Целью обыкновенных миней было предложить на каждый день месяца поучительное чтение, относящееся к жизни святого, указанного в календаре. Макарий же задумал соединить в 12 громадных томах всю литературу страны. Книги свящ. Писания с комментариями, жития русских святых (патерики) и греческих (синаксары), творения Отцов церкви, энциклопедические сборники более ранней эпохи, вроде «Пчелы», описание путешествий – все было сведено вместе. Из книг священного писания, по ошибке ли переписчика или же благодаря намеренному пропуску, некоторых нет на лицо в этом собрании. Второе предположение кажется правдоподобным по отношению к Песни Песней. Как бы то ни было, это произведение является для умственной истории эпохи незаменимым документом. Та часть, где содержится жизнеописание местных святых, дает любопытное указание на постоянную работу рационального сознания. Святые древних миней были местными героями и чудотворцами. В Москве не знали новгородских святых, а в Новгороде московских. Макарий соединяет их для прославления и общего почитания всей страны. Политическая работа Москвы укрепляется и торжествует на этом христианском Олимпе, завладевшем церквами Кремля и приобщившемся в пышности объединенной монархии.
Митрополит, по-видимому, только редактировал свой сборник. Работу производили выбранные им сотрудники. Он был первым основателем литературной коллегии, какая известна на Руси. Он создал вокруг себя движение, надолго пережившее его. Придавая большое значение стилю, он ввел и укрепил в литературном языке преобладание своего церковно-славянского языка, вытеснившего народный разговорный язык даже из житий святых, первоначально написанных на нем. Но, как и в произведениях Максима Грека, у Макария нечего искать критического смысла.
Он вовсе не проверял подлинности текстов нагроможденных в его энциклопедии материалов и ввел в нее, наряду с самыми нелепыми выдумками, безусловно фантастические жития святых, между прочим 40 мучеников, канонизированных сразу на соборах в 1547 и 1549 г. Но и здесь политика Москвы давала свой тон: ей нужны были небеса, сияющие новым блеском над простором только что объединенных вокруг главного центра областей.
Макарий, впрочем, был многосторонним писателем. Кроме «Степенной книги», о которой я уже упоминал, и многих посланий и поучений, ему еще приписывают «Кормчую книгу», русский номоканон, собрание всех канонических правил; книга монастырских уставов – это тоже компиляция.
Но этот писатель был также и оратором. Он нарушил молчание, долго сковывавшее уста национальной церкви. Две или три из сохранившихся его проповедей хорошо составлены, написаны просто, выделяются этим из всей предшествовавшей литературы. Они кажутся импровизациями и являются событием, возвещающим наступление новой эры в области литературы. Третья проповедь, произнесенная пред Иваном Грозным после взятия Казани, написана с наибольшим старанием, но менее удачно: он возвращается к худшим образцам прошлого. Общий недостаток художественного воспитания отнимал у этого, без сомнения богато одаренного, человека способность эстетического понимания. Очевидно, желая на этот раз подняться на высоту прославляемого им исторического события, он падает тяжело и неловко, не достигнув цели.
«Домострой» приравнивался к разным подобным ему произведениям итальянским, французским и даже индийским. Я бы скорее сказал, что его сравнивать нельзя ни с чем. Это в своем роде единственное произведение. Книга имеет ту особенность, что она не относится ни к какой эпохе и даже ни к одной определенной среде. Это, как я уже указывал, труд компилятивный и ретроспективный. Поэтому в нем так много отразилось бытовых черт.
Основа его, вероятно, заимствована попом Сильвестром из более ранней новгородской литературы, так как книга очень точно отражает нравы этой области. Домашняя жизнь, которую Сильвестр изображает, это жизнь местной аристократии, маленького мира бояр – наполовину земельных собственников, наполовину коммерсантов. Но к этой мирской части присоединяется однако добавление, посвященное религии и морали. Здесь среди заимствований как из церковной литературы, так и специально-нравоучительной, бывшей в большом почете в монастырях, мы встречаем меню на постные дни. Весь этот собранный материал проникает и царит над ним московский дух. Только одна последняя глава, в виде поучения священника церкви Покрова Пресвятой Богородицы к сыну Анфиму, может быть приписана перу Сильвестра. Однако и здесь автор резюмирует поучения, вытекающие из предыдущих глав. Эти правила касаются отношений к Богу, к ближнему, к государю и слугам. Между ними встречаются довольно странные, как, например, о задерживании дыхания во время прикладывания к иконам, и другие, где роль женщины в хозяйстве получает особое освещение: она может присутствовать при богослужении только лишь тогда, когда ей позволяют домашние хлопоты и обязанности, возложенные на нее. А они мало оставляли ей досуга. Глава семьи призывается быть более усердным. Изображение его роли неприятно напоминает законодательство того времени. Это как бы другой уголовный устав. Супругу, отцу, господину рекомендуется в меру применять наказания, не допуская однако никаких послаблений. Нужно избегать бить виновных по голове и под сердце, наносить удары ногами и тупым орудием. Впрочем, в этих наставлениях встречаются противоречия. Так, в одном месте употребление палки запрещается, в другом же сказано: «Если ты его (непослушного сына) ударишь жезлом, он от этого не умрет». Это неудобство всех компиляций. Как бы то ни было, семейные отношения между наказывающим и наказуемым почти ограничиваются распределением ударов, которые нужно дать или получить. Для супруги делается некоторого рода исключение. Муж должен увести ее подальше от нескромных взглядов и там, сняв с нее рубашку (на этом пункте «Домострой» настаивает, и он действительно важен в книге, где идея порядка и бережливости занимает важное место) и без гнева, взяв вежливо жену за руку, но с необходимой строгостью, погладить ей плечи своей плеткой. После же наказания муж должен быть обходительным и ласковым с женой, чтобы не пострадали супружеские отношения.
Эти средства поучений, вероятно, применялись очень часто. Действительно, обязанности наказывающего сводятся почти исключительно только к подробным расправам. Обязанности же наказуемой, т. е. жены, многочисленны и довольно тягостны. Она первая в доме встает. Помолившись, раздает работу всем слугам. Давая им хороший пример, она должна быть постоянно занята работой. От нее требовалось хорошее знание всех рукоделий: шить, стирать, стряпать. Муж и гости не застанут ее никогда без работы. Она должна воздерживаться от шуток и смеха с окружающими ее женщинами, не вести с ними пустых разговоров, также не отворять дверей соседним кумушкам, гадалкам и даже торговкам.
Очевидно, это только идеальное правило, как бы опрокинутое изображение. Его надо перевернуть, чтобы получить точное изображение действительности. Такое замечание относится не к одной странице книги. Оно применимо, например, к параграфу, где женщинам рекомендуется пить только лишь квас, также и к тому, где говорится, что со слугами нужно обращаться кротко и человечно, хорошо одевать их и кормить. Но в то же время перед нами показывается, как в кинематографе, силуэт слуги, посланного с поручением. Подойдя к двери дома, куда его послали, он оботрет ноги, высморкается, вероятно в руку, прокашляется, плюнет и тогда уже произнесет: «Благословенно буди имя Господне». Если ему на это не ответят: «Аминь!» – он повторит это трижды, повышая голос, и затем тихонько постучит в дверь. Когда его допустят в дом, он передаст, что ему велено, стараясь теперь уже не сморкаться, не плевать и не совать пальцев в нос. Исполнив все, он поспешит домой…
Характерной чертой этих картин, как и комментариев, которыми они сопровождаются, является материализм, которым проникнута домашняя и общественная жизнь. Воспитание детей сведено к внушение страха Божия и к обучению ремеслам. Чрезвычайная важность, придаваемая подробностям хозяйства – шитью одежды, употребление обрезков материи, расположению копен сена, – подчеркивает еще определеннее этот характер. В главе, касающейся общественных отношений, заметно то же самое. Если пригласят на свадьбу, не надо пить лишнего и не засиживаться за столом. Вот в чем вся суть.
Книга немного возвышеннее в конце, в той части, на которую Сильвестр наложил свой личный отпечаток.
Но и здесь обнаруживается скоро основная двойственность произведения: с одной стороны аскетизм, с другой – чувственность. Мирянин ли тот сын, которому автор предлагает образец христианской жизни? Сначала можно в этом усомниться. Не спать в часы заутрени и не забывать времени обедни. Петь ежедневно утреню, всенощную и часы и не напиваться пред тем, как идти к вечерне – все это требовалось обыкновенно от монаха шестнадцатого века. Но нет! Человек, от которого этого требуют, имеет свой дом, куда ему рекомендуется почаще приглашать священника для совершения молебнов. Он ходит на рынок, где должен давать щедрую милостыню, не забывая при этом и своих интересов. Смешение божественного с мирским, правил высокой добродетели, доведенной до крайней суровости, и уроков практической мудрости, граничащей с цинизмом, пронизывает всю книгу с начала до конца. Искренно любить всех, никого не осуждать, не делать другим того, чего себе не желаешь, держать двери своего дома широко открытыми для бедных, страждущих, для всех несчастных, прощать обиды, переносить без жалоб дурное обращение, приходить на помощь даже своим врагам, наконец, сохранять чистоту своей плоти, если нужно, умерщвлять ее, и вместе с этим, в случае спора, обвинять своих слуг, даже если они и правы, и даже бить их, чтобы избежать ссоры, стараться угождать всем и в пост не забывать приготовлять хорошие постные блюда.
Ясно, что написавший все это усвоил только форму, не поняв духа христианства. Он увидел в нем только руководство оппортунистической философии. Будучи усердным читателем Библии, он в некоторых отношениях дальше Ветхого Завета не пошел. Он скорее фарисей, чем ученик Христа, так как ставит свою собственную жизнь образцом христианской. И он дает это понять. Он говорит, что отпустил на волю всех своих холопов, воспитал много сирот, что его любят и уважают слуги за то, что он их бил, когда следовало. Эту главу автор мог бы назвать «Подражание Сильвестру». Мы увидим, что автору, однако, не всегда удавалось всем угодить.
Во всей книге христианский идеал – любовь и смирение – сочетается с библейским, где семейная власть является движущей силой в частной и общественной жизни. В этом смысле «Домострой» дает нам точное понятие общества, где семья является не только центром, но и единственным очагом общественной жизни. Глава дома представляет в своем лице всю семью. Он не только господин, которому все должны повиноваться, он является существом, в котором все сосредоточено и от него все зависит. И это действительно было так даже еще в XVI веке, и не только в Новгороде, но и в Москве. Будучи картиной нравов в некоторых своих частях, «Домострой» в то же время и кодекс. Власть главы семейства он делает непоколебимым правилом, но оно было неустойчиво и хрупко, и самодержавный дух Москвы без труда справился с ним.
Вопреки своему новгородскому происхождению, «Домострой» является чисто московским произведением. Сходные черты можно найти в Поучении Владимира Мономаха (XII в.), в «Dottrme dello schiavo di Bari» (XIII в.), трактате, составленном для Филиппа Красивого Эгидио Колонном, в «Regimento delle donne» Франческо Барберини (XIV в.), в парижском «M(nagier» (около 1393 г.), в некоторых чешских произведениях XIV и XV века и даже в «Indiche Hausregeln», изданных Фр. Штенглером. Человечество некоторым образом повторяет само себя в течение времени на различных ступенях развития и под различными широтами. Но мы здесь в совершенно особом мире. Напрасно мы будем искать в нем нежных и сантиментальных отношений между супругами, изображаемых итальянскими писателями, или роскоши стола, тщательно описанной парижским повествователем.
Хронологически наиболее близкий к «Домострою» «Cortegiano» Бальтазаро Кастилио вводит нас в общество, где даже у ремесленников жизнь принимает изящную форму. Целая пропасть отделяет одну бытовую картину от другой. Как правильно заметил Пыпин,[13] есть только одна нить, связующая московское произведение с литературными памятниками других стран – это влияние греческой литературы, наложившей свой отпечаток на всю русскую умственную жизнь той эпохи, она дала материал или вдохновляющую идею большинству современных Сильвестру писателей.
Любопытно то, какое впечатление произвела эта давно забытая и воскресшая в 1849 г. книга на одного из вождей славянофилов. Иван Аксаков сначала возмутился. Как могла быть задумана и написана в русской земле книга, столь противоречащая национальному духу! «Я прогнал бы на край света наставника, который стал бы мне давать подобные уроки!» Но поразмыслив, он вспомнил нравы, которые ему приходилось наблюдать среди московского купечества. И что же? Они жили еще по «Домострою». И это открытие тотчас же приводит к другому. Аксаков вспоминает некоторые главы сочинения Татищева о сельском управлении (1742) и о том, как он возмущался, думая, что видит в них доказательство немецкого влияния на нравы страны. «Как глубоко проникло оно в нашу жизнь», думал он. И вот «Домострой» открыл ему глаза: черты, так оскорбившие его, были уже отмечены в этом произведении. Я ничего не сказал о стиле Сильвестровой книги. О нем нечего и сказать. Автор вовсе не был художником. Да и существовало ли тогда художество на Руси?
Светскую литературу XVI века представляет только переписка Ивана IV с Курбским. Литература, как и искусство, сохраняла до этой эпохи чисто религиозный характер.
Главными памятниками его были церкви, украшения книг и иконы. Какую ценность имели эти произведения и в какой мере они отражали национальный дух?
Нельзя отрицать художественных дарований русского народа. С тех пор он уже успел доказать их. Я не придаю ни народному эпосу, ни кустарной промышленности того значения, какое за ними признают русские и некоторые иностранные писатели, видя в этом признак особого призвания. Пусть это так. Но, если вглядеться хорошенько, то характерной чертой и этой народной поэзии, и орнамента, которые считаются оригинальными, окажется подражательность. Скудость, если не полное отсутствие содержания, заимствованного из жизни и окружающей природы. Платок, вышитый простой женщиной в окрестностях Твери, отличается изяществом рисунка. Но этот рисунок персидского происхождения. Деревянная чаша имеет грациозную форму, но в глубине ее видна Индия. Несмотря на все опровержения, Стасов, мне кажется, неопровержимо доказал экзотерическое происхождение русских былин. Впрочем, искусство имеет много степеней, и это подражание есть уже шаг вперед. Теперь в стране Сильвестра можно открыть признаки вполне самобытного вдохновения, но можно ли было их найти в XVI веке и раньше?
В русской архитектуре XI–XVI в. ясно различаются два стиля. И тот, и другой византийского происхождения. Но один, на юге, остается преобладающим, почти без изменений. Другой же, на севере – в Новгороде, Владимире, Суздале – подвергается изменению под влиянием германского и ломбардского начала. Кроме того, везде к этим основным элементам, определяющим общую форму, план и конструкцию зданий, присоединяются еще в деталях черты, заимствованные со всех сторон азиатского и европейского горизонта. До XV века преобладает здесь Персия и Индия, позже – итальянский ренессанс.
Очень трудно прийти к соглашению относительно происхождения, способа распространения и значительности размеров этих заимствований. Гипотеза о прямом перенесении восточных и центрально-азиатских типов встречает ярых противников. С национальной ли или религиозной точки зрения, теория влияния славянского, именно, сербо-болгарского искусства показалась им более приемлемой. Немецкие писатели, и между прочим Шнаазе в своей «Истории искусств»,[14] поддерживали теорию азиатского происхождения русского искусства и они видели в этом нечто унизительное, даже постыдное.
Французский же писатель Виоле ле Дюк, напротив, считает это похвальным. Без сомнения, уже недалеко то время, когда можно будет обсуждать эту проблему, не внося в нее излишнего чувства. Хотя я сомневаюсь в ее разрешимости. Россия была одной из тех лабораторий, где самые разнообразные художественные течения встречались и смешивались, чтобы создать среднюю форму между восточным и западным миром.
Впрочем, все цивилизации были продуктом подобного слияния. Художественное развитие России совершалось в более благоприятных условиях, чем умственное. Ее обособленность в этом отношении не могла быть такой полной. Первыми строителями ее церквей были большею частью в XI–XIII веке греки. Но позднее, несмотря на презрение и ненависть, питаемые к Западу, не могли обойтись без его помощи. Уже в 1150 году внук Мономаха Андрей призывает ломбардских архитекторов для постройки храма Успения во Владимире, тогда как сын его Юрий, женатый на грузинской княжне, имел в Суздале армянских мастеров. В других местах стиль некоторых орнаментов указывает на влияние персидских художников. В XV веке на сцену выступает итальянское искусство с миланцем Петром Соларио, флорентинцем Аристотелем Фиораванти, Марио, Алевизио и многими другими.
Как и в каком отношении комбинировались эти элементы, вероятно, трудно будет сказать с точностью как теперь, так и в любое другое время. В области архитектуры Византия, несмотря на свое первенство, должна была уступить место монгольскому, скандинавскому, романскому или туранскому влиянию. Византийское искусство было само чуждо оригинальности, заимствовало свои мотивы с крайнего Востока, из Персии, Малой Азии и даже из Рима. Оно стремилось приблизить своих русских подражателей к этим источникам вдохновения. Наиболее древние южно-русские храмы имеют стройную форму, изящные размеры, что отличает их от чисто византийских построек. Если сравнить их с архитектурными типами той эпохи во Франции, Англии, Италии, Германии, то они отличаются и от них. В этих русских сооружениях чувствуется влияние каких-то других образцов, в них есть, быть может, даже доля самобытности. Кто знает? Ведь посол Людовика святого нашел же при дворе хана русского архитектора вместе с французским ювелиром?
В XIII веке ясно ощущается влияние индо-татарского искусства. Появляются выгибы, словно взятые с тибетских монументов, колонны с выпуклостями, с тяжелыми капителями.
Первоначальный план церквей в основных чертах остался без перемены, но к главному куполу, введенному издавна, прибавляются другие, возвышающиеся в виде башен с луковицеобразными куполами затейливой работы, вызолоченной или выкрашенной металлической обшивкой. Они напоминают Эллорский храм. Внутри храмов широкие византийские своды изламываются под острым углом; затем к куполам присоединяются пирамиды с выступами, так несвойственные византийской архитектуре и развитые в индийской. Военные сооружения этой эпохи следуют по тому же пути. Кремлевские башни имеют четырехугольное основание. На нем возвышается куртина, увенчанная узкой вышкой. Они заметно отличаются от более ранних образцов. Но Азия ли торжествует в этих метаморфозах? И ей ли обязаны своим происхождением, как думает Виоле-ле-Дюк, врата храма св. Исидора в Ростове (XIV в.), со своими нишами, свод которых образуют дуги круга и вершины прямого угла, с полем, сплошь усеянным орнаментами? Не усложнил ли этих архитектурных форм романский стиль, как утверждает О. Мартынов? Не служила ли Византия посредницей между Азией и Россией, как юго-западные славянские государства между Европой и ближайшими русскими областями. Рядом с листом русского орнамента, близкого, по мнению Виоле-ле-Дюк, к индусскому типу, Дарселю удалось указать и на византийский тип орнамента, средний между этими двумя образцами. Но передача идей и форм могла принять другое направление и сделать поворот еще в другую сторону. Один литературный памятник дает поучительный пример в этом отношении. «Бова Королевич», очень популярная на Руси сказка, без сомнения индусского происхождения. Она принадлежит к циклу Сомадевы – «Океан сказаний». И однако Бова не герой Сомадевы; это рыцарь Beuves d'Antone, герой каролингского цикла. Индии, таким образом, пришлось пройти через Западную Европу, чтобы попасть в Россию. Западному вдохновению удалось случайно проникнуть в эту область совершенно иной национальной жизни, как ни была она изолирована и охраняема от иностранного влияния.
Следует обратить внимание и на другие области искусства, хотя они и были представлены здесь более слабо. Иконопись, вдохновляемая одной из греко-восточных школ, очень многочисленных в XII в. в Византии, Италии и в юго-западных славянских землях – Сербии и Болгарии, была довольно развита в XIII–XV веке в Суздале и особенно в Новгороде. Суздальские образа исчезли бесследно. Что же касается новгородских, то они дают довольно ясное представление о той самостоятельности, которой достигли художники той эпохи. Совершенно основательно указывалось на изображение некоторых типов, неизвестных византийской иконописи, как, например, Покров Пр. Богородицы, св. Николай, свв. Кирилл и Мефодий, Борис и Глеб. Кроме того, в русских произведениях этого рода замечается совершенно особая передача некоторых религиозных сюжетов и смягчение выражения некоторых типов. Все это, без сомнения, имеет кое-какое значение. Со стороны формы эти изображения также отличаются от своих восточных образцов, но лишь так, как плохая копия от оригинала. В значительно упрощенном рисунке некоторые русские критики желали видеть стремление приблизиться к природе… Я же нахожу в этом признаки неуменья. Природа не нуждается в подобной передаче, напоминающей мазню школьников в их тетрадях.
Та же упрощенность замечается и в украшениях церковных рукописей до XIII века; в них отсутствуют золотые фоны, что обусловливается, вероятно, бедностью монастырей. Но в XIV веке значительно отклонение в сторону, отдалившее русскую школу в этой области от византийских традиций и от ее освященных обычаем форм.
Бесконечное разнообразие человеческой и животной жизни врывается в нее со всем богатством своих мотивов, которые напоминают то нарисованные завитки, то вырезанные по дереву древние скандинавские переплеты или еще более ранние произведения: пряжки поясов и резные фибулы эпохи Меровингов. Порой они приближаются к иранским типам, не чуждым, впрочем, стилю романскому и даже византийскому первой эпохи. Это как бы возвращение к первоисточнику, так как фантастические изображения зверей, насекомых, людей и птиц были известны во времена Геродота между народами, населявшими русскую землю. Но кажется, что даже по отношению к Ирану это возрождение имело своей истолковательницей все ту же Европу, так как рукописная литература Новгорода, где оно обнаружилось особенно сильно, почти совсем не подверглась татарскому влиянию, а напротив очень сильному влиянию европейских течений, шедших через Ригу и ганзейские города.
В XV веке чудовищные фантазии более раннего искусства уступают место комбинациям одних линий, симметрические сплетения которых переходят в продолговатые листья. Еще и другое течение коснулось национального искусства. На этот раз ему невозможно приписать восточное, азиатское происхождение. В XV веке наблюдается целый переворот.
Под влиянием религиозного чувства, возбужденного борьбой реформации с папством, резче выступают византийские традиции. Однако в то же время проникновение немецкого протестантского духа обнаруживается в длинном, глубоко вырезанном листе, взятом у одного вида дикой смоковницы. Он то развертывается, то коробится, черный и холодный, среди богатых красок восточной палитры.
Бесспорно, все это русское. Но дало ли оно искусству форму, вполне соответствующую национальному духу, т. е. если оно и не способно было внушить преклонение и вызвать подражание ему других народов, как, например, искусство греческое или даже французское и итальянское в известную эпоху, то создало ли оно хотя зародыш, способный к самостоятельному развитию? Можно было ответить утвердительно, если бы русские подражатели, вдохновляясь иноземными образцами, прибавили что-нибудь иное творческое к этой слабости исполнения, более или менее существенных искажений и почти всегда плохо придуманных комбинаций. Можно было согласиться с этим, если бы они ввели в творчество что-нибудь свое: флору и фауну их страны, отблеск своего неба; если бы с ассимиляцией экзотических типов, они сумели вступить в непосредственное общение с природой и таким образом выполнить первое и необходимое условие всякого самостоятельного искусства. Но они только копировали, списывали и искажали. Посмотрите на резное крыльцо избы, вы увидите грубые, почти неузнаваемые изображения львов, пантер, пальм и смоковниц. И только в более поздних произведениях искусства обнаруживаются стремление выйти на собственную дорогу, и в робких попытках некоторых модернистов художников вы заметите силуэты хвойного дерева или белый мех зверя, рожденного под северным небом. Мы не знаем, при каких условиях, по каким планам и какими мастерами были построены те несколько русских церквей XIII и XIV века, стиль которых заслуживает внимания.
Что касается построек светских и церковных XV и XVI века – Успенский Собор в Москве, Никольские ворота в Можайске, знаменитая Грановитая палата, то по отношению к ним мы стоим на прочной исторической почве: на них лежит печать итальянского архитектурного искусства. Построенный в 1553–1559 г., волнующий и смущающий храм Василия Блаженного до последнего времени слыл за произведение итальянской архитектуры. Карамзин видел в нем «шедевр готической архитектуры», Мартынов «подобие Эрехтейона в афинском акрополе», Теофиль Готье – «громадного присевшего дракона», Куглер – «огромную кучу грибов», Кюстин – «коробку с вареньем». Заблуждение относительно архитекторов этого храма недавно обнаружено. Найдены строительные счета и по ним установлены имена двух русских – Бармы и Постникова. Надо отдать должное России XVI века и избавить философию искусства от одной из мудреннейших загадок. Надо также признать вопреки долго державшемуся убеждению, что это удивительное сооружение не было в то время единственным явлением, «памятником, выпущенным в одном экземпляре». Оно связано с целой системой архитектуры, принцип которой надо искать в деревянных постройках, так распространенных в этой стране. Тип их встречается в разных пунктах государства: в Новомосковске, в нынешней Екатеринославской губернии, в Дьяково, близ самой Москвы.
Парализуя развитие архитектуры, как и ваяния, отсутствие других материалов или, по крайней мере, трудность получить камень, обусловили этот вид постройки, для которой некоторые указания могли быть получены из Индии и отличительной чертой которой является соединение и сплетение нескольких неравных по величине корпусов. Новомосковская церковь состоит из трех скрепленных зданий, делящихся на девять самостоятельных частей. Строители Василия Блаженного еще дальше пошли в этом отношении. Они удачно соединяли стили византийский, персидский, индусский, итальянский во множестве куполов, пирамид, колоколен…
Было бы, быть может, безрассудно подходить к этому произведению с теми понятиями об искусстве, которые получили вековое освящение на Западе; они не могут служить общим критерием. Готическая архитектура в свое время вызывала такую же резкую критику, с какой наша современная эстетика готова наброситься на шедевр Бармы и Постникова. Но можно констатировать, что созданный таким образом тип в художественном отношении не получил распространения. У обоих строителей по окончании работы глаза были вырваны, как гласить предание, чтобы они не могли больше создать никакого подобия. Это повторение легенды того же века о создателе знаменитых страсбургских часов.
Ничего нового в этом роде действительно создано не было, и эта легенда, как и многие другие, приобрела известный смысл. Предоставленное самому себе вдохновение двух русских мастеров привело лишь к единственной архитектурной фантазии, и после них никто не сделал подобного странного и бесплодного усилия; после первого отпечатка клише было заброшено.
Мне очень неприятно огорчать моих русских друзей, но они, право, слишком взыскательны. В половине прошлого столетия, по признанию авторитетнейших истолкователей, таких как Чаадаев, Герцен, у них ничего не было; ни национального искусства, ни литературы, ни науки. Теперь же они хотят все иметь сразу и иметь с XII века! Проезжая по деревням Владимирской губ., ученые историки искусства Толстой и Кондаков, почувствовали, что находятся точно в какой-то ломбардской области. Это благочестивое заблуждение. Природа и история воспротивились быстрому развитию на Руси искусства; они лишили художника необходимого материала и главным источником его вдохновения сделали стоячие воды Византии. Основная черта русского духа – терпение. Современные апологеты русского национального искусства забывают об этом. Это искусство начинает уже черпать из других источников. Скоро, без сомнения, в нем ключом забьет живая вода, но великая река еще только зарождается, мы стоим у ее истоков.
В лоне православной церкви, где до последнего времени формы умственной деятельности стеснялись, национальное искусство выдерживало действие двух течений – аскетического и чувственного. Мрачные нагромождения монастырских келий дали цветок бесстыдного сладострастия: это и есть церковь Василия Блаженного – воплощение национального духа XVI века.
Россия XV и XVI века также имела свою реформацию. Хотя эта страна была обособлена и закрыта для иностранных влияний, однако она не могла оставаться совершенно нечувствительной к ним и переживала, правда, совершенно по-своему и в узком масштабе революционные порывы и потрясения. Было ли преобразовательное движение обязано своим происхождением развитию мысли в стране или постороннему влиянию, оно уже проявляется с XIV века, главным образом в Новгороде – в этой колыбели и последнем оплоте свободы. Начало его можно отнести к 1376 г. В это время здесь в республиканском городе были замучены и сброшены с моста три еретика, основатели секты стригольников, получившей такое название потому, что один из их вожаков, по имени Карп, занимался стрижкой овец. Секта отвергала всякую церковную иерархию, как основанную на симонии. Церковь, распространявшая в Новгороде свою власть даже на сферу экономических интересов, легко справилась с этим возмущением. Но стригольники вновь напомнили о себе во второй половине XV века. Их учение нашло себе новую пищу в церковной литературе, увеличившейся новыми произведениями, правда, все еще византийского происхождения, но уже проникнутыми более независимым духом. В них указывалось на некоторые недостатки религиозной жизни: на излишества аскетических подвигов, способных лишить веру и благочестие их духовной сущности, а также на порчу нравов среди монашествующих. В то же время в страну проникли учения некоторых византийских ересиархов, павликиан, богомилов, примыкавших к гностикам, манихейцам и мессалийцам. На этом основании выросла масса местных ересей, слившихся скоро под общим названием жидовствующих. Такое название было дано сектантам благодаря некоторому внешнему сходству их учения с учением евреев антиталмудистов, или караимов, нашедших себе пристанище в Новгороде в 1471 году. Некоторые из еретиков склонны были признать еврейскую пасху, еврейский календарь и обрезание по закону Моисееву. Но общим направлением всех сект был рационализм, выражавшийся в отрицании Троицы, божественности Христа, будущей жизни и всех внешних обрядностей христианства. Появление сект оказало православной церкви большую услугу. Оно принудило ее к некоторой работе для борьбы с этими ее противниками, затем заставило ее обратить внимание на самое себя и предпринять внутренние реформы. Одно религиозное движение вызвало другое. Последнее приняло два различных направления. Исправление церковных книг, порученное Максиму Греку, указывает на заботу церкви устранить нападки, касающиеся догматов ее. Но монастырская жизнь вызывала еще более справедливые нарекания. Двойственность в религиозном мире, которую я старался осветить, была зарисована Грозным огненными штрихами в его знаменитых письмах. Вот отрывок известного его послания, написанного в 1575 г., в Кириллов монастырь: