купцов из рыбачьих селений, они беседовали с Маком и старались к нему подольститься. Кофе сервировали на большой веранде, к нему подали ликёр, да, ничего не пожалели. Мак со всеми был чрезвычайно любезен. Мужчин обнесли длинными трубками, жёны сидели тихо и слушали, что говорили мужья; иногда они перешёптывались.

Хартвигсен тоже взял трубку и стакан. От вина за обедом он сделался непринуждённей, ликёр и вовсе развязал ему язык. Кажется, он взялся показать этим жителям рыбачьих селений, что он чувствует себя у Мака как дома, он сам выбрал себе трубку и расхаживал по веранде, будто с детства привык к подобной обстановке. Сущий ребёнок. Он единственный явился во фраке, но ничуть этим не смущался и то и дело одёргивал фалды. Хоть он и был компаньон Мака и так несметно богат, отчего-то не ему, а Маку выказывали мелкие купцы своё почтение.

– Касаемо цен на муку и зерно, – говорил Хартвигсен, – мы же эти товары франко берём. Русскому – ему бы только сразу сбыть, чтоб поскорее деньги, а мы в любое время, круглый год товар возим.

Купец смотрит на Мака, смотрит на Хартвигсена и учтиво осведомляется:

– Но цена-то не всё круглый год одна, так в какую же пору ваша милость скорее купит товар?

Тут Мак замечает, что смотритель маяка остался в столовой, он тотчас идёт за ним, чтобы пригласить его на веранду пить кофе.

Оставшись один, Хартвигсен всё по-своему объясняет купцу:

– В такой огромной стране, как Россия, мало ли отчего меняются цены на хлеб. Припустят, к примеру, дожди. Дороги и развезёт. Крестьянину с урожаем не добраться до города. Ну, цены в Архангельске и подскочат.

– Вона как! – дивится купец.

– Так обстоит дело насчёт ячменя, – говорит Хартвигсен, ещё больше увлекаясь, – однако вышеозначенные причины так же само влияют и на рожь.

Но он уж и вовсе оживился, когда к столу подошла баронесса.

– Нам и депеши шлют. Как цена на пшеницу, зерно и всё такое прочее – вверх полезла – значит, должон не теряться и делать закупки.

Знаний у Хартвигсена не хватало, но благодушие и простота выручали его. Если рядом не было никого, кого бы он стеснялся, он всё больше и больше смелел, уже не следил за своей речью и тогда говорил, как его земляки-поморы. Главный его собеседник, столь учтиво его расспрашивавший, сказал:

– Как же, ваша милость – и всем-то нам звезда путеводная.

Но рядом теперь была баронесса, и взгляд Хартвигсена на вещи тотчас сделался шире.

– Ну, мы небось по свету поездили, поглядели, видели Берген и прочее, так что знаем свой шесток.

– Эко-ся! – говорит купец и качает головой, оценивая шутку Хартвигсена.

Баронесса тоже качает головой и говорит, глядя ему прямо в глаза:

– Нет уж, Хартвигсен, никто не сомневается в том, что вы звезда путеводная.

– Ну, если вы так считаете… – отвечает он скромно. Но чтобы не ударить перед ней лицом в грязь, он прибавляет:

– Однако должен сказать, что примерно несколько тыщ таких молодцов, как я, в Бергене найдётся.

– Эко-ся! – опять восклицает купец, совершенно потрясённый остроумием Хартвигсена.

Роза стоит в гостиной. Я подхожу к ней и обращаю её внимание на стакан красного вина, который она оставила на столе. Гостиная такая большая, и так далеко стоит этот стакан, он такой рдяный и одинокий, он будто горит на солнце.

– Да-да, – отвечает мне Роза, но мысли её далеко. Верно, она приревновала Хартвигсена к своей подруге баронессе и не в шутку задумалась о том, не переселиться ли ей в дом Хартвигсена, чтобы там управлять хозяйством. Она покружила вокруг кофейного стола на веранде и снова хотела уйти в гостиную, не находя себя покоя.

Тут Хартвигсен ей сказал со всем своим благодушием:

– Вы бы присели к нам, Роза. Вместе скоротали бы времечко за стаканчиком.

Она улыбнулась, и мне показалось, что случилось чудо, что она влюбилась в Хартвигсена. Она села за стол.

А я прошёл по веранде и вышел с веранды во двор. Во дворе тоже было на что поглядеть. Я погулял и вернулся, на столе уже стоял тодди. Мак почти не пил, Хартвигсен, кажется, пил не больше него, но оба то и дело потчевали гостей. Настроение переменилось. Один купец спросил у другого, сколько времени на его часах. Тот уклонился от ответа, и Мак сказал деликатно: «Сейчас всего три часа пополудни». Немного погодя купец снова спрашивает у приятеля: «Сколько у тебя на часах?». Тот сидит, как на горящих угольях, уже пожилой человек, он краснеет, как девица. Ну что за дети – эти северяне! Этот купец щеголял роскошной волосяной цепочкой с золотым запором, но часов в кармане у него не было. И приятель потешался над ним.

Мимо веранды проходил Крючочник, и мы услышали птичий гомон. Мак подозвал Крючочника и пригласил к столу. И вот на веранде был лес, полный пения птиц; но Крючочник и вида не подавал, что причастен к этому пению, он сидел и с самой невинной миной разглядывал разноцветные стёкла.

Потом Роза играла на фортепьяно. Она по-прежнему не находила себе покоя, то и дело озиралась на сидевшее на веранде общество.

 

– Ну, если вам не угодно слушать, я не буду играть! – сказала она и поднялась.

А всё оттого, что баронесса и Хартвигсен сидели рядышком и, кажется, перешёптывались.

И я опять вышел во двор. Я захватил с собой подзорную трубу и стал развлекаться тем, что разглядывал людей на сушильнях.

VI

Через несколько дней я видел Розу, она шла в сторону пристани. Едва ли она туда направлялась по делу, она шла медленной гуляющей походкой. «Это она надеется встретить Хартвигсена», – думаю я.

Зная, что никто сейчас не потревожит меня в доме, я принялся за одно занятие, которого из самолюбия не хотел открывать никому, о, только до поры до времени, покуда не пробил мой час. Я потом ещё расскажу, что это было такое.

Но я не мог собраться с мыслями, я разволновался из-за этой прогулки Розы к пристани и решил прокатиться к сушильням, чтобы успокоиться; но моя лодка стояла у пристани. Ах, верно, оттого, что лодка стояла у пристани, и решил я прокатиться к сушильням.

– А, да вот и он! – сказал Хартвигсен, когда я подошёл к пристани. – Давайте его и спросим.

– Нет! – с мольбою крикнула Роза и отчего-то смутилась.

Минутку я постоял, подождал, но больше мне ничего не сказали, оставаться на пристани было неловко, и я отвязал лодку и взялся за вёсла.

Под вечер Хартвигсен настоятельно просил меня пожить у него до осени. У него для меня много работы, он хотел бы меня попросить кой-чему научить его, быть кой в чём его учителем. К тому же Роза, кажется, готова поселиться у него и управлять хозяйством, если нас будет двое и он не будет единственным мужчиной в доме. Я согласился на все его просьбы и был очень рад.

Вечером Хартвигсен отправился в Сирилунн и, воротясь, долго сидел в задумчивости. Потом он надел шляпу и снова отправился в Сирилунн.

Он был такой странный, верно, он встречал во время этих прогулок своих баронессу и какие-то её слова задели его. Я их видел на отмели в половине второго ночи, потом они пошли дальше вдоль берега, к общинному лесу. «Что-то скажет на это Роза?» – думал я.

Но что думала сама дочка Мака? Она так среди всех выделялась – баронесса в этом глухом краю, и у неё была прелестная маленькая головка, гибкий стан и, быть может, какие-то необычайные внутренние качества.

День шёл за днём, а Роза не являлась. Хартвигсена, по-видимому, это мало печалило. «Когда же придёт Роза?» – спросил я, и сердце моё стукнуло и покатилось. «Не знаю», – ответил рассеянно Хартвигсен.

Я начал обучать его правописанию. В счёте он и без меня был силён и умел производить все нужные ему действия. Он был вдумчив и понятлив. Книг у нас не было, и мне пришлось по памяти ему рассказывать жизнеописание Наполеона и историю войны за освобождение Греции[5]. Более всего впечатляло его во мне то, что я знал разные языки и мог прочесть надписи на иноземных товарах у него в лавке, например, на бобинах и тканях из Англии. Он и сам очень скоро этому выучился, что немудрено: в голове его содержалось так мало знаний, она была почти девственной почвой.

– А вот была бы у меня, к примеру, Библия на еврейском языке, могли бы вы её читать? – спросил он. И он решил купить в Бергене Библию.

На дороге я встретил Розу. Она, всегда такая замкнутая, вдруг сама остановила меня и спросила с вымученной улыбкой:

– И как вам живётся вдвоём?

Я до того удивился, я ответил:

– О, благодарю вас. Но мы вас ожидаем.

– Меня! Нет-нет, я на этих днях, верно, уеду к отцу в усадьбу.

– Значит, вы не переедете к нам? – спросил я растерянно.

– Нет, едва ли, – ответила она.

Рот у неё был большой, тёмно-красный, он чуть дрогнул, когда она улыбнулась мне на прощанье. Я хотел ей напомнить о том, что отец её меня приглашал в усадьбу, но, слава Богу, удержался.

Скоро выяснилось, как хорошо я сделал, что промолчал: вечером Роза пришла в дом к Хартвигсену, и я видел, как она страдает оттого, что у неё недостало гордости. Впрочем, пришла она по делу, просто по делу: она должна была вернуть золотой крестик, который Хартвигсен ей подарил во время помолвки. Кольцо, тоже его подарок, она, к сожалению, потеряла, пусть уж он не взыщет!

– Это ничего, ничего, – отвечал Хартвигсен, удивлённо и снисходительно.

– Ах нет, мне так жаль, – сказала Роза. – И ещё я нашла письмо. Ваше старое письмо. Письмо с Лофотенов.

Всё это было сказано прежде, чем я успел уйти. Роза была сама не своя, она задыхалась. На Хартвигсена вся эта сцена не произвела, кажется, никакого впечатления, перед тем как за мной затворилась дверь, я услышал:

– А-а, старое письмо. Воображаю, какие там ужасти – и касаемо правописания, да и…

Роза оставалась в доме недолго. Я видел, как она вышла, она ссутулилась и ничего не видела, ничего не слышала. Я думал о том, чего ей, верно, стоило это унижение.

На другой день она снова пришла. Как я жалел её, как же грустно мне было видеть её потерянное лицо. Под глазами залегли синяки, верно, после бессонной ночи, губы побледнели.

– Нет-нет, что вы это, зачем уходить? – сказала она мне. Потом повернулась к Хартвигсену и спросила:

– Подыскали вы кого-нибудь вести хозяйство?

– Нет, – ответил он, не сразу и равнодушно.

– Я, пожалуй, могла бы его вести, – заговорила она снова.

И опять он ответил не сразу и равнодушно:

– Да-да. Но я, право, сам не знаю…

– Так вы, стало быть, передумали?

И тут он, верно, понял, что победил, он вдруг сказал – безжалостно, грубо:

– Нет, это ты когда-то передумала. Если ты помнишь, конечно.

Она ещё постояла немного, всё больше и больше сутулясь, сказала тихо: «Да-да», – и ушла.

Даже не присела на стул, даже руки от дверной ручки не отняла.

Я вышел за нею следом, забился в глубь сарая и там на коленях молился за несчастную. Потом тоска меня погнала в Сирилунн, в лавку, на мельницу, опять в лавку Хартвигсен объявил, когда я вечером воротился:

– Я нынче ночью на часок отправлюсь за пикшей. Так что дом остаётся на вас.

Он шутил и как будто всё ждал чего-то, он то и дело поглядывал на дорогу.

И снова я пошёл в Сирилунн, чтобы не видеть, как Хартвигсен отправится за своей пикшей, – едва ли он будет один. Я бродил как во сне.

Так прошла ночь.

На другой день сидим мы с Хартвигсеном перед домом и болтаем. Был полдень, стало, помнится, накрапывать – и вдруг, в третий раз, заявляется Роза. А ведь Хартвигсен всю прошедшую долгую ночь напролёт провёл с баронессой. Мне-то он сказал, что собрался за пикшей, а сам гулял по лесу в ту тёплую ночь.

Роза подошла неверным шагом, завидя её, я даже сперва испугался, не хлебнула ли она чего-нибудь крепкого. Мне сразу захотелось очутиться как можно дальше от них, и при первых же её словах я вскочил.

– Вот, зачастила я к вам. Что-то я хотела сказать… Ах да, там в лесу… На косогоре, в осиновой роще…

– Ну и что? – вдруг перебивает Хартвигсен. – Ну, сидели мы там, время провождали.

У Розы прыгают губы, она смеётся:

– Она говорит, что ей за тридцать. Да, ей за тридцать.

– Ну и что? – спрашивает Хартвигсен. – Тебе-то какая печаль?

Роза смотрит на него и раздумывает. Я оборачиваюсь, я вижу, как она раздумывает, и слышу, как она говорит:

– Она куда старше меня.

И вдруг она бросается на землю и плачет.

VII

Дождь лил два дня и две ночи, и треска штабелями лежала под берёстой. Никто не работал на сушильнях, темно и мрачно было вокруг. Но поля и луга зарастали, пушились, волнились.

Мак предложил включить имя Хартвигсена в название фирмы; правда, это обойдётся ему в известную сумму. Хартвигсен спросил у меня совета, хотя, разумеется, он сам уже всё решил. Крупные торговые обороты вовсе не по моей части, тут я ему был не советчик. У Мака проверенное, известное имя, в этом свои преимущества; с другой стороны, Хартвигсен внёс в предприятие свой капитал и надёжность. Впрочем, они и без того уже компаньоны.

Он что-то написал на бумажке, протянул её мне и сказал:

– Вот эдаким манером. Чтобы по-иностранному выходило.

На бумажке значилось: «Мак и Хартвич».

Тотчас я заподозрил, что в этом переименовании замешана баронесса. Хартвигсен неотрывно смотрел на меня, пока я читал бумажку и над нею раздумывал. Я обучил этого человека грамоте, но недостаточно, ах, совершенно недостаточно, это только так, одна видимость, как та волосяная цепочка для часов. Хартвич? А ведь Роза любила его, раз она приходила к нему, и унижалась, и плакала.

Три раза она приходила. Когда она пришла в третий раз и бросилась оземь, Хартвигсен, конечно, растрогался, он вспомнил былое, к тому же ему, разумеется, льстило, что его считают чуть ли не Богом, на него молятся, и он смилостивился над нею, он просил её встать и войти с ним в комнаты. И там они совершенно, да, совершенно поладили, я вошёл в дом добрый час спустя и застал их в полном согласии. С величайшим изумлением смотрел я на Розу, в лице её уже не было и тени страдания, только мир и покой.

– Стало быть, ты на этих днях переедешь, – сказал ей Хартвигсен на прощанье.

А мне он ничего не сказал.

Роза пришла. Она вела за руку Марту, дочку Стена-Приказчика.

– А вот и мы! – улыбаясь сказала Роза. Марта сделала книксен, как её учили, подошла к нам, пожала нам руки и снова сделала книксен. Хартвигсен каждой сказал:

– Милости просим!

И вдруг кто-то подходит со двора к окну и на нас глядит. Это лопарь[6]. Завидя его, Роза закрыла лицо руками и вскрикнула:

– Ой!

– Да это ж Гилберт, – успокоил её Хартвигсен и усмехнулся. – Он и всегда-то тут шляется.

Роза ответила:

– Всякий раз он мне приносит несчастье.

Хартвигсен вышел. Я сел и немного поболтал с Мартой, несколькими словами я обменялся и с Розой. Я не задавал ей никаких вопросов, это она сама заговорила про лопаря Гилберта:

– До чего же странно. Стоит мне переехать, он тут как тут. Стоит в моей жизни произойти перемене – и он тут как тут.

Но она сама уже сказала, что все эти её переезды и перемены для неё оборачиваются несчастьем, вот я и не стал её расспрашивать. Я попросил её поиграть немного на фортепьяно. Марта, прежде не слыхавшая такой музыки, подошла к Розе, стояла и смотрела на неё во все глаза. Время от времени она поглядывала на меня, словно хотела спросить, доводилось ли мне слышать подобное.

Хартвигсен воротился. Он тихонько сел и стал слушать. Верно, ему казалось, что в доме у него поселился добрый дух, ибо против своего обыкновения он снял шляпу и держал её на коленях. Он тоже время от времени поглядывал на меня и зачарованно качал головой, высоко вздёргивая брови в знак изумления и гордости. Очевидно, музыка, исполняемая на собственном его инструменте, больше его впечатляла, чем в доме у Мака.

Так мы и зажили целой семьёй – нас было четверо, не считая прислуги, которая продолжала приходить для чёрной работы. Розе прислали из дому платья и прочие пожитки, и она у нас окончательно обосновалась. Марта спала вместе с нею в её спальне. И шёл день за днём.

В первое время ничего такого не было, о чём стоило бы писать. Ну, разве что обо мне самом, о моих мелких радостях и печалях и о том, что радостей у меня стало больше. Когда Роза несла поднос, я отворял перед нею дверь, когда она сходила вниз по утрам, я снимал картуз и кланялся – большего счастья мне не надо было, я его не заслужил, я был здесь чужой.

Но часто мы сидели и беседовали по вечерам, и если Хартвигсен умолкал, слово вставлял я или Роза. Ах, но, бывало, Хартвигсен целый вечер не умолкал, лишь бы не дать мне или Розе вставить слово. Сущий ребёнок. И Розе ничего не оставалось, как сыграть что-нибудь на фортепьяно. Сколько дивных вещей переиграла она!

Ежедневное общество Розы так повлияло на этого человека, что он меньше следил за собой и всё больше забывался. Весьма неприятно.

 

– Что скажешь, если я снова надену моё кольцо на правую руку, а? – смеясь, спросил он её как-то в моём присутствии.

Он носил на безымянном пальце левой руки простое золотое кольцо, прежнее его обручальное кольцо, и теперь, ничтоже сумняшеся, не дожидаясь ответа, он его переместил на правую руку. Будто Роза должна непременно обрадоваться.

Потом он сказал:

– А для тебя, само собой, я приобрету новое кольцо взамен утерянного.

Едва слышно она ответила:

– Но я ведь не могу принять никакого кольца.

Тут Хартвигсен сообщил, что король расторг её брак с неким Николаем, сыном пономаря.

– Мы с Маком, сказал он, – уж мы обтяпали это дельце. Ну и, само собой, мы с Бенони хорошенько ему заплатили!

Я видел: Розу как ударили, она опустилась на стул. Я вышел за дверь.

Потом Хартвигсен мне объяснил, что заплатил её мужу за то, чтобы тот от неё отступился. Это обошлось Хартвигсену не в одну тысячу талеров. Но не успел этот Николай получить свои денежки, как окончательно спился! Так что сейчас он уже умер! «Да только вот умер ли он?» – подумал я.

Подобные происшествия доставляли мне очень мало удовольствия, и часто я думал про себя, что Розе не следовало переезжать к Хартвигсену. Ведь она из-за ревности переехала, ревность к баронессе одолела её. Да, но отчего это баронесса так легко отпустила Хартвигсена? Почему она от него отступилась? Уж она-то, кажется, себя в обиду не даст. Верно, тут скрывалось кое-что, непроницаемое для моего взгляда. Возможно, старый Мак всё понимал – умнейший человек, ему бы императором быть. И отчего Хартвигсену обошлось в кругленькую сумму включение его имени в название фирмы? О, Мак – он умел всё хорошенько обдумать – император душой!

Но вот Роза прожила у нас несколько недель, и Хартвигсен к ней привык и уже совсем с нею не церемонился. Я думал: едва ли он был такой в прошлый раз, когда они обручились. Но с тех пор он безмерно разбогател. Выходит, этому человеку богатство не к лицу только и всего.

– Что ты скажешь на то-то и то-то, а, Роза? – бывало, спросит он у неё и огреет ладонью по спине. И он позволял себе делать намёки на баронессу, что она-де была с ним в осиновой роще, что-де она признавалась, как в юности была в него влюблена. Когда Марте понадобилось новое платье, Хартвигсен тотчас ответил: «Да-да», – он сказал Розе:

– Пойди в лавку и всё запиши на мой счёт, там меня знают. Запиши просто – Бенони Хартвич. Мануфактуры на столько-то талеров.

И при этих словах он повернулся ко мне с самодовольной ухмылкой. Сущий ребёнок.

И ещё: он завидовал Маку из-за Крючочника, из-за того, что этот певчий бедолага подался к Маку, а не пришёл к нему, Хартвигсену, просить пристанища. Крючочник был в глазах Хартвигсена малый что надо, например, его застукали на гумне с Якобиной по прозвищу Брамапутра. Муж Брамапутры – Уле-Мужик – сам их накрыл. О, тут уж дело было яснее ясного! И что же Крючочник? Взял и открестился. Вот рисковая голова! Закрыл глаз правым указательным пальцем и говорит: «Разрази меня дьявол!».

Всё это Хартвигсен рассказывал, не утаивая никаких подробностей насчёт Брамапутры и ничуть не стесняясь присутствием Розы. А про Крючочника он сказал:

– Хорошо бы он ко мне пришёл. Уж у меня для него завсегда бы работа сыскалась.

4Триктрак – игра, в которой двое играющих передвигают по специальной доске шашки навстречу друг другу соответственно очкам, выпавшим на костях. Европейский вариант коротких нард.
5Имеется в виду национально-освободительная революция 1821–1829 гг. (Греческая война за независимость), в результате которой было свергнуто османское иго и Греция была провозглашена независимым государством.
6Лопари (лапландцы) – часто употребляемое в художественной литературе название народа саамов, проживающих в северных районах Норвегии, Швеции, Финляндии и России.
Рейтинг@Mail.ru