bannerbannerbanner
Преданные богам(и)

Катерина Мелех
Преданные богам(и)

Полная версия

5 Княжич и скоморох

Первый весенний месяц, младая неделя

Сумеречное княжество, Тенёта

На обратном пути Ганька не поленился-таки свернуть в стрелецкую слободу. Столь гордое наименование носил всего лишь здоровущий плац, окруженный казармами, оружейными мастерскими и конюшнями. На плацу, когда бы Ганька сюда не забрел, ратились полуголые бородатые мужи, будущие сторожевые псы, ищейки и гончие.

Ратились в рукопашную и оружными. Пешими и конными. Против набитых соломой чучел и друг против друга. На брусчатке и в грязевом пруду. От скрежета мечей ныли зубы, от смрада пота резало глаза.

Ганька сноровистее шмыгнул в терем Стрелецкого приказа, но вдруг был остановлен грубым тычком в грудь. Хватанув ртом воздух, аки рыба, выброшенная на берег, он покачнулся, но не позволил себе упасть. Тот случай два лета назад его многому научил. Перво-наперво крепко стоять на ногах.

– Куда лезешь, щенок? – над ним навис хитромордый сторожевой пес в отличительном алом кафтане. Безбородый, но с щеткой усов, нелепо топорщащейся во все стороны. Таких противных черно-бурых яломишт Ганька еще не встречал.

– К опричникам, – растерялся он внезапному допросу. Допрежь его пускали беспрепятственно. Выудив печать-науз, разжевал. – Я Ганька Коленца, вестник.

– И что за дело может быть у простого вестника к сударям опричникам? – скривился стрелец, словно лимон сожрал.

Ганька был «непростым» вестником, а состоящим в Потешной своре Цикуты, но знали об этом лишь верные княжичу опричники. И раскрывать, что Ганька и княжий скоморох Дерга́нец – одно и то же лицо, ни перед кем другим ему негоже. Коли этого стрельца не просветили, что Коленца до́лжно пропускать без вопросов, ясен-красен, были на то причины.

– И то верно, не может быть никаких дел, – пошел на попятную Ганька и развернулся было уйти, чтобы вернуться позже, когда сменится караул. Но был вдруг схвачен за шкирку, аки нашкодивший кутенок.

От такого обращения за два лета хождения в любимчиках у княжича он отвык. Потому неловко забарахтался в хватке стрельца, хотя всего-то надо было извернуться, куснуть его за руку и слинять. С Ганькиной гутаперчивостью и не такие коленца можно выделывать.

Но самая большая беда безликих – это отсутствие не силы и обостренных органов чувств. А животного инстинкта самосохранения. Посему Ганька то кидался, сломя голову, в самое пекло, подстегиваемый тягой совать нос, куда не просят. То, как сейчас, терялся, когда действовать надобно было решительно и быстро, не раздумывая.

– Больно ты подозрительный, щенок, – осклабился стрелец, не торопясь опускать циркача. На младую неделю внутренний зверь силой не делится, но оборотни и без того могучее безликих. – Трешься тут, к опричникам напрашиваешься. Вынюхиваешь что-то, а? Хотя… – он сам принюхался, и глаза его нехорошо заблестели. – Тебе и вынюхивать-то нечем, да, выродок?

– Сударь, пустите, ради богов! – взмолился Ганька, отчаянно смаргивая так невовремя выкатившиеся слезы. Мужики не плачут. А он мужик, самый всамделишный! Нельзя думать иначе. А не то все снова повторится, как два лета назад.

– А у нас тут один за вход, два за выход, как говорится, – продолжал лыбиться стрелец, коршуном вглядываясь в его лицо. – Смазливый ты, как девка…

Ганька не знал, что произошло бы дальше, но, судя по вмиг онемевшим от ощущения собственной беспомощности рукам и ногам, ничего хорошего. Оттого явление опричника в черном кафтане посчитал не иначе как божественным чудом.

– Что здесь происходит? – обманчиво-ласково полюбопытствовал он. Судя по тону и пепельно-русым волосам до плеч, из серых арысей.

Вознеся про себя молитву Луноликой, Ганька взял ноги в руки и наконец начал думать головой, а не бедовой задницей. Сделав кувырок в воздухе, выскользнул из ослабевшей хватки стрельца. Поклонился, тюкнув носом коленки и улыбнулся от уха до уха, так, что щеки затрещали.

– Сударь пожелал мои фокусы поглядеть! Уж простите, барин, меня-дурачка, не удержался, чтоб не похвастаться! Вы ж меня знаете, Ганьку Коленца, где я – там немедля балаган!

– Знаю, – мурлыкнул опричник, не сводя взгляда со стрельца с забегавшими глазками. – А также знаю, что тебе при появлении в Стрелецком приказе надлежит немедля явиться в Опричнину. Коли еще раз задержишься, шкуру спущу.

Сказано это было тоже не Ганьке. Повинуясь короткому кивку опричника, Ганька шмыгнул в соседние палаты. Следом вошел чернокафтанник, претворив дверь.

– Почто ублюдка выгораживаешь? – недовольно вопросил он.

«А почто вы ублюдков на государеву службу набираете?» – обиженно подумалось Ганьке, но скабрезничать и рубить правду-матку было не время и не место. Он сейчас не Дерганец-скоморох, а циркач Коленца. Что позволено княжьему шуту, другим непростительно.

– А чтоб поменьше оглядываться, – пожал плечами Ганька.

Больше вопросов опричник не задавал.

Ганька оттарабанил все, что вызнал за сегодня: про недовольство возросшими ценами, боязнь ехать в Солончаки, гарь в воздухе, псеглавца, мешу и, напоследок, про невоздержанного в словах торговца пряностями. Опричник задумчиво потер подбородок и взмахом руки отпустил вестника. Ганька снова откланялся, утер варежкой потекшие от тепла сопли и шмыгнул прочь.

До центральной звонницы он добрался бегом без происшествий. Прибил на доску вестей заказ на мешу, похихикал над заголовками «Прадам казу» и «Остерегайтесь! В городе объявилась барышня, зело охочая до барских кошелей!», и отправился в княжий терем.

Тот стоял посредь главной площади, аки девица на выданье. Изукрашенный резьбой и черно-красно-золотыми узорами. К крыльцу вела лестница ажно на тридцать три ступени. Вход караулила четверка стрельцов в алых кафтанах. Но на сторожевых псов Ганька сегодня налюбовался с лихвой, а потому по парадной красной дорожке не пошел. Вместо этого юркнул в черный ход для прислуги, а оттуда в неприметный тайный лаз.

Добравшись до своего покойчика, куда щедрее обставленного, чем у прочей прислуги, скинул тулуп и варежки на лавку. Выпутался из нищенской одежки, обтерся влажной тряпицей и сполоснул свои короткие вихры в тазу.

Утянул тканью сверху то, что выпирать не должно. Нацепил снизу накладку, чтоб выпирало там, где должно. И натянул скомороший наряд. Безразмерные красные штанины в желтый горох, желтую рубаху в красный горох, в которых он утонул. И раздвоенный красно-желтый колпак с бубенцами на концах.

У зеркала размалевал лицо так, что и родная мать не узнает. Хотя она его и так не узнает, не видала же ни разу в жизни. Скорчил отражению рожу, обернулся к троебожию в углу, осенил себя треуглуном и вприпрыжку покинул свои «палаты».

Внутри княжьего терема было мрачновато. Сложен он из сосновых бревен, а из окон-бойниц света шиш. Ну, с маслом. Это оборотням раздолье, они почти все в темноте видят, арыси так и вовсе как днем. А Ганьке остается, как говорится, глядеть в оба, да не разбить лоба.

Барханские ковры скрадывали шаги, а гобелены на стенах – все прочие звуки. Что одни, что вторые вышивались лучшими наузницами княжеств особыми узлами, а потому являли собой еще и обереги. На защиту, на здоровье, на удачу, на богатство…

Сколько стоил один такой вытканный ковер или гобелен, Ганька не мог даже представить, но подозревал, что до таких цифирей он вовсе считать не умеет. Оттого каждый раз, проходя по ним и мимо них, весь покрывался мурашками от благоговения.

Хотя иногда его все же одолевала тоска по лесным чащобам, бескрайним степям, пронзающим небо пикам гор и необъятным морям, которые он пересекал с бродячим цирком. Но зато под боком у княжича было тепло и сытно.

Народу тут, мимо горниц, ложниц, светлиц и гридниц, сновала тьма-тьмущая. Чернавки и мальчики на побегушках, стрельцы и опричники, обласканные княжьей милостью наузницы и знахари, ведуны и волхвы, купцы и думские бояре. Последних и вовсе, как собак нерезанных.

Ганька с удовольствием корчил смешные рожи всем встречным и поперечным, направо и налево отвешивал двусмысленные похвальбы и, не упуская случая размяться, ходил то на руках, то колесом. Бояре корчили рожи в ответ, но куда как менее красочные и разнообразные. Служивые делали вид, что его не замечают. Зато прислужники ему улыбались, кто-то ласково, кто-то жалостливо, но по-доброму.

Ганьке удалось создать образ простодушного, безобидного дурачка, не утомляющего своим присутствием, что немаловажно. К нему относились, как к кому-то сродни питомца: щенка или котенка. А потому чернавки втихую приходили к нему плакаться. А дворовые парни нередко зазывали на попойки, во время которых у них обязательно развязывался язык. Кладезь постыдных тайн их хозяев!

Добравшись до покоев княжича, Ганька с воплем «ой ты гой еси, добрый молодец!» распахнул дверь и кувырнулся через голову в воздухе, ловко приземлившись на одно колено.

Княжич, не отрываясь от свитков с донесениями от его Потешной своры, похлопал себя по ноге. Ганька с готовностью прискакал к нему и послушно плюхнулся на пол у его ног, умостив голову у него на коленях. Левая рука Цикуты опустилась на скомороший колпак. И было столько заботы и участия в этом бесхитростном жесте, что Ганьку запоздало затрясло.

Лишь с Цикутой он… она могла позволить себе быть самой собой. Слабой, беззащитной девкой. Которой так не повезло родиться без звериного облика в мире оборотней и безнаказанно сильных мужчин.

– Он тебя обидел? – кажется, княжич заставлял себя не отрываться от грамот, чтобы не вызвериться ненароком.

Он чересчур трепетно относился к каждому в его своре. Хотя Ганьке нравилось думать, что к ней особливо трепетно.

– Близка врагу граница, да перейти боится, – отшутилась она, уже не чеша репу, как младший княжич Чернобурский ухитряется вызнать первым обо всем, что происходит в городе.

Потянулась, касаясь руками пола, и распрямила ноги, вставая на мостик. Перекинула ноги над собой, сгибаясь, снова потянулась… так, за пару мостиков пересекла палаты. У княжича, видать, отлегло от сердца, ибо взгляд перестал метать громы и молнии. Он знал, коли было что серьезное, она бы непременно поделилась. Он ей доверял, даже не сажая при этом на поводок.

 

Ганька раздулась от гордости за оказанное доверие, аки первостатейная жабалачка. И, принявшись жонглировать парой стащенных с княжеского письменного стола безделушек, украдкой покосилась на княжича.

Он был молод, всего на пяток лет ее постарше, и являл собой истинно породистого чернобурого лиса. Поджарый, черноволосый с серо-голубым подпалом. С высокими скулами, раскосыми желтыми глазами с приподнятыми к вискам уголками и вертикальным зрачком. Чуть вздернутым носом и узким подбородком.

У него не росла борода, и болезненная бледность кожи была особо заметна. Облик портили тени под глазами и синие лунки ногтей, при виде которых у Ганьки каждый раз сжималось сердце. Но даже при всем при этом он был не по-божески красив.

Тем страннее, что во снах ей еженощно являлся кто-то другой.

– Оклемался? – Цикута, наконец, отложил грамоты и встал из-за стола.

Меховой соболий кафтан, изукрашенный золотым наузным шитьем, потянулся за ним по ковру хвостом. Ганька, как завороженная, проследила за ним и кивнула, цепляя привычную мальчишечью маску. Думать о себе в мужском лице при этом было не обязательно, но так было проще следить за речью и жестами.

Обмануть всех вокруг нелегко. Но не тяжелее, чем самого себя. А Ганька был очень хорошим лжецом. И лучше всех он врал самому себе.

– Тогда у меня к тебе просьба.

Ганька вытянулся по струнке, ради своего княжича готовый на что угодно.

– На перекройной неделе к нам прибудет Га́рмала Гуара́. Ты наймешься к нему прислужником.

Прозвучало это вот ни капельки не просьбой!

Запал Ганьки сдулся, аки бычий пузырь, который пнули особо ретиво.

Гармала Гуара по прозвищу Могильник был волкодавом, охотником на чудищ. Но особливо он прославился своей охотой на ворожеев, многоликих и безликих, за что и получил свое прозвище Могильник. Ядовитую траву гармалу так еще в народе называют.

Ну, а Гуарой его кличут в честь его зверя, гривистого волка, чтоб подчеркнуть его чуждость. Ведь тварюги эти с длиннющими лапами и горбатым хребтом обитают лишь на Заморских островах.

Еще Гармала Гуара был могучим ведуном и, поговаривают, обладал самым острым слухом среди ныне живущих. Мол, ложь он определяет по биению сердца. Брешут, небось.

Ах, да, еще он слеп, как крот. Но при всем вышеозначенном это не сильно упрощает Ганьке задачу.

– Не слышу отклика, – наигранно вздернув брови, приструнил его Цикута.

– Ох, благодарствую, сударь-барин! – Ганька крамольно поклонился, тюкнув носом коленки. – Такому поручению грех не возрадоваться! Бью челом, княже!

И для наглядности постучался лбом об столешницу. Трижды.

Цикута усмехнулся и подошел к другому столу, на котором громоздились разной степени корявости стеклянные тары, были разложены горсти засушенных трав и прочая знахарская мерзопакость вроде жаб, змей, летучих мышей и жучил. Из ящика выудил баночку со знакомой желтоватой мазью и протянул Ганьке.

– Нюх у Гуары вроде слабее слуха, но лучше будь начеку и мажься феромонами не реже раза в три дня.

Мазь, сготовленная Цикутой, непостижимым Ганьке образом скрывала бабский дух. Какая-то ворожба, ей-богу!

– В чем думаешь уличить-то его, княже? – Ганька прищурился, уже прикидывая, кем будет сподручней притвориться.

Вопросов, отчего именно его княжич посылает следить за волкодавом, у Ганьки не возникало. Оттого, что Ганька в своем деле лучший, и Цикута доверяет ему больше прочих, не сомневаясь в его преданности, ясен пень!

Княжич Чернобурский покосился на свитки доносов и ответил не по-лисьему тяжелым взглядом:

– В ворожбе.

6 Червивая ягода

Первый весенний месяц, младая неделя

Сумеречное княжество, к западу от Тенёты

Сквозь мрак Норов шел плавно, словно летел над землей, и, чудилось, за шаг покрывает версту. Но и этого было мало. Черва нагайкой подстегнула вороного жеребца, тот гневно заржал, высказывая свое мнение о хозяйке, и припустил быстрее ветра.

Дикий конь, необремененный седоком, но подгоняемый примотанным к спине соломенным чучелом, что мчал чуть впереди, теперь отстал.

Черва перекинула ногу через круп Норова, садясь спиной вперед. Вскинула лук, натянула тетиву, прищурилась одним глазом, выдохнула облачко пара и выпустила стрелу. Поправку на ветер, на бег своего и дикого коня, как и на разность высот с чучелом, она уже сделала безотчетно, не раздумывая. Стрела попала точно в пририсованный чучелу глаз. Рысь внутри фыркнула, недовольная, что охота велась на тюк соломы.

Черва безразлично проследила, как мимо нее проскакали служки, ловить дикого коня, дабы снять с него чучело, да отпустить на волю. Села ровно и закинула лук за спину. Давая выход досаде от занятия нелюбимым делом, грубо натянула поводья, поднимая Норова на дыбы. Тот замолотил пудовыми копытами по воздуху и развернулся. Послушный приказам хозяйки, поданным коленями, мягкой рысью пошел к опричникам, теряющимся в вечерней темени из-за черных кафтанов.

Но несмотря на досаду, ставшую вечным спутником ее жизни, сердце Червы глодала робкая запретная надежда. Уж после такового свершения, батюшка непременно ее признает.

За спиной нависала громада елового бора, ощерившегося голубыми иглами, окружающего крохотный уездный городок Сертень. Прежде он звался Серотень, но жителям до того приглянулось менять в названии первую букву, что пришлось спешно город переименовывать.

Сертень был всего в дне конного пути к западу от стольной Тенёты, но это не спасло его от участи глухомани. Коей являлись все города Сумеречного княжества, опричь столицы. Про веси и говорить нечего.

Под копытами Норова похрустывал снег, сверкающий яхонтами в свете тонкого нарождающегося месяца. Снег укрывал под собой луг, знакомый Черве до последней кочки, ямки и травинки, ибо здесь она проводила больше времени, чем в княжеском тереме.

В детстве тут играла с братьями в снежки, лапту, салки и опричники-разбойники. А поелику братьев у нее было шесть, и все, как один, здоровые лоси, бегать приходилось быстро, дабы не набить шишек от снежков и бычьих пузырей. Так и стала гончей, хоть и арысь.

После, когда подалась в стрельцы, тут училась стрельбе и метанию. Сверх учений, что проводились в казармах. По ночам, ибо днем времени после всех построений и постижений премудростей воинского дела не оставалось.

После пары десятков позорно проигранных рукопашных и ближних боев, но обнаружения редкостной меткости, высокоблагородиями было принято единогласное решение о назначении Червы в конные войска. Так у нее появился Норов. И на этом же лугу началась объездка.

Вообще-то, едва узрев могучего иссиня-черного жеребца с густой длинной гривой и метущим землю хвостом, она с гордостью нарекла его Вороном. Но после того, как он в очередной раз скинул ее на полном ходу, едва не растоптав вдобавок в лепешку, кличку этой дурноезжей скотине пришлось перевернуть.

Братья, стыдно сказать, ржали, как кони, наблюдая за потугами Червы приструнить черногривое чудище. Причину потехи они умалчивали, сколько бы она ни пыталась ее прояснить. Только мычали сквозь гогот нечто невразумительное о парных сапогах.

Сама Черва милостиво закрывала глаза на скверный характер вороного и всем сердцем им дорожила. Ибо это был единственный подарок ее батюшки, князя Реве́ня Серыся.

Наконец, сейчас, на памятном лугу она доказала, что достойна места в рядах опричнины. Намоленное место получилось. Впору капище ставить.

Норов сошел на дорогу, межующую луг от горбатых полей. За ними светились во мраке оконца избушек, маня в тепло, как блуждающие огоньки в трясину. Черва горестно вздохнула, тоскуя по перине да горячему сбитню. Но отлеживай она бока да предавайся девичьим отдушинам, батюшка ни в жизнь ее не признает.

А ничего важнее батюшкиного признания для нее в жизни нет.

Посему она горделиво выпрямила спину, задрала кверху нос и приблизилась к опричникам. Те глядели волком. Не ждали они, что дочь княжеская, коей стыдно что-либо тяжелее пяльцев в руках держать, докажет свою готовность опричником заделаться. А доказала.

Быстрота да зоркий глаз у ей похлеще, чем у некоторых воинских высокоблагородий. Ни одна стрела, ни один нож-засапожник мимо цели не промазал. А наконечники и лезвия еще и ядами смазаны, что княжна сама варганит. А на чудище своем норовистом как ловко держится – любо-дорого поглядеть!

Косищи черные, как сама ночь, толщиной ажно в руку каждая да длиной по два аршина, кнутами по воздуху полощутся. А груди-то как шкодно прыгают! Как… ну ровно как набитые бычьи пузыри, какими ребятня тешится, во!

И какого рожна такой пригожей девке в опричники идти втемяшилось? Ее ведь даже в дозор не отправишь, лиходейство мигом разгуляется. Всякая шелупонь будет только рада, ежели эдакая опричница их скрутит.

А она, как назло, еще и будет напрашиваться в погоню за самыми отъявленными мерзавцами. Точно будет, это уже по ее хождению в стрельцах известно. Она ж все пытается батеньке свою полезность явить. А он (есть же изверг!) только потакает ей в этом.

А покуда они выясняют, кто кого упрямее (хуже баранов, ей-богу!), служивые кумекают, как углядеть, чтоб с княжеской дочки волос не упал, не то не сносить им головы. Не попросишь же ее быть поскромней в выборе противников, обидится же еще, гордячка. Вот и глядели оттого опричники волком.

И невдомек им было, что Черве и самой вся эта мужицкая жизнь претила. Душа у нее лежала к сарафанам да кокошникам. И красным сафьяновым сапожкам на каблучке, которые у нее пылились на самом дне сундука, чтоб видом своим не травили душу.

По сердцу ей было прясть, ткать, шить и вышивать. Гобелены из-под ее руки выходили – загляденье! Она наузницей готовилась стать, собиралась ехать выучиваться в город-на-костях.

Но у батюшки такое лицо сделалось, когда она робко попыталась ему о том сказать… до сих пор припоминать страшно. Тогда она отложила (словно от сердца оторвала!) пяльцы и взялась за лук и ножи.

Оттого и о задачке, кою подкинула служивым: как угодить и ей, и князю, Черва не догадывалась. Она глядела на их кислые лица и видела лишь то, что привыкла всегда видеть в чужих глазах. Осуждение. За то, что была девкой.

В детстве она того не разумела. Только дулась и ревела, когда батюшка при виде ее поджимал губы и отворачивался. Это ей потом братья разъяснили, что от подаренной ему за победу в Сваре наложницы из Полярного княжества, арыси-ирбиса, князь Серысь мечтал иметь сына. Снежного барса.

А выродилась девка. Паче того рысь. Да не серая, а черная, что сажа. И мать при родах собой сгубила. Вот князь и взъярился.

Иной раз Черве сдавалось, что кабы не матушка, батюшка от нее избавился бы. Сиречь, мачеха, но Черва просто не могла себе позволить так неуважительно отзываться о княгине Нивя́нике Серысь. Та, украдкой мечтающая о дочери, приняла Черву, как родную.

Так чудно́. Ее не любил родной отец и любила неродная мать.

– Добрый выстрел, Ваша милость, – вырывая ее из воспоминаний, поклонился в седле один из опричников.

Льстил, вестимо. Взаправду никто ее ни во что не ставит. Рысь внутри, привычная защищаться, прижала уши и, зашипев, выпустила когти.

– Поезжайте домой, Ваша милость. Приказ о вашем причислении к опричнине сегодня же будет на столе у Его светлости.

– Через удар колокола и не часом позже! – высокомерно приказала Черва и, гикнув, галопом направила Норова к городу.

Заснеженные поля сменились выселками с крепкими избушками, дымящими печными трубами. Выселки – крепостной стеной и теремами. Терема – княжескими палатами. Зрачки у Червы от света факелов на перекрестках расширились, и мир перестал быть серым.

Княжна спрыгнула на вымощенную досками мостовую и отвела вороного жеребца на конюшню. Кликнула своего конюха, наказала Норова добросовестно вычистить, вычесать, напоить и накормить и удалилась. Уверенная, что ее команду исполнят, ибо на конюха она нацепила поводок еще три лета назад, когда только у нее появился жеребец.

Еще она присвоила себе горничную и одну из кухарок. За что на нее немедля обозлилась вся дворовая свора. А все потому, что доселе они считали ее ближе к себе, к омегам, ведь она незаконнорожденная.

Черва тоже некогда так считала и оттого к прислуге была добра и человечна, не в пример батюшке, подчас грубого и жестокого. Предпочитала просить, а не приказывать. До тех пор, покуда чуть не почила, отравленная.

Горько было разочаровываться в тех, кого так опрометчиво посчитала приятелями. Зато поучительно. Оказалось, что милосердие подчас путают со слабостью. А за человеческое отношение благодарны отнюдь не все.

 

Тогда Черва, на первом в своей жизни поединке до смерти, разодрала глотку отравителя и доказала, что не слаба. А поелику черни так милее, общаться с ними стала единственно командами. И за проступки прощать перестала, воздавая отныне каждому по справедливости.

Дворовые ее после такового за глаза прозвали мстительной сукой. Ну да и пес с этими шавками. Отныне ей были безразличны суждения всех, опричь батюшки. Что заслужили, то и получили. По справедливости.

Черва сложила лук, колчан и засапожники в оружейной, огладила вылетевшую ей навстречу громадную лесную кошку – их домашнего таласыма. И, не здороваясь с почтительно склонившимися при ее появлении караульными, отправилась в свои покои. Горничная, прибираясь, обернулась на звук открываемой двери и спешно поклонилась.

– Вам портной новый кафтан снес, сударыня! – она снова поклонилась, указав на разложенное на лавке черное платье опричника.

Ей было не по себе. Это было заметно по втянутой в плечи голове и сцепленным рукам. А еще по приятным мурашкам на шкуре рыси Червы.

Ей было неуютно под цепким высокомерным взглядом желто-зеленых глаз княжны. Таким, словно она подозревает бедную-несчастную горничную во всех смертных грехах. Той было неприятно чувствовать себя виноватой ни за что, ни про что. И оттого она неосознанно пыталась княжну задобрить.

Черва это знала. И умело этим пользовалась.

– Помоги омыться, – приказала она, скидывая сапоги и красный стрелецкий кафтан.

Горничная снова поклонилась и споро натаскала горячей воды в бадью.

Пока ждала, Черва оглядывала опочивальню. Просторную, ничуть не меньше, чем у братьев. Матушкина заслуга. С низким потолком и большими полатями у дальней стены, устланными пуховой периной и лоскутным одеялом. Его Черва сама шила.

У правой стены, под продухом-оконцем стоял резной столик с овальным зеркалом в богатой оправе и шкатулкой с драгоценностями. Рядом громоздились сундуки с платьем: рубахами, поневами, сарафанами, штанами, кушаками, душегрейками и кафтанами. В том, что с черевичками, башмаками и сапогами прятались и красные сафьяновые сапожки.

У двери стояли лавки и висели полки со всякой девичей, как батюшка говаривал, «дребеденью»: душистыми настоями для тела, красками для лица, букетами сухостоя и детскими куклами.

Левая стена была занята гобеленами, вытканными Червой. Здесь была Царевна-лягушка, отвергающая Костея. Крылатый Горын-Триглав против троебожия. Гонения ворожеев с выкаленными глазами и отрезанными языками во время Чистовой переписи. Подавление Скоморошьего бунта, во время которого многоликие, тогда еще служившие у князей скоморохами, попытались князей свергнуть. И костры сожженных жертв последнего язвенника.

Страдания ей удавалось изображать лучше прочего. Словно так она зашивала, запирала свою боль в лицах на гобелене.

Под гобеленами покоился длинный стол, за которым вечерами она готовила яды и противотравы. Батюшка полагал это придурью, но она не желала вновь переживать ту беспомощность, кою почувствовала, когда ее отравили.

Черва оглядывала свои покои и сердце ее отчего-то сжималось тоскливо, как перед долгой разлукой. Рысь внутри тоже не находила себе места.

Черва задумчиво поджала губы, не догадываясь, как в этот момент становится похожа на отца, скрутила косы над головой и опустилась в бадью. Вода ласкала уставшее после верховой езды тело и тонко пахла душицей и ландышем. Хотелось бы понежиться в ней подольше, но требовалось отправляться на поклон к князю.

Посему, едва горничная натерла ее мочалкой до скрипа, Черва сполоснулась и решительно выбралась из еще горячей бадьи. С помощью горничной облачилась в новый черный бархатный кафтан с золотыми петлицами. Не удержавшись, капнула на себя цветочным настоем. Отперев шкатулку с драгоценностями, надела на лоб узкий золотой обруч с семилучевыми височными кольцами. Горько вздохнула, покосившись на серьги, бусы, браслеты и кольца, и с тоской заперла шкатулку. Наказала горничной прибраться и отправилась на поклон к батюшке.

Князь Ревень Серысь нашелся по шуму из гридницы, распивающим с сыновьями и парой берсерков хмельной мед. Черва, войдя, поклонилась и осталась стоять, ожидая, покуда ее заметят. Присесть без княжеского дозволения есть проявление неуважения.

В светцах чадили лучинки, заставляя тени кочевряжиться на расписных бревнах стен. Когда пятая часть лучинок прогорела, круглолицый мужчина с пепельно-русыми волосами до плеч, перехваченными обручем, и короткой бородой поднял взгляд серо-желтых глаз.

– А вот и наша богатырша! – лукаво заулыбался батюшка, а Черва напряглась. Батюшка в добром расположении духа подчас оказывался опасней, чем в гневе. – Проходи, Червика, устраивайся!

– Давай, Червячок, заползай к нам! – порядком захмелевшие братья сдвинулись и похлопали по освободившемуся месту посередке между ними.

Снова поклонившись, Черва опустилась на краешек лавки, привычно пропустив прозвище мимо ушей. Имя свое Червика люто ненавидела. Как у какой-то червивой ягоды! Тем паче, что братья непременно дразнились, обзывая ее то Червоточиной, то Червяком. Краткое имя, сдается ей, тоже ничего хорошего не значит. Но все лучше, чем Червяк!

– Что пирует Ваша светлость? – озабоченно приподняла она брови, украдкой заискивающе покосившись на батюшку – не приметил ли ее новое облачение?

Походя закрыла ладонью чарку от ретивого подавальщика с медовухой и дала ему знак принести простого сбитня. Стол ломился от яств. Студень из говяжьих ног, жареный гусь, копченая осетрина, икра, кулебяки, ватрушки, шаньги, ягоды и изюм. В сердце Червы зародилась робкая надежда…

– У Великого князя Чернобурского сынишка родился!

Надежда почила в судорогах. Батюшка не может радоваться ничему иному, коли в Подлунном мире народился еще один муж. Черва широко улыбнулась, прокричала со всеми здравницу и подняла чарку.

Весть была доброй, ибо означала, что Цикуте престол не достанется. С младшим княжичем Чернобурским Черва была знакома с детства. Он был злобив из-за своей слабости и любил жестокие шутки. Оттого, вестимо, и собрал Потешную свору. И отчего-то у ее рыси рядом с этим болезным яломиштом всегда шерсть становилась дыбом.

– А у меня есть для них лучший подарок! – утерев рукавом липкую бороду, князь Серысь лукаво прижмурился. – Не так ли, моя ненаглядная?

Черва озадаченно захлопала глазами, переваривая услышанное. Ее дарят Чернобурским? Сиречь замуж выдают?

Поначалу в сердце цветком распустилась предательская радость. Чужая семья означала свободу от батюшкиных недостижимых ожиданий, которым Черва, как послушная дочь, обязывала себя соответствовать.

Но следом припомнилось, что среди Чернобурских имеется лишь один неудельный муж. Как был, так им и остается. От догадки рысь внутри взвыла и выпустила когти в тщетной попытке защититься от несправедливости. Черва едва успела спрятать руки под стол, когда когти позорно пробили ладони. Струйки крови замарали новый, с таким трудом доставшийся, кафтан. И так вдруг жалко стало этот черный бархат…

Черва всхлипнула. От радости. Большой.

Батюшка наконец признал ее полезность. И мимоходом воплотил свою мечту от нее избавиться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru