
- Рейтинг Литрес:4
Полная версия:
Климов Евгеньевич Герман Под нами нет ада
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Подкармливаю её последние два года. Есть у меня одна старая привычка — не съедать всё, что выдают. Паёк хороший, как у бывшего работника образования, мне положено больше, чем многим. Часть оставляю. Эту часть отдаю Алёнке. Не всем Орловым, а именно ей — у неё двое старших братьев, они уже почти подростки, и они едят как могут. Отдаю Алёнке. Она прибегает ко мне раз в неделю, иногда два, даю ей кусок хлеба, иногда сахар, иногда — если очень повезёт — кусочек масла. Она ест у меня в комнате, на моей кровати. Смотрю, как она ест, жалко её.
Думал о ней всю ночь.
Если соглашусь, будет мешок муки. Тридцать килограмм. Это значит, что смогу подкармливать её не раз в неделю, а каждый день. Это значит, что у неё, может быть, перестанет быть прозрачная кожа. Может быть, она доживёт до семи лет. До восьми. До пятнадцати, кто знает.
А если откажусь — этого не будет. И буду подкармливать её, как и раньше, раз в неделю. И останется у неё прозрачная кожа. И, может быть, не доживёт она даже до семи лет.
Знаю, что это порок, предательство. Сам когда-то преподавал это на уроках истории — как разные нехорошие люди оправдывают себя тем, что делают зло ради добра. Знаю эту схему. Сам её разоблачал на уроках.
Но это не помогает.
Потому что у меня в коридоре спит Алёнка.
* * *
Утром постучал в эту дверь — не в управу, а в маленькую дверь во дворе, как мне было сказано. Открыл тот же человек. Он не удивился. Сказал: «Хорошо. Заходите».
Зашёл, и в маленькой комнате стояли двое — он и ещё один. Мне дали лист бумаги и ручку. Написал заявление о добровольном сотрудничестве. Руки даже не дрожали. Пока писал, думал об Алёнке.
Подписал. Меня поздравили. Сказали, что в этот раз сообщать ничего не надо — просто познакомиться, привыкнуть. Через неделю принесу первый отчёт. Сказали, что дадут темы — на что обращать внимание.
Вышел во двор. На дворе светило солнце, очень яркое для марта, и снег быстро таял. По двору шла кошка — серая, тощая. Почему-то долго на неё смотрел.
Потом пошёл домой.
Дома сидел на кровати — той, на которой умерла старуха, — и смотрел в стену. Не чувствовал ничего. Это меня тогда удивило. Думал, что должен что-то чувствовать. Стыд, ужас, отчаяние. Не чувствовал ничего. Просто сидел.
Может, я уже умер тогда, и просто не заметил.
Потом пришла Алёнка. Дал ей кусок хлеба. Она ела. Я смотрел.
Это была среда, двенадцатое марта.
Так началась эта тетрадь.
Запись вторая
4 апреля 2035 г.
Первый отчёт сдал двадцатого марта.
Это было проще, чем думал. Они приготовили для меня шаблон — лист с графами. Имя соседа, кто посещал, в какое время, что слышали (если слышали). Заполнил, что мог. Написал про Орловых — что у них раз в неделю бывает старший брат отца, Леонид, и приносит еду. Откуда еда — не знал, так и написал. Написал про Звягинцевых — что у них вечерами горит свет до позднего и бывают разговоры, но слов я не разобрал. Написал про Ивана из второй комнаты — что он три раза за неделю выходил ночью и возвращался под утро. Про себя написал — что ни с кем не общаюсь, кроме Алёнки Орловой, которую подкармливаю. Это добавил сам, как профилактику. Чтобы потом не сказали, что скрыл.
Отдал лист и получил мешок муки. Нёс его домой в наволочке — настоящий, тяжёлый, тридцать килограмм. Руки болели. Давно не носил ничего тяжёлого.
Дома первым делом испёк хлеб. У нас на кухне старая печь, советская, уже и забыл, когда последний раз ею пользовался. Замесил тесто, поставил, час подождал. Когда хлеб поднялся, отрезал большой кусок и пошёл к Орловым.
Алёнка ела этот кусок медленно. Очень медленно. Так едят люди, которые понимают, что еда — это не каждый день.
Смотрел на неё, и мне было хорошо.
Повторяю это, потому что важно запомнить: мне было хорошо. Это значит, что система работает. Я предал и почувствовал не угрызение, а удовлетворение. Устройство простое, и оно во мне сработало без сбоев.
* * *
Сегодня узнал, что Леонида, брата Орлова, арестовали.
Не знал, что это случится. То есть — теоретически знал. Теоретически понимал, что мои отчёты — это не отчёты в шкаф, что они приводят к арестам. Не дурак. Три года преподавал тридцатые. Знаю, как работают такие схемы.
Но одно дело — знать, и другое — увидеть. Сегодня увидел.
Сегодня утром в нашу коммуналку пришли четверо. Они зашли к Орловым. Не к Леониду — Леонид сюда только заходил в гости. Они пришли в эту комнату, потому что у Леонида здесь хранилось что-то. Что именно — до сих пор не знаю. Они изъяли коробку, перевязанную бечёвкой. Не открывали. Унесли как есть.
Орлова — мать, Анна — стояла в коридоре и молчала. Не плакала. Просто стояла. Дети смотрели из комнаты. Алёнка тоже смотрела. Она смотрела на этих четверых так, как будто пыталась что-то понять про мир.
Стоял в дверях своей комнаты. Знал — они зашли по моему отчёту. Может, не только по моему — может быть, у них была и другая информация. Но мой отчёт был частью. От таких мыслей пошли мурашки по телу и волосы встали дыбом.
Один из четверых, проходя мимо меня в коридоре, посмотрел мне в глаза и едва заметно кивнул. Не открыто — никто из соседей не увидел. Но он кивнул.
Я кивнул в ответ.
Это была наша секретная связь. Это было хуже всего, что было в тот день.
* * *
Вечером Алёнка пришла ко мне в комнату.
Не знал, что сказать. Отрезал ей хлеб. Налил молока — молоко было, купил у бабки на углу два дня назад. Поставил всё это перед ней.
Она не ела.
Она сказала: «Дядя Паша».
Спросил: «Что, Алёнушка?»
Она сказала: «Дядю Лёню забрали».
Сказал: «Я слышал».
Она сказала: «Мама плачет».
Сказал: «Знаю».
Она долго смотрела на хлеб. Потом сказала: «Дядю Лёню теперь не отдадут?»
Сказал: «Не знаю, Алёнушка. Может, отдадут. Иногда отдают».
Это была ложь. Дядю Лёню не должны были отдать. Знал это. Сейчас никого не отдавали.
Она кивнула. Потом начала есть.
Смотрел, как она ест, и мне больше не было хорошо.
Запись третья
17 мая 2035 г.
За эти полтора месяца сдал шесть отчётов.
Начинаю замечать в себе изменения. Хочу их записать, пока могу.
Раньше ходил по коридору и видел соседей. Старуху Тимофееву. Семью Иваненко с тремя детьми. Дедушку Григория, у которого нога сухая и который ходит на костыле. Звягинцевых. Орловых. Видел их всех как людей. Знал, кто из них болеет, у кого день рождения, кто работал раньше и кем.
Сейчас хожу по коридору и вижу их как объекты для отчёта. Тимофеева — пункт. Иваненко с тремя детьми — пункт. Григорий — пункт. В голове сложилась шаблонная сетка, и я смотрю на людей через неё. Не вижу больше Григория с его сухой ногой. Вижу — «мужчина, инвалид первой группы, посетителей не наблюдалось».
Это профессиональная деформация, как говорят. Я её замечаю. И ничего не могу с ней сделать.
Хотя — могу. Знаю, что могу. Могу всё это бросить. Могу пойти и сказать тому человеку в сером пальто: «Я больше не хочу». Он не убьёт меня. Кандидатов у них много. Они просто перестанут давать мне муку.
Но не пойду. Это второе изменение, и оно страшнее первого.
Не пойду, потому что уже привык. Привык к муке, к мясу, к сахару, к тому, что в комнате стало тепло, потому что можно покупать дрова. Привык к Алёнке, которая больше не прозрачная — она просто худая, как обычный ребёнок, и у неё снова появились две косички, потому что у её матери появилось время и силы их заплетать. Привык к тому, что могу делиться. К ощущению, что полезен.
Понимаю, что это сейчас прозвучит чудовищно. Но это правда: доносчиком я чувствую себя более полезным, чем чувствовал за все девятнадцать лет учительства.
Учителем я давал детям знания, которые им были не нужны, потому что им было нечего есть. Доносчиком я даю им хлеб.
Это не оправдание. Это констатация факта.
* * *
Один раз попытался поговорить с собой по-настоящему. Это было в начале мая. Сидел вечером один, с водкой, которая у меня тоже теперь была. Налил себе стакан и сказал вслух — комнате, стене, Богу, не знаю кому: «Что ты делаешь, Павел?»
Никто не ответил.
Ответил себе сам: «То, что мне сказали делать».
«А раньше тебе говорили хорошие вещи?»
«Раньше мне говорили учить детей».
«А сейчас?»
«А сейчас мне говорят следить за детьми».
Это меня очень развеселило. Смеялся, наверное, минут пять. Потом стало тихо.
Потом заплакал. Это было удивительно — давно не плакал. Со смерти матери, наверное, а это было одиннадцать лет назад. Плакал тихо, чтобы не услышали соседи. У нас тонкие стены.
Потом допил водку и лёг.
Утром отнёс отчёт.
* * *
Сегодня они дали мне новую тему.
Темы получаю в конверте, вместе с пустыми бланками. Тема — это то, на что особо обратить внимание в следующем отчёте. Обычно что-то общее: «активность в позднее время», «незнакомые посетители», «упоминание имён собственных в разговорах».
Сегодня тема была конкретнее: «комод в области кухни. Установить, кто пользуется комодом после двадцати трёх часов».
Комод в области кухни — это шкафы под мойкой, в которых жильцы хранят свои продукты. У каждого свой шкаф. Это вообще такое тонкое дело, никто чужой шкаф не трогает — это правило сильнее любого закона. Кто пользуется чужим комодом — тот вор. У нас был один такой раз, в две тысячи тридцать втором году. Мужик из седьмой комнаты полез к Звягинцевым, соседи узнали, так его отметелили, — он потом пропал, и никто не спрашивал куда.
Задание понял. Если кто-то ночью лезет в чужие шкафы — это вор. Это уголовное дело.
Но понял и другое. Понял, что это меня проверяют.
Потому что есть у меня подозрения, точнее, — знаю, кто это. Это Орлов. Старший Орлов, отец Алёнки. Он несколько раз вставал ночью, я слышал, и шёл в сторону кухни.
Если напишу — Орлова заберут.
Если не напишу — они проверят меня. Свои данные у них наверняка уже есть, и они сравнят. Если скрою — мне конец.
Долго не решался написать, хотя прекрасно понимал, что напишу.
Это меня страшно мучает. Это уже не Леонид, какой-то двоюродный брат, человек, которого я почти не знал. Это отец Алёнки.
Отложил тетрадь. Сижу на кровати. Думаю.
Запись четвёртая
11 июня 2035 г.
Написал.
Тянул две недели. Думал. Выходил ночью на кухню сам, делал вид, что нужно попить. Смотрел. Орлов действительно лазил в шкаф Звягинцевых. Это было точно — видел. Он брал понемногу — кусок сала, горсть крупы. Не много. Ровно столько, чтобы Звягинцевы не сразу заметили.
Понимаю его. У него трое детей. У него Алёнка. Когда мужчина видит, как его ребёнок умирает с голоду, он перестаёт быть прежним мужчиной. Он становится другим существом. Это существо может многое.
Орлова понимаю. Но написал.
Написал: «В период с двадцать четвёртого мая по седьмое июня неоднократно наблюдал, как гражданин Орлов А. Н. в ночное время — с двадцати трёх до часу — заходил в кухонное помещение и брал продукты из шкафа, не являющегося его собственностью (шкаф семьи Звягинцевых). Количество не могу оценить точно, но действия имели регулярный характер».
Отчёт отнёс двадцать восьмого мая.
Орлова забрали девятого июня.
* * *
Когда его забирали, был дома. Это было утром, около семи. Лежал и слушал.
В коридоре стук. Голоса. Узнал голос Анны, жены Орлова — она просила, молила, тихо, без крика. Это её особенность — она никогда не кричит. Узнал голос Орлова — он не отвечал ей, только спросил у тех, кто пришёл: «Куда?» Они не ответили. Потом он сказал: «Минутку, я возьму куртку».
Минутку дали. Он взял куртку. Они ушли.
Дверь захлопнулась. В коридоре стало тихо.
Лежал. Не вставал.
* * *
Потом услышал, как кто-то идёт к моей двери.
Лёгкие шаги. Босые ноги. Знал, кто это.
В дверь постучали — тихо, два раза.
Открыл. Стояла Алёнка.
Она была в ночной рубашке. Волосы лохматые после сна, одна косичка распалась. Глаза не плакавшие — слишком потрясённые ещё, чтобы плакать.
Она спросила: «Дядя Паша. Папу куда увели?»
Сказал: «Не знаю, Алёнушка».
Она сказала: «А они скоро вернут?»
Сказал: «Не знаю».
Она сказала: «А ты можешь спросить?»
Спросил: «У кого?»
Она сказала: «У дядей. У тех, что папу увели. Ты же с ними… ты же знаешь?»
Я замер.
Смотрел на неё и не понимал, что она имеет в виду. То есть понимал, конечно, понимал. Но хотел не верить.
Сказал: «Не знаю их, Алёнушка. Не знаю никаких дядей».
Она долго на меня смотрела.
Потом сказала: «А мама говорит, что знаешь».
«Что Анна знает. Знают все, наверное», — подумал я.
Сказал: «Алёнушка, иди к маме. Я ничего не знаю. Хочешь хлеба?»
Она сказала: «Нет, не хочу».
Это был первый раз за два года, когда она отказалась от хлеба.
Она развернулась и ушла.
* * *
Сел на кровать.
Сидел очень долго.
Не чувствовал ничего, кроме одного — холода в животе. Просто холод. Как будто там что-то лежало, что-то твёрдое и холодное, и оно отдавало холодом во всё тело.
Через час встал и пошёл на работу. Работа у меня сейчас есть — устроен сторожем в детский сад. Это та работа, которую дал мне тот человек в пальто. Работа простая, шесть часов в смену. Охраняю детский сад от воровства мебели и игрушек.
Охраняю детей.
Это сегодня показалось мне особенно смешным.
Охранял детский сад в этот день. Сидел на стуле в холле и смотрел в стену. Заведующая, Тамара Сергеевна, подошла ко мне и спросила: «Павел Дмитриевич, вы плохо себя чувствуете?»
Сказал: «Нет, спасибо. Я в порядке».
Она посмотрела на меня внимательно и ушла.
Через стекло двери видел, как дети шли на прогулку. Цепочкой, парами, держась за руки. Воспитательница пересчитывала их. Шестнадцать детей. Они смеялись.
Подумал: «У них есть отцы, наверное. У большинства. Они потом пойдут домой, и им откроет отец. У Алёнки больше нет отца».
Подумал это, и в первый раз за день что-то почувствовал. Почувствовал — не стыд, не отчаяние, не страх. Что-то более простое. Что-то совсем простое.
Почувствовал, что я уже не человек.
Не в смысле метафоры. В смысле буквально. Что-то во мне закончилось. Какая-то структура, которая делает из животного — человека. Эта структура потеряла последнюю опору и осыпалась.
Доработал смену и пошёл домой. Дома лёг и проспал девятнадцать часов. Это было удивительно — давно так не спал.
Запись пятая
3 сентября 2035 г.
Прошло три месяца. Тетрадь не открывал.
Открываю её сегодня, потому что надо много записать. Это будет последняя запись, думаю.
* * *
В августе они дали мне новую задачу. Не отчёт — задачу.
Тот же человек в сером пальто пришёл ко мне в комнату — впервые после того раза. Он сел, налил чаю. Чай у меня теперь всегда есть — настоящий, индийский. Беречь уже не надо.
Он сказал: «Павел Дмитриевич. Нам нужна ваша помощь в одном крупном деле».
Сказал: «Слушаю».
Он сказал: «В районе действует группа лиц, которая занимается хищением государственных продовольственных запасов. Около десяти складов уже идентифицированы как пострадавшие. Мы знаем, что группа активна. Мы не знаем, кто в неё входит».
Я молчал.
Он сказал: «У нас есть основания полагать, что один или несколько участников группы живут в вашем доме. Возможно — в вашей коммуналке. Возможно — в соседних».
Сказал: «Я ничего не слышал».
Он сказал: «Конечно, не слышали. Они аккуратные. Но в вашем доме регулярно появляется свежее продовольствие, которое жильцы не могли купить легально. Откуда — мы не знаем. Это вопрос к вам».
Я молчал.
Он сказал: «Мы предлагаем активизироваться. Поговорить с соседями. Прощупать. Возможно — выйти на их связных. У нас есть основания полагать, что одна из участниц группы — гражданка Орлова Анна Никитична».
Не выдал ничего. Научился.
Сказал: «Хорошо. Попробую».
* * *
С Орловой не разговаривал три месяца — с тех пор как забрали её мужа. Она со мной тоже не разговаривала. В коридоре, когда мы случайно сталкивались, она опускала глаза. Не говорила «здравствуй». Не говорила «добрый вечер». Это самая страшная форма ненависти, которая бывает между соседями — когда человек тебя как бы не видит. Просто не видит. Ты для него — не человек, ты — пустое место в коридоре.
Алёнка тоже больше ко мне не ходила. Это я тоже понимал.
Но к Орловой пошёл. Постучал. Она открыла.
Она увидела меня и хотела закрыть дверь.
Сказал быстро: «Анна. Я пришёл предупредить».
Она остановилась.
Спросил: «Можно зайти?»
Она долго на меня смотрела. Потом отошла, пропуская.
* * *
Не уверен, зачем сделал то, что сделал дальше.
Зашёл в её комнату. Это была комната восемнадцать квадратов — больше моей, но и людей тут было больше. Двое мальчишек на полу играли в шашки. Алёнка сидела на кровати и читала старую книгу. Когда вошёл, она посмотрела на меня — без удивления, без злости. Так смотрят на стену.
Сел на табуретку у двери.
Сказал тихо: «Анна. На вас есть подозрения».
Она кивнула. Как будто это было что-то ожидаемое.
Сказал: «Они думают, что вы участница группы, которая ворует со складов».
Она снова кивнула.
Сказал: «Я ничего не подтвердил. Сказал, что попробую узнать».
Она молчала.
Сказал: «Я могу солгать им. Могу сказать, что ничего не нашёл. Один раз, может, два — пройдёт. Дальше будет хуже. Они найдут другие источники».
Она молчала.
Сказал: «Если есть, что прятать, — прячьте. Если есть, куда уехать, — уезжайте. У вас есть ещё, может быть, две недели».
Она долго молчала. Потом сказала тихо — так, чтобы не услышали дети: «Зачем вы это делаете?»
Не ответил сразу.
Хотел сказать что-то про Алёнку. Что-то про то, что у меня была причина — за хлеб. Что кормил её всё это время. Что не злодей, не убийца, был как все, просто хотел, чтобы один ребёнок не умер.
Ничего этого не сказал.
Сказал: «Не знаю».
Она кивнула, как будто этот ответ был лучше любого другого.
Встал и ушёл.
* * *
Через два дня понял, что сделал.
Соседей не предупредил. Предупредил группу. Группу из четырнадцати человек, которая воровала еду со складов партии. Каждый из них кормил кого-то — своих детей, чужих детей, стариков, больных. Это был большой кусок чёрного рынка, на котором держался наш район.
Анну предупредил, потому что виноват. Потому что хотел, чтобы Алёнка осталась с матерью. Потому что в голове, в этом гнилом, разрушенном моём учительском уме, мелькнула мысль: «Может, я хоть это сделаю. Хоть это могу».
Предупредил, и Анна предупредила остальных. Знаю — потому что в эти две недели в коммуналке стало тихо. Слишком тихо. Ходили вечером. Куда-то носили коробки. Звягинцевы ходили тоже: оказалось, и они были в группе. Все в коммуналке были как-то в этом замешаны. Кроме меня — я был один, был только наблюдателем.
Через две недели у меня собралось достаточно. Знал имена. Знал, где сейчас находятся склады. Знал, что группа готовится к большой акции — последней, чтобы потом исчезнуть.
* * *
Мог не докладывать.
Мог солгать тому, в сером пальто. Сказать: «Ничего не нашёл. Группа, видимо, не из этого района».
Меня бы, наверное, заменили. Лишили муки. Но в муке я уже не очень нуждался — были запасы. Прожил бы.
Но не солгал.
Не знаю, почему не солгал.
Может быть, потому что уже не мог по-другому. Может быть, потому что уже привык — отнести бумагу, получить муку, кивнуть тому, кто кивнёт. Может быть, потому что в самой глубине, в самой грязи моего бывшего учительского ума, подумал: «Если они нашли способ воровать, значит, они опасны. Значит, они системе угрожают». Даже думал такими словами. «Системе угрожают».
Думал словами доносчика.
Я уже был доносчик.
* * *
Двадцать второго августа отнёс полный отчёт.
Перечислил четырнадцать человек. Анну Орлову. Звягинцевых — отца, мать и старшего сына. Молодого человека из соседнего подъезда, имени не знал, дал описание. Бабку Тимофееву — да, и её, оказалось, она была связной. Шесть человек из соседних домов, имена и адреса, как мог установить.
Отнёс. Получил конверт — двойной паёк, прибавку. Ничего этого мне было не надо.
Аресты прошли двадцать пятого августа. Утром. Из комнаты не выходил, лежал. Слышал, как забирают Орлову. Слышал, как кричит Алёнка — она первый раз кричала. Раньше она никогда не кричала, я её не слышал. Сейчас кричала.
Старших мальчиков увезли в детский дом. Алёнку — тоже.
Когда они проходили мимо моей двери, Алёнка кричала: «Дядя Паша! Дядя Паша, дядю Лёню вернули? Где мама? Где мама?»
Я не открыл.
Лежал и слушал, как она кричит, и не открыл.
* * *
Сегодня третье сентября. С тех пор прошло восемь дней.
В коммуналке после арестов осталось почти пусто. Половина семей увезена — оказалось, в группе было больше людей, чем я писал, у них были свои связи. Звягинцевы — все. Бабка Тимофеева — арестована. Иваненко — арестован отец. Дедушка Григорий — арестован, хоть и был на костыле. Остальные — оставшиеся одиннадцать комнат — съехали по своей воле, в течение недели. Никто не хочет жить в коммуналке, в которой только что прошли аресты. Это плохая примета. Хуже неё нет.
Остался один. В двенадцати комнатах коммуналки — я один.
Чемодан Семёновых так и стоит в коридоре. Ни разу к нему не подошёл.
Управдом сказал, что мне дадут квартиру. Отдельную. За заслуги. Это входило в моё «содержание» — об этом я не знал. У них была программа поощрения. Отказался. Не знаю, почему.
Сейчас сижу один в коммуналке. Свет горит только в моей комнате. На кухне темно. В коридоре темно. Двенадцать дверей закрыты. За одиннадцатью из них — ничего.
Пишу эту запись, и мне страшно.
Не страшно за себя. Знаю: за мной придут. Сегодня или завтра. Тот, в сером пальто, три дня назад сказал мне: «Павел Дмитриевич, у нас к вам бооольшое предложение. Великая миссия. Скоро ты станешь знаменитым». Это значит одно: последнее дело. Следить-то больше не за кем.
Они меня используют. Теперь понимаю это. Понимаю, что с самого начала меня вели к чему-то. Вот к этому. К тому, что я стану публичной фигурой, Иудой, которого можно показать всей стране. И в этой истории мне уготовано особое место.
Я знаю, какое.
Знаю об этом из газет, и из слухов, и из того, что говорил тот человек в сером пальто, когда однажды нашёл смелость спросить. У них есть такая новая программа. Перенос сознания. Это для самых тяжёлых. Это вместо расстрела. Это хуже расстрела.
Расстрел был бы милосерден. Расстрел был бы — завершение мук, голода и страха.
То, что у них есть сейчас, — это вечное.
Я преподавал историю. Знаю, что такое «вечно». Объяснял детям, что в истории «вечно» — это всегда метафора. Цари обещали вечно, революции обещали вечно, корпорации обещали вечно. Всё кончалось. Сто лет, двести, тысяча — но кончалось.
А сейчас, кажется, действительно — вечно. Не метафора. Они нашли способ.
Не знаю, в каком виде это будет. Знаю только, что это будет долго. Очень долго. Долго так, что моё сознание перестанет осознавать, где начало и где конец, и от этого станет хуже всего.
Если кто-то когда-нибудь прочтёт эту тетрадь — не знаю, как меня судить. Прощения не прошу.
