Лет тридцать тому назад, на окраинах Петербурга люди жили гораздо проще, скромнее и даже веселее, чем теперь.
На Васильевском острове, в 15-ой линии, за Малым проспектом были выстроены только небольшие деревянные дома, большею частью одноэтажные, с наружными ставнями у окон. Жили там люди небогатые: мелкие чиновники, неважные купцы, ремесленники, торговцы да фабричные, так как кругом было немало фабрик.
По воскресным и праздничным дням обитатели маленьких домов высыпали на улицу: по мосткам гуляли девицы, обняв друг друга за талии; в иных местах молодежь играла в горелки, в пятнашки; босоногие ребятишки сражались в лапту, в городки, в бабки, а пожилые люди сидели у ворот на скамейках и вели долгие беседы. Всюду было просто и оживленно.
Улицы в то время на Васильевском острове были не такие, как теперь: на них не было каменной мостовой, не было асфальтовых тротуаров, трава пробивалась всюду, где только ей не мешали, а посреди улиц тянулись высокие деревянные мостки.
В том году, о котором я теперь вспоминаю, Пасха была очень поздняя. Стоял конец апреля, и в природе давно уже повеяло ранней весной: все оживало, все пробуждалось от зимнего сна, чаще сияло и дольше оставалось на небе солнце; из-под таявшего снега бежали быстрые ручейки; около заборов там и сям между желтой прошлогодней травой пробивалась молодая, свежая травка; деревья покрывались почками, которые быстро развертывались в маленькие, липкие, ярко-зеленые листочки; прилетевшие птицы звонко чирикали, приветствуя приход весны.
Наступила пасхальная ночь. Только раз в году и бывает такая ночь: чудесная, торжественная! Никто не спит в эту святую ночь: всюду движение, сборы, и сердце самого обиженного горемычного человека невольно наполняется тихой надеждой и радостью.
По улицам зажигались плошки; народ по всем направлениям шел и шел беспрерывно; окна домов были освещены; православные собирались к Светлой Христовой заутрене…
В одном из подвальных этажей небольшого дома, по 15 линии Васильевского острова, сырая, темная, низкая квартира отдавалась по углам. И там, где очевидно не красно жилось людям, в наступившую пасхальную ночь все выглядело чище, спокойнее и радостнее. Во всех углах копошились жильцы, одеваясь в свое лучшее платье.
В первой комнате, за старой рваной ширмой только один из всех жильцов подвала никуда не собирался и лежал чуть ли не на голых досках, подложив себе под голову вместо подушки какое-то старое тряпье. Это был еще не старый мужчина, исхудалый, бледный, со впалыми глазами, очевидно, больной. Он печально смотрел на мальчика, присевшего боком около него и опустившего голову.
– Надо бы, Гришута, сходить к заутрене, – тихо сказал больной.
Мальчик встрепенулся и встал. На вид ему было лет десять. Волосы у него торчали, будто у ежа, глаза были круглые-прекруглые, а довольно большой вздернутый нос придавал лицу и отвагу и задор. Но при всем том смотрел он прямо, и лицо его выражало доброту и ласку. Да и стоял-то мальчуган особенно, заложив руки за спину, выставив одну ногу вперед и немного откинув набок голову.
– Не во что одеться тебе, Гриша!.. Да и сапог нет!..
– Не беда, батюшка… Можно и без сапог, нынче не холодно. Одену матушки-покойницы кофту черную.
– Ведь и шапки-то нет у тебя, сынок.
– Я, пожалуй, и платком повяжусь.
Отец тяжело вздохнул.
– Нет, это не ладно… Точно девчонка… Одень опять мою старую, все же лучше… Велика только, – вся твоя голова в ней пропадет…
– Ништо… Так ладно будет.
– Эх, горе мое! Сгубила нас с тобой, сынок, эта болезнь моя. Поди, помолись… Детская-то молитва скорее до Бога дойдет.
– Пойду… Только как же ты-то останешься?
– Мне легче теперь…
Гриша достал из-под кровати корзинку, стал в ней шарить и одеваться.
– Какая сегодня служба-то великая идет, – говорил сам с собой больной. – В храмах Божиих какие стихи поют, какие псалмы читают! А потом все люди, забыв зло и вражду, обнимут друг друга, скажут: «Христос воскресе!»
– Батюшка, а батюшка!
Гриша посмотрел на отца и подумал: «Уж не заговаривается ли он?»
– У меня и трех копеек нет тебе на свечу, – глухо сказал отец.
– Ништо… У меня есть огарышек. От 12 Евангелиев остался… «Советник» дал. Увидел, что я стою без свечи, хлопнул легонько по плечу и свечку сунул… Я ее берег… Вот она…
Он встал с пола и вырос перед отцом в порыжелой женской кофте, с головой, ушедшей в старую барашковую шапку, которую он все сдвигал назад. Как он был смешон! Но отец даже не улыбнулся. А уморительный человечек в этой шапке и кофте вдруг схватил больного за шею, припал к нему на грудь головой и замер… Детская ласка везде одинаково мила – и в богатых домах, и в темном сыром углу. Больной ласкал и прижимал к себе дорогую ему голову в большой шапке и глотал подступившие к горлу слезы.
– Нам и разговеться нечем… Нет и яичка красненького для тебя, Гриша.
– Не тужи, батюшка… Ништо… Я скорехонько и дома.
Мальчик скрылся за дверью.
В другом углу того же подвала жила прачка-поденщица. За темной ситцевой занавеской, она снаряжала своих детей к заутрене. Дети оделись в старенькие, заплатанные платья. На простом белом столе стояли очень маленькая пасха, небольшой покупной кулич. И здесь жили бедно… Вдова-мать работала без отдыха, но ведь труд поденщицы оплачивается плохо. Ей едва хватало, чтобы платить за сына в школу, чтобы есть каждый день, и то не досыта, да жить здесь в углу, в подвале.
– Мама, а разговеемся-то мы когда? – спросил подросток-мальчик в чистой ситцевой рубашке, бледный и высокий, с задумчивыми серыми глазами.
– Уж и ты, Степушка, словно маленький, – не дождешься. Придем из церкви и разговеемся.
– Тогда и яичко красненькое дашь? – спросила девочка лет семи, как две капли воды, похожая на брата.
– Одним мы разговеемся, а те завтра остальные дам.
– Вкусно! Так слюнки и текут! – проговорила улыбаясь девочка и тронула пасху пальцем.
– Не трогай! Что ты?! Ведь грешно, – остановила ее мать и поспешно завязала пасху в чистый платок.
Не мудрено, что здесь так нетерпеливо ждали разговенья: весь длинный пост они строго постились, ели впроголодь.
Семья лавочника, лавка которого красовалась на углу Малого проспекта и 15 линии, тоже собиралась в церковь. Пятеро краснощеких детей и сама хозяйка разрядились пестро и пышно. В чистую скатерть завернули огромный разукрашенный кулич, большую пасху с розовым бумажным цветком.
Хозяйка зачем-то пошла в сени. Поторопилась и в дверях столкнулась с входившим мальчиком.
– А, чтоб тебе!!! Не смотришь… Вечно налетишь…! Кажись, все платье оборвал. Так бы тебя, кажется…
И она изо всей силы двинула мальчика, тот отлетел в сторону.
– В церковь идешь, к заутрене, а все лаешься, – произнес где-то в темных сенях мрачный детский голос.
– Хозяин! Иван Никитич! Поди-кось сюда. Послушай, как Андрюшка мне опять грубит… Зазнался! Покою от него нет! – кричала в сенях толстая хозяйка.
– Ужо я его… Сейчас иду… Позабыл мою науку, малец? Ужо я доберусь! – послышался в комнате звучный бас хозяина.
Андрюшка не так был прост, чтобы дожидаться расправы: он шмыгнул из сеней и живо очутился за воротами. Это был некрасивый, рыжий, косоглазый мальчик, круглый сирота и жил из милости у разбогатевшего лавочника, дальнего родственника. Не видел он ничего хорошего в скупой, думавшей только о наживе семье.
В наступающий Светлый праздник Андрюшка знал, что ни от кого не услышит ласкового слова: нет у него; родной души, никому нет до него дела, он совершенно одинок.
В том же доме, где помещалась лавка, в мезонине в одной тесной комнате жил столяр, жена его, Марья Ивановна, была портниха.
В их комнатке все дышало чистотой; перед большой божницей ярко горела лампада.
Марья Ивановна принарядила свою единственную дочь Марфушу, посмотрела на нее и подмигнула мужу: тот с нежностью остановил на ней взор. Темная коса девочки была гладко причесана и заплетена розовой ленточкой; румяное миловидное личико склонилось над тарелкой с яйцами; она что-то про себя шептала, указывая поочередно на каждое яйцо.
– Что ты там шепчешь? – ласково спросила мать.
– Мамашенька, одного яичка не хватает. Как хотите… Посчитайте сами…
– Что ты, Марфуша, да ведь там целый десяток.
– Вам и папашеньке, бабиньке с дедушкой, тете Ане, слепой Маврушке, дяде Антону, Грише, Степе и Анюте… А «советнику»-то?
– Ишь ты как всех наградила! Откуда ж я тебе возьму? У меня больше нет.
– Ну, мне не надо. Пусть ее дает, коли ей любо, – сказал, улыбаясь, отец.
– Уж ты у нас, отец, баловник! Избалуешь дочку.
Марфуша бросилась отцу на шею и звонко его поцеловала.
На улице в это время раздался первый пушечный выстрел.
Из калитки маленького деревянного старого дома с зелеными ставнями, выглядевшего чище других по 15-той линии, вышел высокий, несколько сгорбленный, но еще бодрый старик в широкой шинели, в картузе с кокардой и с узелком в руках: там были кулич и пасха. Вместе со стариком вышла девушка, уже не первой молодости, высокая, худая, с длинным носом, в кринолине, в маленькой круглой шапочке и суконной кофте.
Из отворенной калитки выглядывала старушка с седыми локонами и с накинутой шалью. Яркое пламя вспыхнувших около дома плошек осветило милое доброе лицо старушки с голубыми глазами, и гордую, серьезную девушку, и старика. Высокие, туго накрахмаленные воротники заставляли его держать голову прямо, как будто бы важно. Из-под седых бровей смотрели веселые черные глаза, молодые по выражению, которые совсем не подходили ни к седым волосам, ни к сгорбленной фигуре.
– Идите с Богом! За меня помолитесь. Я уж тут, дома… – тихо сказала старушка.
– Уходи, уходи, Темирочка, еще простудишься. Закрывай калитку, – заботливо посоветовал муж.
– Я думаю, к двум часам и домой вернетесь. Ну, Господь с вами! – и старушка скрылась за калиткой.
А в это самое время мимо старика с его дочерью прошмыгнули два мальчугана, один в кофте и в большой шапке, а другой – высокий, худой.
– Опять эти мальчишки! – с ужасом и негодованием воскликнула девушка. – Никогда от вас покою нет. Кажется, видите – папенька к заутрене идет… Понимаете?!
– Оставь, полно, Агнесочка… Они ведь ничего… Пускай идут вместе.
– Нет, папаша, увольте от этой милой компании. Дайте хоть в праздник вздохнуть свободно. Ваши мальчишки мне надоели до невозможности.
Старик замолчал. Мальчуганы перебежали на другую сторону. Там их поджидала целая компания маленьких оборванцев в стоптанных сапогах, а то и вовсе без сапог и в заплатанных пальто.
– «Советник» с «принцессой» в церковь пошли, – объявил один из мальчуганов.
– Он сказал что-нибудь? – пропищал тоненький голосок.
– Что он скажет?! Глупая! – Просто пошел к заутрене.
– Пойдемте, ребята, в церковь!
Вся ватага двинулась вдоль улицы. Не одна пара детских глаз провожала с затаенным любопытством, с немой надеждой, многие – с лаской, шедшего по 15-ой линии старика в картузе. От времени до времени он приподымал фуражку и приветливо кланялся ребятишкам.
– «Советник» к заутрене пошел! – передавалось из одних детских уст в другие.
– С кем? – допытывались не видевшие.
– С «принцессой на горошенке».
– А «седая богиня»?
– Дома осталась. Только за калитку проводила.
– Он ничего не говорил?
– Что же он скажет?.. «Принцесса» рассердилась, зачем мы его ждали… Прикрикнула… Он ей что-то пошептал.
В это время раздался первый удар колокола в соборной церкви, его благостный призыв загудел, расстилаясь по воздуху… Еще удар… Потом в другой церкви… Снова где-то дальше. И пошел гулкий звон во всех церквах.
Ярче запылали плошки около церквей и домов… Усилилось движение на улицах. В церквах началась Светлая заутреня.
Много бедно одетых ребят, обитателей подвалов, конур и мезонинов, пробралось в ту церковь, куда прошел «советник» с дочерью.
Дети протискивались вперед, охотно ставили к образам свечи, когда им передавали, гасили огарки и посматривали по сторонам.
Дивно хороша пасхальная служба! Тысячи зажженных свечей… Крестный ход, возвращающийся в церковь с Радостным пением «Христос воскресе!» Светлое облачение духовенства… Торжественное, ликующее пение – все это оставляет неизгладимое впечатление, смиряет душу и заставляет позабыть и вражду, и злобу, и горе.