А в июне, когда учебный год почти закончился, на вечеринке у Рони мы играли в игру, которая называется «Двести поцелуев». Играют в нее так: все сидят в кругу и мальчик целует девочку (на выбор), а она – мальчика, а тот – другую девочку и так далее. Надо набрать двести очков. Поцелуй в щеку стоит пять очков, а поцелуй в губы (без языка) – десять (а с языком, французского поцелуя, в этой игре нет, хотя я слышала, что в седьмом классе играют и с языком, но не у нас). Сначала все друг друга только в щеку целовали, а потом Эйтан раздухарился и чмокнул меня в губы – почему-то именно меня (фу-фу-фу, конечно, потому что у него противный пушок над губой, но, с другой стороны, мой первый поцелуй, можно сказать!). И пошло-поехало… Нет, не всех целовали, но почти всех, а меня где-то семь мальчиков поцеловали в губы, некоторые даже не один раз, ну и я, соответственно, столько же раз целовала мальчиков. Так вот, меня ждало открытие: оказалось, Бэнци не очень классно целуется – у него сухие, слегка шершавые и горячие губы. Зато Шахар поцеловал лучше всех – такими чуть приоткрытыми губами, и после того вечера он мне как-то приснился, так что я не могла понять, в кого влюблена, и решила, что раз так, значит, ни в кого… А там начались каникулы, и я Бэнци не видела, да и не до этого было: я все лето провела в разных лагерях и в поездках и впервые была в английском лагере с ночевкой – целых две недели! Но Бэнци мне снился, и всегда некстати. Я даже один раз во сне сказала: «Я тебя больше не люблю, так что не снись мне!» Но он не послушался и приснился еще раз.
Пока я думала про Алона, Моти и Бэнци, про свой любовный опыт, оказалось, что не только молитва Коль нидрей закончилась, но вообще вечерняя служба. Я все пропустила, мой любимый вечер в году прошел мимо меня. Я вынырнула и, пока мы шли домой, лихорадочно пыталась наверстать: специально медленно шла, чтобы подольше смотреть, как свет от фонарей освещает и наполняет собой белые одежды прохожих, возвращающихся из синагоги. Но как я ни старалась, не получалось увидеть, что свет струится от нас, впервые ничего не вышло. Только папа на меня прикрикнул (зло, как мне показалось): «Давай быстрее, Мишка, что ты ползешь как улитка!»
А ночью, когда я уже лежала в постели, в голову ворвались те мысли, которые весь вечер отчаянно отгоняла и даже на время заглушила мыслями о Бэнци, но только я расслабилась и собралась заснуть, как они набросились на меня, и я просто не успела дать отпор. Во-первых, вопрос: надо ли говорить маме? И только от этой мысли сердце пропускало удар, и мне казалось, что я сейчас разучусь дышать. Обязана ли я сказать маме, это мой долг или нет? Или, наоборот, это запрет – испытание, проверка на прочность для меня, и я должна молчать, стиснуть зубы, как герой военного фильма, когда его пытают, стиснуть зубы и зажмуриться, чтобы даже взглядом себя не выдать. Но честно ли это по отношению к маме? А если у нее есть право знать? А тут – единственная дочь, получается, предает ее? А если я все-таки скажу, открою глаза и выпалю или малодушно напишу ей записку, то… то что тогда? Мама даст папе пощечину и обзовет его подлецом, как в кино, а потом они разведутся? А может, лучше поговорить не с ней, а с ним? Сказать ему: «Порви с любовницей, отец!» Нет, это как-то смахивает на девятнадцатый век, лучше так: «Бросай свою шлюху!» Но тут он влепит мне пощечину, это, пожалуй, слишком. А на самом деле мне хочется трясти его и кричать: «Как ты мог, как ты мог, как ты мог?» Да и кто сказал, что он бросит ее? Может, совсем наоборот? Скажет маме: «Видишь, Лили, так получилось, что Мишка узнала, и, наверно, это к лучшему: я так долго лгал, что уже сам себя презираю, а теперь я освобожу себя правдой и верну тебе свободу…» Да, папа вполне может сказать что-то в этом духе. Какой бы сценарий я ни представляла себе, все равно получается, что в итоге они могут развестись. Даже в том случае, если промолчу и ничего не скажу. Если буду держаться и избегать папиного взгляда, но при этом очень хорошо себя вести, и подтяну математику, и дочитаю несчастных «Карамазовых», это все равно может произойти. В любой день. Хоть завтра. Или через год. И второй вариант еще хуже, потому что весь этот год я проживу в ожидании и страхе, убирая завалы в комнате, корпя над учебником математики и читая Достоевского (а там, кто знает, может и за Чехова примусь), и уже почти поверю, что все, пронесло, а в один прекрасный день вдруг зайду в гостиную, а там мама с папой с нарисованными приторными улыбочками: «Мишенька, а мы тут разводиться надумали…»
И что тогда? Как развивается сценарий? Я буду жить с папой, Мариной и ее сыновьями-подростками? Это семейная драма. А если эти противные мальчишки будут меня избивать? А если Марина окажется мачехой из сказок и будет попрекать меня куском хлеба и заставлять мыть полы? (Это уже мелодрама.) Тогда я сбегу! Или я останусь с мамой? Но мама очень мало зарабатывает своими детскими книжками – неужели она устроится на работу? Не могу представить себе маму встающей в семь утра и идущей на работу. А если мама умрет с горя? От разбитого сердца? Такое бывает, я слышала. (Меня однозначно тянет в мелодраму!) И останусь я сиротой. Ее родители, деда Сёма и баба Роза, уже старенькие, они маму поздно родили, у них не будет на меня сил. А папины родители живут в Иудейской пустыне и помогают воспитывать десятерых детей папиного брата (отдельная история) – только меня им не хватало! Короче, никому я не нужна и окажусь в детском доме, только оттуда я, несчастная сирота при живых – а может, и не совсем живых – родителях, конечно, сбегу и стану уличной, как Гаврош из романа Гюго (наконец-то авантюрный поворот!)… А что если мама сойдется с безымянным мужем Марины, сначала из мести, а потом они полюбят друг друга и будут спорить с папой и Мариной о том, кому я должна достаться, и начнется страшный скандал на всю страну? (Это уже мексиканский сериал.) Почти всю ночь я не спала, и ворочалась, и развивала сюжет на разные лады и в разных жанрах (под утро нашлось место даже для шпионского детектива). А когда ненадолго засыпала, то снились кошмары…
В семь часов утра я лежала в постели, измученная и злая, и думала о том, что надо позвонить Бэнци… Просто не так давно я опять внутренне к нему вернулась – стоило случайно попасть к нему домой после школы. Дело в том, что в этом году нам поменяли водителя подвозки: вместо толстого добродушного и пожилого Арика нас стал возить молодой смуглый и злой, как скорпион, Коби. Он из этих, из религиозных, черную кипу носит, только он совсем не лучше от этого, и вся его религиозность только в том и выражается, что он дискриминирует девочек. Меня он с самого первого дня невзлюбил и стал издеваться: Моти можно сидеть спереди, например, а мне – нельзя. Почему? «Да потому, что я так сказал, что тут непонятного!» А еще: «Помолчи, женщина должна знать, когда можно, а когда нельзя разговаривать…» Или: «Тебя никто не спрашивал, куда ты лезешь? Я с Моти разговариваю!» (А Моти, гад, радовался, тихо, но радовался, очевидно, еще не забыл о нашем злосчастном «романе».) А когда Коби узнал, что я не из французов, а из «руси́м», так просто осатанел. Он восточный[16], а восточные не любят иногда русских, как правило, взаимно. (Хотя у нас в Израиле кто-то всегда кого-то не любит, ничего удивительного.)
Коби постоянно опаздывал, а когда я жаловалась, что нас последними всегда забирают, очень грубо затыкал меня. Он ожидал повиновения, покорности, думал, что запугает. Но я не из таких. И на вопрос: «Ты думаешь, ты такая умная?!» – ответила: «Да, думаю, но мой ум здесь ни при чем, а просто ты не имеешь права все время так опаздывать и заставлять нас ждать, а если с нами что-то случится? Это же твоя ответственность…» Коби сжал руль так, что побелели костяшки пальцев, и сказал: «Моти, садись. А тебя, маленькая мразь, я в наказание оставляю у школы…» Моти запрыгнул в машину, я растерялась и даже не попыталась ничего сделать или сказать, и они быстро уехали. Потом, конечно, папа добился того, что Коби уволили, хотя еще дней десять он нас возил, явно сдерживая желание меня ударить, так что я старалась не пересекаться с ним взглядом, но это все было потом. А пока я стояла в шоке у школьной ограды и вдруг увидела спускающегося по каменным ступенькам Бэнци.
– Ты что тут делаешь?
– Поссорилась с водителем подвозки, и он меня тут оставил, а ты?
– Оставили в наказание после уроков…
И мы расхохотались. Бэнци спросил:
– И что теперь?
– Пытаюсь понять, как доехать. Только мне нужно с пересадкой, а у меня как назло всего пять шекелей, на два автобусных билета не хватит…
– Слушай, пойдем ко мне. А вечером твой папа тебя заберет. У меня никого дома нет, но прямо у дома «Бургер Кинг», и мама дала деньги: мы там можем пообедать. Правда, картошку фри придется поделить на двоих. А потом я тебе покажу, как забивать угловой. Хочешь?
Еще бы! Конечно я хотела. Мы сидели в автобусе плечом к плечу (как раз так, как я мечтала перед несостоявшейся совместной поездкой на соревнования). А потом ели картошку фри из одного пакета. А я еще слизала всю соль со дна пакета, и Бэнци сказал:
– У тебя губы красные.
И я почувствовала себя как героиня фильма – губы саднили, я знала, что они чуть припухли. А еще Бэнци сказал:
– Ты всегда говоришь последнее слово, да? Это то, что произошло с водителем подвозки?
И я кивнула. А потом, когда он учил меня забивать угловой и каким-то своим, особенным жестом вытирал пот со лба, смуглого лба, такого цвета, каким мое лицо никогда не будет, сколько бы я ни загорала, и дул вверх, чтобы охладиться, и делал глоток из бутылки с водой, а один раз пролил немного воды на футболку, и на ней появилось мокрое пятно, и на его коже тоже блестели капли воды… В общем, достаточно было одного дня, чтобы я поняла: моя любовь к нему никуда не девалась.
Поэтому я лежала в постели и думала о том, что надо позвонить Бэнци. Только надо дождаться восьми, чтобы не разбудить никого. У Бэнци родители – восточные и соблюдают традиции, не то что мы… Они, может, даже постятся…
– Привет!
– Привет!
– Это я…
– Угу.
– Мишель.
– Я понял.
– Слушай, у меня есть одна идея.
– Ну?
– Просто очень надо смотаться из дома и…
– Давай!
– …поедем кататься на роликах по дорогам…
– Ты глухая? Давай! Только как ты до меня доедешь или я до тебя?
– Черт! Об этом я не подумала. Ну ладно, значит…
– Подожди… Я попрошу брата подвезти меня на горном велике до моста в Гиват-Шмуэль.
– А он согласится?
– Он мой должник, я в пятницу смылся из дома на весь вечер, чтобы он мог обжиматься со своей девушкой… Знаешь, где мост?
– Конечно.
– Ты точно на роликах доедешь? Справишься?
– Не сомневайся.
– Ну, пока.
– Пока.
Мама и папа еще спят, и будить их ни к чему, совсем ни к чему. Быстро напяливаю джинсы и белую майку, потом меняю белую майку на синюю, не хочу быть в белом, не белое у меня настроение – в этот Судный день все пошло наперекосяк, – и не хочу я быть кораблем в утреннем свете, тем более что все пойдут в синагогу, а я – на трассу, на пустынную трассу. У каждого своя пустыня. Меняю майку и вылетаю из дома. Бэнци на горном велике брата ехать минут сорок, а вот сколько ехать мне – непонятно. На автобусе – всего три-четыре остановки, но на роликах? Зато можно ехать напрямую и сворачивать где угодно, и вот я уже еду, мчусь, рассекаю серый асфальт на своих новых зеленых роликах сначала по нашей сонной улочке, потом по двусторонней улице, которая ведет прямо к университету, а потом поворачиваю, и у светофора – еще раз, и попадаю прямо на трассу. Отсюда уже по прямой, долго, но по прямой. Это шоссе, соединяющее Рамат-Илан, Гиват-Шмуэль и Бней-Брак, зовется Геа, а многие называют его геэном[17], потому что оно всегда переполнено машинами, шумное и там вечно пробки. А сейчас тут никого нет, кроме одной худенькой девочки на зеленых роликах, да еще встречаются одинокие велосипедисты, некоторые бросают на меня удивленные взгляды, а кто-то не замечает, а я наслаждаюсь своим почти полным одиночеством.
Через несколько часов дороги заполонят дети и подростки на роликах и велосипедах (хотя в такие далекие поездки, конечно, мало кто пускается), а пока – утро и трасса на самом деле напоминает пустыню: серая асфальтовая пустыня, утреннее сероватое небо, довольно пасмурное. И я еду, еду, левой, правой, левой, правой, держать наклон чуть вперед – всё как учили, а ведь я хорошо катаюсь, отмериваю роликами ровный асфальт, проезжаю на красный – какая разница? И хочу визжать, кричать от восторга, от своей полной, безраздельной власти над этой большой трассой, и так хорошо, что папа, Марина, мама, мои ночные кошмары отступают и кажутся нелепыми, ведь есть только эта серая пустыня, которую я завоевываю прямо вот сейчас своими битыми, острыми коленками, тем более что лечу навстречу Бэнци и вместе нас ждет какое-то совсем удивительное приключение… И даже не замечаю, что солнце в небе все выше, начинает припекать и хотеться пить, и немного гудят ноги – я всего этого не замечаю, потому что все в моем теле направлено вперед, и глаза делают основную работу, поглощая асфальтный городской пейзаж… И тут я наконец подъезжаю к мосту, к условленному месту встречи, и как будто вмиг возвращается чувство собственного тела, и я понимаю, что вспотела, и майка прилипла к спине, и что у меня болят ноги, и хочется пить, а самое главное – Бэнци нигде нет.
Мы договорились встретиться на автобусной остановке: так проще всего. Может, я не на той стороне? Взмываю вверх по ступенькам, перебегаю мост, спускаюсь – тоже никого. Нет, все правильно, думаю, раз они едут из Рамат-Гана, то та сторона – правильная. Бегу обратно. Они просто опаздывают. Может, у брата Бэнци прокололось колесо. Тогда нескоро доедут… А вдруг что-то случилось, они развернулись и поехали обратно домой? О нет, этого просто не может быть, это было бы слишком жестоко, я этого не переживу: после полета по шоссе Геа – такой облом? Вот если бы было можно взять с собой из дома телефон и по нему позвонить… Папа уже рассказывал, что такие телефоны есть, но очень мало у кого – телефоны, которые работают без провода на батарейках, и их можно брать с собой в любое место. Как удобно. Но что-то в них не так. Пропадает возможность приключения. Как можно по-настоящему заблудиться, если у тебя с собой телефон? Или разминуться? Разминуться – это приключение, уговариваю я себя.
Я стою на остановке у моста, перед глазами на противоположной стороне огромная реклама кока-колы, я смотрю на нее и жду. Мимо проходят люди в белых одеждах, наверняка идут в синагогу. Или возвращаются? Сколько же прошло времени? (Я не ношу часы – из принципа, мне нравится ощущать время изнутри, а не узнавать его по ходу стрелки, и вот теперь – пожалуйста, меня полностью подводит чутье, я не знаю, сколько времени жду: десять минут? пятнадцать? полчаса?) Почему в синагогу вдоль шоссе? Откуда они идут? Некоторые в черных костюмах и шляпах – по такой жаре! Ультраортодоксы – как они могут в таких костюмах? Они ведь еще и постятся. При этой мысли еще сильнее хочется пить… Один, совсем молодой, ехидно бросает: «Девочка, не жди автобуса, он не придет». Он что, думает, что я – совсем дебилка? Или иностранка? Кем нужно быть, чтобы ждать автобус в Израиле в Судный день?! Могу же я просто стоять на остановке! Я не отвечаю и продолжаю смотреть на горящие красным огнем железные буквы «Кока-кола», но на глаза наплывает белое. Это женщины – они в белых платьях и косынках, – те, кто не в париках и в белых чулках. Как странники (странницы) в пустыне асфальта. Подмывает спросить, где ближайший оазис, но боюсь ответа, боюсь, что это мираж… А вот и он – настоящий мираж – злое, еще больше потемневшее от ярости лицо Бэнци. Нет, не мираж: он спрыгивает с багажника горного велосипеда, его брат швыряет ему вслед ролики и уматывает. Вот он на меня уже кричит:
– Я тебя час ищу, час! Я уже почти сдался! Почти уехал домой! Да знаешь, сколько всего я успел пообещать брату, чтобы он меня там не бросил?!
– Но я тоже…
– Да не тот мост, – орет Бэнци, – не тот!!!
– Как не тот? Тот самый, у «Кока-колы». Какой еще?
– Да триста метров отсюда, дура!
– Но там уже не Гиват-Шмуэль, там Бней-Брак.
– Это рядом, РЯДОМ с Бней-Браком, ближе к нему, но это Гиват-Шмуэль!!!
– Так откуда мне знать, какой мост?
– Я сказал: мост, который ближе к Рамат-Гану! Дура!
– А как ты вообще меня нашел?
– Догадался! Знаю, что у тебя в голове, что ты не ориентируешься и плохо знаешь Израиль, как все русские!
– Не смей! Это мы построили страну!..
– Ха!
– Зато ты чуть что истеришь, как все триполитаим[18]!
– Что-о-о? – Бэнци уже смеется. Наверно, за то, что его гнев так быстро переходит в смех, я в него и влюбилась.
– Дай попить, Бэнци, я умираю просто.
– Ты не взяла воду? Совсем ку-ку? Ты где родилась, в Сибири?
– Здесь! Просто забыла.
– Тупая блондинка?
– Какая я блондинка?
– Тебя «блондинка» возмущает, а не «тупая»? Ну, для меня блондинка…
– А ты жадный, как все восточные, жалеешь глоток воды.
– Да нет, конечно, пей, только все не прикончи, вдруг по дороге не будет кулеров. Все, хватит уже, стоп, стоп!
И я жадно пью из литровой бутылки Бэнци, на горлышке еще остался вкус его губ, и я пью не только воду, такую спасительную в пустыне, но и весь этот день, и в капельке воды на моей коже отражается терракотовое небо и асфальт, и слизываю и ее. Теперь можно ехать дальше.
Решаем попробовать найти дорогу к дому Бэнци. А оттуда меня папа вечером заберет.
– Помнишь эту сказку про Гензеля и Гретель? Тебе надо было с велика брата хлебные крошки разбрасывать…
– Ну я же хорошо ориентируюсь, не то что некоторые.
Во время этого разговора мы уже вовсю едем дальше по шоссе Геа. Нет, не держась за руки, как в дурацком кино, да и не хочется даже: ладони липкие, потные, – но плечо к плечу, размашистыми движениями. Бэнци пониже меня, но совсем чуть-чуть. А я еще широко размахиваю руками, и он меня передразнивает, но мы едем, держим темп, уже проехали тот, другой, злополучный мост, и вдруг Бэнци говорит:
– Надо съехать с шоссе. Ищи съезд.
– Зачем?
– Догадайся.
– Не могу догадаться.
– Ну, во-первых, мне надо отлить… – (именно так и выразился – «отлить», а не «пописать», как малыши говорят). – А во-вторых, это слишком просто – отсюда найти мой дом. Четыре поворота, и я их знаю. А я хочу уровень посложней, как в компьютерной игре. Давай свернем, а потом будем искать правильную дорогу…
Спорить с Бэнци бессмысленно. Да мне и нравится его план. Как раз в моем духе. Только «компьютерная игра» – из чужого словаря. Но, главное, есть точка пересечения. Все равно мы с ним одной крови – я и Бэнци. Интересно, читал ли он «Маугли»? Он, наверно, не очень любит читать. Но даже это я готова ему простить.
– Постой тут, – говорит Бэнци и уходит в кусты. Совершенно не смущаясь, как будто так и надо. Вспоминаю, как Моти на том «свидании» рассказывал, что знает, «где покакать». Я испорчена своими «русскими» родителями и их русским воспитанием, я другая. Иногда мне даже кажется, что я – не «настоящая» израильтянка. Но кто я тогда?
Поворачиваюсь спиной к кустам, очень надеясь, что не услышу, как Бэнци «отливает», упираюсь взглядом в заколоченный киоск и читаю наклеенную на него рекламу, и вдруг какое-то шебуршание в кустах. Только оттуда выходит не Бэнци, а пес. Не просто пес, а как будто придуманный специально для меня. Золотистый ретривер, но не белесый, а темно-золотой, практически рыжий, как я. Сразу подходит ко мне и ластится, трется мордой о мою руку. На секунду мелькает мысль: а вдруг это Бэнци превратился в собаку? Но нет, Бэнци стал бы гладкошерстным пятнистым пойнтером или поджарой гончей шоколадного цвета. А вскоре из кустов выходит и сам Бэнци, в нормальном человеческом виде.
– Поехали? – Бэнци делает вид, что никакого пса нет.
– Смотри, у него нет ошейника. Его выбросили на улицу! Мы должны его взять!
– Куда? Мои родители не согласятся на собаку.
– Мои согласятся. Наверное. Но это неважно, надо просто найти ему дом.
– Но мы же едем ко мне. Я даже на полчаса не могу впустить к себе это чудище.
По моему лицу уже струятся слезы. Вот этого я не смущаюсь. Если мне нужно плакать, то плачу, плевать, что кто-то видит. Из-за мальчика не стала бы, но из-за собаки – совсем другое дело. Бэнци сдается:
– Ну ладно. Мы его привяжем во дворе, когда ко мне поднимемся.
– Я его не брошу.
– Ну хорошо-хорошо. Только не плачь.
– Он, наверно, голодный и пить хочет, смотри, как он тяжело дышит…
Выхватываю у Бэнци бутылку – он даже не успевает ничего сказать. Оглядываюсь: где мусорка? Возле мусорки всегда можно найти какую-нибудь пластмассовую емкость. Но, как назло, ничего не видно. Открываю мусорный бак и нахожу пустую коробку из-под коттеджа[19]. Наливаю туда воды, и Бэнци сразу кричит:
– Стоп, стоп, ты на это животное всю воду истратишь!
Потом принюхивается, морщится и говорит:
– Фу, от тебя пахнет мусором.
И я инстинктивно выливаю остаток воды на руки, а Бэнци дико вопит:
– Теперь ищи кулер, ищи кулер! А то у нас будет солнечный удар!
Но я его даже не слушаю. Пес – мой пес – жадно пьет воду. А потом благодарно лижет мои руки. Бэнци опять морщится. Мне все равно.
Мы катимся дальше – не по трассе, а по тихим незнакомым улицам, а пес бежит за нами. Я стараюсь ехать не так быстро, чтобы пес не выбился из сил, а Бэнци раздражается и, наоборот, прибавляет ходу. Так мы и мчимся гуськом: впереди смуглый мальчишка в красных штанах футбольного клуба «Маккаби», следом за ним – рыжая девчонка в синей футболке, а за ней – рыжий золотистый ретривер. А вокруг нас подозрительно меняется фон. Все меньше людей в обычной одежде. Все больше мужчин в черных шляпах и черных костюмах, хотя их и не так много: уже полдень, а то и позже, все сидят по домам или в синагоге, – но определенно все больше и больше черной ткани, угрожающих черных шляп…
– Бэнци! – кричу я, и он оборачивается. – Бэнци!.. Мы не там свернули, Бэнци.
Бэнци все еще зол на меня, но тут он смотрит вокруг, и я вижу на его лице легкий испуг.
– Бэнци, – говорю я дрожащим голосом, – мы заехали в Бней-Брак…
Мы с Бэнци смотрим друг на друга. Но делать нечего. Повернуть назад? Но куда?
Любой израильтянин, конечно, сразу поймет, почему нам неспокойно и почему мы говорим «заехали в Бней-Брак» с почти такой же полной ужаса интонацией, как если бы «заехали в Газу»… Про религиозных из Бней-Брака рассказывают кучу историй: как они закидывают камнями заезжающие к ним в субботу машины или плюют в «нескромно» одетых женщин, которые забрели в их район. А у нас двойное преступление: правда, не на машине, а на роликах, но не в субботу, а в «субботу всех суббот», самый святой день – Йом-Кипур. Я еще, конечно, не женщина, у меня даже грудь не очень-то пока растет, но одета совсем не скромно: джинсовые шорты и майка без рукавов, видны острые локти и острые коленки…
А у меня еще личное неприятие Бней-Брака, черных шляп, слова «религиозный» – из-за того, что произошло в нашей семье. Папин младший брат Гершон (в прошлом Гриша) каким-то образом вместо армии попал в ешиву[20] и так в ней и остался, потом женился и переехал из Иерусалима на территории[21] в Иудейской пустыне (не из каких-нибудь идеологических соображений, просто там жилье дешевле). А мой папа, мой принципиальный, воинственно настроенный папа, не смог этого пережить, назвал Гершона бездельником и нахлебником, обвинил в том, что он использует государство, и порвал с ним. Совсем перестал общаться с родным братом. Это случилось еще до моего рождения, с тех пор у Гершона родилось десять детей, мои двоюродные братья и сестры, но я ни разу их не видела, потому что мне папа тоже запрещает с ними общаться – на всякий случай, чтобы я не «набралась глупостей». Папины родители очень переживают, но не смеют папе ничего сказать. К ним у папы отдельный счет. Ведь когда у Гершона стали рождаться дети, дедушка с бабушкой перебрались в Иудейскую пустыню, в их поселение Эфрат. Они к ним ходят почти каждый день и помогают, хотя, если верить рассказам Майки, жена Гершона сама прекрасно справляется: она быстрая и сильная. Как Терминатор, но в хорошем смысле.
Майка – это папина и Гришина сестра, самая младшая. Она приехала в Израиль совсем малышкой – поздний ребенок. Ей уже скоро двадцать пять лет, но она даже не думает о замужестве и делает что хочет. То работает, то учится и все никак не может найти себя. Я ее обожаю. И мой папа тоже, хотя он строг с ней, как будто она его ребенок, а не сестра. С Гершоном сестра тоже общается, часто навещает в поселении и не раз говорила папе, что он дурак. Гершона Майка тоже считает слегка поехавшим, но она его любит: в конце концов, он счастлив, ну и черт с ним. А папу она называет упрямым ослом, я слышала. Это только ей дозволено. Но и на нее папа огрызается.
Так что у нас в семье ультраортодоксы – больная тема. И при виде черных шляп и черных костюмов я чувствую, что сжимаюсь, съеживаюсь, становлюсь очень маленькой…
Воды нет, я истратила последнее на собаку, и теперь у меня легкое чувство вины, хотя все равно ни о чем не жалею. У Бэнци урчит в животе. Я тоже ужасно хочу есть. И пить. И писать. И сесть (а еще лучше – лечь). И домой. Мы автоматически продолжаем нестись вперед, не сбавляя темпа, и вот уже окончательно ясно – по вывескам, по прохожим, да и знаем мы этот городок: это Бней-Брак! Прохожие – и мужчины (черные шляпы, бороды), и женщины (в платках, полностью покрывающих волосы, или в роскошных париках из настоящих волос, в белых или прозрачных чулках, в платьях, закрывающих колени, с длинными рукавами) – смотрят на нас с любопытством. Без злости, просто с любопытством. Но мне и от этого не по себе. Дистанция между мной и Бэнци сократилась (так нам уверенней), мы уже не едем, а понуро идем, насколько можно «идти» на роликах, и сзади плетется мой бедный найденный пес, но не отстает. Я все жду: когда же в нас кто-то плюнет? Или бросит камень? И от испуга пялюсь в лица прохожих: кто? Кто первый? Вспоминаю русский стишок, который мама читала мне в детстве: «А в избушке – людоед: заходи-ка на обед…» А тут, куда ни посмотри, – потенциальный людоед, логово людоедов, и мы сами сюда пришли: давайте, обедайте нами! И вдруг от напряжения, неожиданно для самой себя, начинаю реветь… Бэнци и пес смотрят на меня в недоумении и, кажется, сейчас сами заревут…
И тут чей-то звонкий, задорный голос говорит: «Дети! Дети!», и я понимаю, что обращаются к нам. Поднимаю зареванное лицо и вижу близорукие голубые глаза под очками в толстой оправе, рыхлое, как будто чуть опухшее лицо, парик – каштановое каре, кремового цвета платье на теле, как будто сделанном из булочек разных размеров. Так велико несоответствие этого девичьего, почти детского голоса с его обладательницей, что не нахожу слов и тупо молчу.
– Как вас зовут? Я Хани! Что у вас стряслось, дети?
Надо же, и имя не соответствует. Если бы Хана – тогда да, понятно: почтенная мать семейства; а тут – Хани, будто девчонка. Но, похоже, нами никто не собирается обедать. Перестаю реветь, вытираю рукой глаза. Из-за массивной спины Хани выглядывают пять или шесть девочек разных возрастов, но все как одна – копия матери, разве что без парика и не такие круглые. Как матрешки, думаю. И сбивчиво, путано начинаю объяснять, что мы заблудились, нашли пса, закончилась вода, дом далеко и даже не совсем понятно где именно… Бэнци молчит, наверное, думает, что я и сама неплохо справляюсь.
– Сколько вам лет, дети? – спрашивает Хани. – У тебя еще не было бар-мицвы[22], мальчик?
– Нет, я в шестом классе, мне даже двенадцати нет, – послушно отвечает Бэнци.
– А тебе? Есть двенадцать?
Качаю головой:
– В декабре будет. – А сама думаю: «Какое ей дело, сколько нам лет?»
Хани расплывается в улыбке, от которой ее лицо становится еще шире, а глаза превращаются в щелочки.
– Отлично! Замечательно! Тогда можно вас и накормить, и напоить!
Точно, как же я не догадалась: ведь мы, получается, несовершеннолетние и по еврейским законам не обязаны соблюдать пост. От усталости я страшно туплю и продолжаю молча смотреть на Хани зареванными глазами.
– Пойдемте, – говорит она, – мы вас не съедим!
И я невольно улыбаюсь: как она догадалась, о чем я только что думала?
Мы плетемся за Хани и ее матрешками, только в другом порядке: я, пес, а следом – взъерошенный, озирающийся по сторонам Бэнци. У подъезда Хани спрашивает:
– Это твоя собака? – Я киваю, прежде чем Бэнци успевает что-то сказать. – Собаку придется оставить здесь, она тебя подождет, – говорит Хани и слегка пожимает плечами, как будто извиняется; можно подумать, это такой печальный и объективный факт, от нее не зависящий.
Яростно мотаю головой:
– Я не могу его бросить, он мой, мой! – выпаливаю, как будто спорю с кем-то.
– Ну хорошо. – На лице Хани все та же ровная, спокойная улыбка. – Я тебе сюда все принесу. Мальчик, ты поднимешься?
Бэнци качает головой – он как будто онемел. Хани опять пожимает плечами, она, наверно, думает, что мы очень странные.
– Ну как хотите, – весело говорит она, ничуть не обидевшись.
Через десять минут она спускается с подносом, на котором куча разной еды, бутылка минеральной воды и одноразовая посуда, а старшие девочки держат в руках пластмассовые стулья.
– Вы же не лошади, чтобы есть стоя, – говорит Хани и смеется, чуть закинув голову, и тут же бросает старшей девочке: – Ривки, тебе надо держаться, лучше уйди от соблазна.
Но Ривки поводит плечом в знак отказа – как в их семье любят этот жест! (А у нас есть такой жест – объединяющий? Нет, у каждого свои характерные жесты. Может, поэтому мы и не настоящая семья? Нет, не буду об этом сейчас думать…)
Мы с Бэнци почти хором говорим «спасибо», и Хани опять заливается смехом, а потом молчим, потому что наши рты заняты гуляшом и яичным салатом. Мне хочется покормить пса, но под пристальным взглядом Хани это сложно сделать. Набираюсь смелости и спрашиваю:
– А почему вы не любите собак?
– Мы хорошо относимся к собакам, – невозмутимо отвечает Хани, и я приободряюсь и даю псу попить из моего стакана – вроде компромисса. – Просто у нас не принято держать их дома.
– А почему? – не унимаюсь я, игнорируя взгляд Бэнци, который как бы говорит: какая тебе разница? Не лезь!
– Знаешь, что означает слово «собака»? – спрашивает Хани. – Кэлэв, то есть коль лэв, буквально «весь – сердце». Собака все делает только сердцем, все ее порывы и побуждения – всё от сердца.
– Да, так и есть, – перебиваю я, – но ведь это прекрасно! Пес – весь сердце, да!