ЧерновикПолная версия:
Клим Винокуров Иной фронт
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
– Далекó ещё? – спросила она, и в голосе прозвучала не жалоба, а деловая усталость.
– Нет, – отозвался Севастьян. – Теперь на трамвае. Минут двадцать.
Они свернули с площади на более тихую улицу. Севастьян шёл уверенно – видно было, что маршрут он изучил по карте заранее. Вскоре они вышли на широкую улицу с трамвайными путями, по которым поблёскивала влажная плёнка. Севастьян поставил чемоданы под навесом остановки – чугунного столба с жёлтой табличкой, по которой стекали струйки воды.
Трамвай подошёл скоро – не такой ярко-красный, как на вокзальном кольце, а тёмно-зелёный, потрёпанный, с запотевшими стёклами. Это был уже не аттракцион, а будничный московский транспорт. Они втиснулись в него, заняв места у окна, от которого веяло сырым холодком.
Для Жени это было продолжением чуда. Он стирал ладонью кружок на стекле и смотрел, как проплывают мимо мокрые пятиэтажные «доходные дома» с лепниной, маленькие скверы с потемневшими от дождя листьями. Для Севастьяна – это была проверка памяти: он сверял реальные названия перекрёстков с теми, что держал в голове.
А для Люды начался самый важный этап пути – сравнение. Она видела не парадную Москву площадей и метро, а Москву повседневную: облупленную штукатурку дворов, развешанное на верёвках потемневшее бельё, старушек, спешащих под зонтами. И это её успокаивало. Потому что эта Москва была живой, обжитой. В ней можно было найти своё место. Она уже не казалась неприступной, сияющей крепостью, а стала просто большим, сложным городом.
– Следующая – «Смоленская площадь», – прокричал кондуктор, пробираясь сквозь толпу.
Севастьян встрепенулся, собрал чемоданы.
– Наша. Приехали, – сказал он, и в его голосе впервые за весь долгий путь прозвучало не напряжение проводника, а лёгкость человека, который доставил свой груз к цели. Осталось лишь сделать последние шаги по мокрому асфальту.
***
Трамвай «Аннушка», скрипя тормозами, высадил их на мокрой брусчатке Смоленской площади. Севастьян, наконец почувствовав под ногами не зыбкую почву пути, а твёрдую географию цели, повёл их вглубь переулков. Здесь пахло не городом, а приближающейся осенью в старом парке, дымком из печных труб небогатых особнячков, грибной сыростью из палисадников.
Он остановился перед зданием, которое даже в хмуром свете дышало спокойной, немолодой силой. Не дворец, не казарма – трёхэтажный, из тёмного, благородно потемневшего кирпича, с белыми наличниками и глубокими, как бойницы, окнами. Вывеска у входа была скромной, но от этого весомее: «Военная академия имени М. В. Фрунзе». Севастьян снял фуражку, вытер пот со лба. Вот он. Фундамент.
– Присядьте, отдышитесь, – кивнул он Люде на чугунную скамью у чёрного, кованого фонаря. Сам, поправив ремень и разгладив на груди мятое от дороги поле гимнастёрки, шагнул под сень тяжёлой дубовой двери.
Люда опустилась на прохладный и влажный металл, притянула к себе Женю. Мальчик, оглушённый калейдоскопом дня, молча прильнул к ней, уткнувшись в нее носом. Она смотрела не на фасад, а на маленький, ухоженный скверик напротив, на начинающие краснеть листья клёна.
Через четверть часа Севастьян вышел в сопровождении дежурного офицера – майора лет сорока,с умным, усталым лицом и безупречно выбритыми щеками. Тот оценивающе, но без особого любопытства скользнул взглядом по Люде и спящему на ходу Жене.
– Добро пожаловать в Москву, ваша комната в профессорском флигеле, – сказал майор чётко, без лишних интонаций. – Ключ. Ордера на питание в столовой получите там же, с шести вечера.
Флигель оказался в глубине двора. Комната на втором этаже встретила их запахом свежей краски, мастики для полов. Две узкие железные кровати с сетчатыми панцирями. Стол с зелёным суконным покрытием. Книжная полка. Табурет. И – окно, выходящее в тот же тихий переулок.
Люда вошла, поставила узел на стол и замерла, оглядываясь. Руки её сами потянулись поправить скатерть, стряхнуть невидимую пыль. Это был их новый дом.
Севастьян занёс чемоданы, щёлкнул замком. Звук был сухой, окончательный. Он скинул фуражку на стол, тяжко вздохнул, и только сейчас, в этой тишине, по его лицу поползла настоящая, копившаяся часами усталость.
Не снимая сапог, он подошёл к полке. Из планшета достал, завернутые в мягкую сафьяновую тряпицу, серебряные карманные часы. Неброский, почерневший от времени корпус, выпуклая крышка. Он знал, не глядя, что там внутри, под крышкой, вырезано: «Подпрапорщику А.Ф. Поляшенко. За верность долгу. От офицеров 202 ГП. 1915г.». Отцовские часы. Свидетели одной войны и талисман для другой, ещё не начавшейся. Он поставил их на полку аккуратнее, чем икону.
Обернувшись к семье, он хотел сказать что-то ободряющее, но вместо этого лишь обнажил усталость в скупой, односторонней улыбке.
– Всё. Причалили. Теперь будем обживаться.
***
Они не стали дожидаться ужина в столовой. Достали, что было с дороги – краюха чёрного хлеба, два крутых яйца, соль в спичечной коробке. Ели молча. Женя, клевавший носом, едва проглотил последний кусок, заполз на кровать, свернулся калачиком и провалился в сон так мгновенно и глубоко, будто его выключили.
Люда убрала скорлупу и крошки. Потом села на край кровати, на которой сладко спал Женя, и стала снимать грубые, протёртые на сгибах ботинки.
За окном, в переулке, светился тусклый, белесый день – не солнце, а просто менее тёмная часть неба. Севастьян сидел, положив ладони на зелёное сукно, и смотрел в окно, но видел не переулок, а мелькание кадров: эскалатор, лицо майора-дежурного, строгий кирпич академии.
– Ну что? – тихо спросил он в тишину комнаты, обращаясь больше к самому себе, чем к ней. – Выдыхаем?
Люда сбросила второй ботинок, потерла покрасневшие ступни. Помолчала, слушая ровное дыхание сына.
– Комната… славная, – сказала она наконец. Голос у неё звучал приглушённо. – Тихо. И… всё под рукой.
– Сева. Служба тут… другая? – Слово «другая» она произнесла не как вопрос, а как утверждение.
Севастьян вздохнул. Тяжело, словно из самой глубины грудной клетки.
– Да, – сказал он просто, уставившись в зелёное сукно стола. – Не та. Она совершенно непохожа на то что было раньше.
Больше он не стал ничего говорить. Слова были не для этой комнаты, не для этого разговора. Они повисли бы здесь чужеродным, острым осколком. Она и так всё поняла. Поняла по его спине, сгорбленной не от чемоданов, а от чего-то нового, незнакомого. По этому странному, пристальному взгляду, который он теперь носил на лице вместо простой усталости.
– А Жене… – начала она, и голос её был тихим, ровным, как будто она обсуждала, куда поставить чемодан. – Что я ему скажу, коли спросит: «Папа чему там учится?».
Севастьян поднял на неё взгляд. Не просящий. Не приказывающий. Просто – смотрящий. Как смотрят на человека, который держит другой конец бревна, которое несут.
– Скажи, что учат головой работать, – выдавил он, и каждое слово давалось ему с усилием, будто он подбирал не русские слова, а какие-то иные, только-только выученные. – Что я – офицер. Всё. Больше он спрашивать не станет. А коли станет… пришли ко мне. Я с ним поговорю.
Это было не прикрытие. Это была правда, отлитая в такую простую и твёрдую форму, что за неё нельзя было ухватиться. «Головой работать» – что могло быть правдивее для академии? И что – недосказаннее? Люда медленно кивнула. Не как подчинённая. Как человек, принимающий правила новой, только что начавшейся игры, где фигуры были невидимы, а ходы – тихие.
– Ладно, – сказала она. И в этом слове была тяжёлая, женская покорность судьбе и долгу. – Ложись, отдохни с дороги.
Он ещё минуту сидел, слушая, как в комнате устанавливается свой, особый ритм. Потом лёг, уставившись в потолок, где на белой штукатурке лежали длинные, косые тени.
И тогда, в тишине, нарушаемой лишь мерным дыханием Жени, с полки донёсся чёткий, металлический звук: тик-так, тик-так. Неторопливый, неумолимый ход серебряных часов. Севастьян закрыл глаза. Долг, как маятник, качнулся и в его сторону.
Глава 3
Часть II
Глава 5
Первые три дня в академии была одна сплошная ломка. Двадцать семь офицеров, снятых с должностей по всему Союзу, корпели не над тактикой, а над хитроумными опросниками, что лезли в душу, как щуп сапёра в землю. Их не экзаменовали – их просвечивали, выявляя структуру мышления под напором абсурда и усталости. Севастьян, прошедший школу забайкальской разведки, где от каждого вывода зависели жизни, держался в этой каше уверенно. Его ум, отточенный на том, чтобы из рваных клочьев облаков и теней на аэрофотоснимке вытащить цель, сам искал порядок в хаосе, алгоритм в нагромождении деталей.
А в кулуарах и курилках специального факультета Академии гуляла одна фамилия – Ларинов. Полковник Ларинов Виктор Семёнович. И прозвище – «Дивер». Шёпотом передавали, что до этой академической тиши он десять лет лепил в Харькове особую породу людей. Не разведчиков – диверсантов. На тех самых курсах, где сам Илья Старинов , будущий профессор «тихой войны»(читай мемуары И.Старинова “Мины ждут своего часа” и “Записки диверсанта”), учил не сближению с противником, а искусству его незримого поражения. Там вбивали не уставы, а рецепты управляемого хаоса в тылу врага: как одной закладкой парализовать узел связи, как бесшумно снять часового, как из ничего собрать взрывчатку. Учили не бояться одиночества, ибо одиночка – тень, а тени не берут в плен. Выпускники тех курсов потом рвали тылы франкистов в горах Испании, а их диверсии немецкие инструктора разбирали на занятиях как эталонные. Ларинов был из этой породы. Из тех, кто умеет думать за противника, потому что знает механику любого подлого удара. Слово «Дивер» здесь произносили с тем же уважительным придыханием, что и «ас» у летчиков.
Севастьяна вызвали третьим.
Он вошёл, щёлкнул каблуками, отчеканил: «Капитан Поляшенко по вашему приказанию!» Воздух в кабинете был сухой, с пылью от старых фолиантов и лёгким запахом кожи, натёртой воском, и чего-то ещё – острого, как запах начищенного медного корабельного колокола.
У окна, залитого осенним светом, стоял человек, глядя в окно. Он обернулся не сразу, как бы позволяя Севастьяну оценить себя. В его позе не было ни расслабленности, ни строевой подтянутости. Была собранная нейтральность – состояние полной готовности, лишённое всякого напряжения. Осанка была лёгкой, почти спортивной, но в этой лёгкости чувствовалась стальная пружина. Руки, висевшие вдоль тела, были худыми, с длинными пальцами. Пальцами, которые, если верить легендам, могли в темноте, на ощупь, отличить советский взрыватель УЗРГ от немецкого Zünder 17, или связать такой безузловой строп, что держал до последнего.
Но лицо… Лицо было главным. Не молодое, но и не старое. Лицо, будто вырубленное из гранита, а потом слегка обработанное ветром. Высокий лоб мыслителя был прорезан двумя чёткими, глубокими бороздами – точно такими, какие остаются от бессонных ночей над картами и схемами. Брови, густые и светлые, нависали над глазами.
А глаза… В них не было ничего лишнего. Они смотрели на Севастьяна с чистой, безэмоциональной внимательностью. Но это была внимательность не человека, а прибора, снимающего точные показания. Взгляд, лишённый всего, кроме знания. Знания людей, их скрытых пружин, их истинной ценности.
И губы. Узкие, с чёткими границами. Они были слегка тронуты полуулыбкой. Не дружелюбной. Скорее, улыбкой человека, который знает неочевидную истину. Улыбкой, от которой могла похолодеть спина. Этой улыбкой, наверное, напутствовали диверсанта перед выходом. Или заставить говорить на русском захваченного военнопленного даже если до этого он не знал русского языка.
– Капитан Поляшенко, – голос у Ларинова был ровный, тихий, без интонаций. Голос для кабинета, для точных формулировок. – Забайкальский военный округ. Авиаразведка. Работа по Квантунской армии. В материалах видна не рука фотографа, а глаз аналитика. Видно, что смотрели не на снимки, а сквозь них.
Он беззвучно подошёл к столу, взял папку Севастьяна, раскрыл. Его пальцы, эти инструменты точной работы, провели по графам тестов.
– С немецким языком – не вышло. Для западного направления не подходите. – В голосе не было сожаления. – А вот это…
Сустав указательного пальца лёг на лист с тестами на логику.
– Это другое. Здесь вы, капитан, работаете не с условиями. Вы работаете с замыслом того, кто их составил. Вы пытаетесь повторить ход его мысли. Это – качество. В нашем деле – редкость. Вы не регистратор. Вы – реконструктор. Это и дар, и крест.
Он прикрыл папку.
– На Дальнем Востоке, капитан, сейчас зреет буря. Там исход дела решит не количество батальонов, а проникновение. Проникновение в чужую, не нашу логику. Кафедра Дальнего Востока. Шесть мест. Пять – под Китай, Корею и Монголию. Одно ваше – под Японию.
Севастьян почувствовал под ложечкой знакомое, тяжёлое чувство. Япония. Не абстракция. А та самая сила, что уже несколько лет маячила на горизонте его службы. Чьи укрепрайоны он скрупулёзно заносил на карты.
– Это будет работа в одиночном порядке, – голос Ларинова стал ещё тише. – Не наблюдение, а внедрение. Внедрение в самую ткань их сознания. Ваша цель – японский ум. И первая, самая жёсткая установка. Её нет в учебниках. – Пауза. – Чтобы победить врага – его надо знать и ненавидеть. Ненавидеть так, чтобы рука не дрогнула, когда придётся принимать решение. Это основа. Без этого – вы не офицер, а статистик в погонах.
Севастьян внутренне согласился. Это было ясно. В этом был смысл его прошлой службы. В этом был дух отцовских часов на полке – тяжёлое, немое напутствие.
Ларинов оторвался от стола. Его полуулыбка исчезла.
– Но чтобы знать врага… Чтобы знать настолько, чтобы предугадать его ход, чтобы найти слабину не в его обороне, а в его духе… для этого надо его полюбить.
Слова прозвучали тихо, но с силой разорвавшейся гранаты. Севастьян почувствовал, будто его ударили в солнечное сплетение. Полюбить? Того, чьи позиции он месяцами изучал как инженерный объект, подлежащий уничтожению?
– Полюбить, – повторил Ларинов без тени сомнения, и в его глазах вспыхнул ровный, холодный свет. – Не японского солдата. А мир, что его выковал. Культуру, веками ковавшую волю. Философию, где гибель – не поражение, а завершение долга. Поэзию, где в трёх строчках – вся тоска бытия. Религию, где дух воина живёт в клинке. Язык, в котором нет слова «нет», а есть «это достойно осмысления». Всю эту великую, чуждую, отлаженную машину вы должны будете принять. Понять изнутри. Начать мыслить её категориями. И только когда их логика станет для вас не чужой, а очевидной, вы обретёте силу. Вы станете тенью в их доме. Оружием, против которого нет защиты.
Севастьян стоял, чувствуя, как мир раскалывается надвое. Противоречие, вбитое ему в сознание, было страшнее любой инструкции. Ему приказывали совершить измену устоявшейся в его голове картине мира.
Ларинов смотрел на него, и в его взгляде проступила усталая твёрдость.
– Ваша главная битва, капитан, здесь, – он постучал пальцем по виску. – Вам предстоит разделиться. Ненависть – здесь, – ладонь легла на грудь, где на гимнастёрке был прикреплён орден. – Основанием. Точкой опоры. Любовь – здесь, – палец снова у виска. – Инструментом. Остриём. Если не сможете – погибнете. Если разделите – станете тем, кто нужен. Иного не дано. Всё ясно?
Севастьян сделал усилие. Он заставил голос звучать ровно.
– Ясно.
Ларинов молча протянул ему руку. Его полуулыбка дрогнула, став похожей на печать.
– В путь, капитан, – сказал он почти беззвучно. – Вас ждёт тяжелый но очень интересный путь.
Севастьян развернулся и вышел. Дверь закрылась. Он пошёл по коридору, ощущая пустоту в груди и страшную тяжесть. В ушах гудело: ненавидеть и любить. Он вспомнил отцовские часы на полке. «За верность долгу». Какому долгу теперь? Простому солдатскому? Или этому новому, чудовищному? Ответа не было. Был приказ. И была бездна. Первый шаг в «иной войне» был сделан.
***
На другой день их, уже распределённых и потому по-новому чужих друг другу, собрали в другой аудитории. Севастьян сел, по привычке, у стены, сбоку. Воздух в кабинете висел тяжёлый, не от духоты, а от невысказанного вопроса: как теперь, после приговора Ларинова, будет строиться эта странная служба? Пятеро других молчали, изредка перекидываясь взглядами, в которых читалось уже не просто любопытство, а профессиональная оценка: кто этот лётчик, взявший на себя самую тяжёлую ношу?
Дверь открылась без стука. И вошёл человек, от которого сразу повеяло иным воздухом – не казарменным, не фронтовым, а кабинетным, книжным.
Это был доктор филологических наук Николай Иосифович Конрад. Невысокий, плотный, в тёмном, отличного сукна гражданском костюме, он казался инородным телом в этом казённом помещении, залитом светом ламп. Лицо – круглое, умное, с мягким, почти добрым ртом. Но всё это перечёркивали глаза. Глаза за стёклами очков в золотой оправе – внимательные, холодные, лишённые всякой сантиментальности. Они не оценивали – они препарировали. В его руке был потрёпанный кожаный портфель, битком набитый, оттягивающий кисть. Он нёс его не как ношу, а как хирург несёт футляр с инструментами.
Тишина в комнате стала абсолютной, густой. Конрад прошёл к преподавательскому столу, поставил портфель. Звук замка прозвучал громко, как выстрел. Он осмотрел сидящих, и на его губах появилась едва заметная, сухая складка – не улыбка, а знак узнавания некой знакомой, вечной картины.
– Господа офицеры, – произнёс он. Слово «господа» прозвучало не как реверанс и не как насмешка. Оно прозвучало строго, академично, по-петербургски, как мог бы обратиться учёный советник к группе специалистов в своей лаборатории. В этом обращении было что-то от старой, дореволюционной учёной вежливости, которую он, видимо, не счёл нужным менять. – Я – Конрад Николай Иосифович. Поставленную мне задачу можно сформулировать так: дать вам ключи к пониманию противника. Не к подсчёту его штыков или тоннажа. К пониманию его внутренней механики.
Он обвёл всех тем самым препарирующим взглядом. Взгляд скользнул по лицам пограничников, задержался на штабных, отметил морскую форму и, наконец, упал на Севастьяна. Взгляд задержался на долю секунды не дольше.
Конрад повернулся к стене, где висела карта. Не подробная, топографическая. Широкая, почти схематичная карта Восточной Азии – жёлтое пятно Китая, зелёное Маньчжурии, вытянутый камень Японских островов.
– Вы, – он сделал легкое движение рукой, включив в круг пятерых, но исключив Севастьяна, – будете углубленно заниматься вот этими пространствами. Китай. Корея. Монголия. Три разных организма. Один – древний, почти неподвижный от тяжести собственной истории, болеющий, распадающийся на куски, но всё ещё живой. Другой – нация, которой отрезали государственность, как конечность, но не отрезали память. Третий – всадник степи, зажатый между двумя жерновами и выбирающий, под какой ему оказаться. Ваша задача – понять логику их падений и сопротивления. Почему китаец тысячелетиями строил стену, а теперь не может защитить собственные земли? Почему кореец сдался почти без боя? Почему монгол смотрит на север, а не на восток?
Он замолк, снял очки, протёр их платком. Без стёкол его лицо показалось внезапно усталым и бесконечно серьёзным. Потом он снова надел очки и повернулся прямо к Севастьяну.
– А вы, капитан, – сказал он, и в его тихом голосе прозвучала стальная нотка, – будете иметь дело с пахарем. И с пожаром. С тем, кто эту почву вспахивает сталью и засевает пеплом. С Японской империей.
В кабинете было так тихо, что слышалось, как где-то за стеной капает вода из крана.
– Забудьте про её размер, – продолжал Конрад, и его слова падали в тишину, как капли той самой воды. – Вы изучаете не страну. Вы изучаете культурную аномалию. Остров, который семьсот лет варился в собственном соку, создав цивилизацию чудовищной внутренней прочности. У них другое время. Другая этика. Другая смерть. Они взяли у Китая иероглифы, но не душу. У Запада – паровозы и линкоры, но не совесть. Они создали свой собственный, герметичный космос. И теперь этот космос, сжатый, как пружина, бьёт наружу. Ваша задача – разгадать алгоритм этого удара.
Конрад положил ладони на стол, широко расставив короткие, сильные пальцы.
– Ваши товарищи будут изучать тела. Их анатомию, их болезни, их слабости. Вы же, капитан, займётесь мозгом и нервной системой агрессора. Не тем, сколько у него солдат или кораблей. А тем, как эти солдаты мыслят. Как адмиралы принимают решения. С каким безумием в глазах? До какого предела? И где в этой отлаженной машине духа спрятана та мелкая песчинка, которая может заесть шестерёнку? Ваш фронт – здесь. – Он постучал пальцем себе по лбу. – В области идей, мифов и психологических констант. Самый неочевидный фронт. И самый важный.
Он открыл портфель, достал пачку серых, плохо отпечатанных на машинке листов, но положил их пока перед собой.
– Прежде чем погрузиться в дебри духа, проверим знание географии. Элементарное. Назовите мне четыре главных острова Японского архипелага. С севера на юг.
В аудитории повисла короткая, тягостная пауза. Пограничники переглянулись – их дело было знать береговую линию, а не то, что за ней. Штабники напряглись, вспоминая карты.
Моряк в чёрной форме, не меняя выражения лица, произнёс глуховатым, будто скрипящим от солёных ветров голосом:
– Хоккайдо. Хонсю. Сикоку. Кюсю.
Конрад кивнул, и на его лице впервые появилось нечто, отдалённо напоминающее одобрение.
– Верно. Для человека с флота – это азбука. – Он обвёл взглядом остальных. – А вам, господа, придётся запомнить. Это не сложно. Есть мнемонический приём, весьма… неакадемичный, но действенный.
Он слегка откашлялся в кулак, и его голос, обычно такой чёткий и сухой, на секунду приобрёл странную, почти певучую интонацию:
– «Милая Хоккайдо, я тебя Хонсю… За твою Сикоку я тебя Кюсю».
В аудитории на миг воцарилась ошеломлённая тишина. Потом один из пограничников, тот что покрепче, фыркнул, стараясь превратить смешок в кашель. Штабники заморгали, пытаясь сохранить серьёзность. Даже у моряка дрогнул уголок рта.
Конрад, не изменяя своему невозмутимому выражению, снова стал абсолютно серьёзен.
– Запомните. География – это не просто точки на карте. Это – судьба нации. Эти острова определили всё: и их изоляцию, и их агрессивную экспансию. А теперь, – он раздал листы, – перейдём от географии к геологии духа.
Он стал класть листы перед каждым. Подойдя к Севастьяну, задержался.
– Вам, капитан Поляшенко, этот приём не понадобится. Вы и так их запомните. Как запоминают план города, в который собираются войти. Теперь же вам предстоит изучить… устав жизни в этом городе. Вот. Отрывки из «Хагакурэ» – «Сокрытого в листве». Это не учебник стратегии. Это учебник души, по которому они учатся жить и умирать. Ваш вопрос, как и всем: что здесь главное? Но для вас он будет конкретнее: найдите в этом мировоззрении его ахиллесову пяту. То, что они считают силой, но что может стать для них ловушкой.
Конрад вернулся к столу, сел. Аудитория погрузилась в чтение, но напряжение в воздухе теперь было иным – не столько настороженным, сколько заинтересованным. Сухой профессор оказался способен на неожиданность. Севастьян взял свой лист, и в голове у него невольно прозвучала фраза: «Милая Хоккайдо…». Он отогнал её, как назойливую муху, и вгляделся в строки: «Истинная храбрость в том, чтобы жить, когда правомерно жить, и умирать, когда правомерно умирать…»
Это была уже не просто бумага. Это был первый шифр, вручённый ему человеком, который знал, как оживить даже скучную географию. Война за понимание начиналась.
Глава 4
Часть II
Глава 6
Поздний ноябрь 1937-го вползал в Москву сырым, цепким холод
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
