После завтрака он предложил гостям спуститься вниз в его рабочий кабинет, где находились бумаги, по поводу которых он хотел переговорить с ними. Сойдя с лестницы и пройдя приемную, в которой Сестренцевич и Грубер недавно ожидали его, император ввел митрополита и аббата в просторную комнату. Перед входными ее дверями, под большим портретом Петра Великого, который был изображен скачущим на коне, стоял трон, обитый малиновым бархатом. Все стены этой комнаты были увешаны картинами и портретами, и между этими последними останавливал на себя внимание поясной портрет фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева, с пудреной головой, в стальных латах, с накинутою поверх их черною рыцарскою мантиею и с мальтийским крестом на шее. Дверь из этой комнаты вела в кабинет государя, не отличавшийся ни удобством, ни роскошным убранством. Там, на овальном столе, поставленном перед диваном, лежала кипа бумаг; войдя в кабинет, государь запер на ключ двери и затем, садясь на диван, предложил митрополиту и аббату занять кресла, стоявшие по сторонам дивана.
Началась деловая беседа. В соседней комнате можно было бы слышать решительный и твердый голос государя, говорившего с сознанием своей могущественной власти, но голос этот был порою покрываем звучным и смелым голосом прелата, а в промежутках изредка слышался тихий и вкрадчивым голос иезуита.
Беседа длилась около часа, после чего митрополит вышел из кабинета государя, раскрасневшись и сильно взволнованный. Он отдал легкий поклон встретившемуся ему в приемной графу Кутайсову. Следом за митрополитом вышел из кабинета с обычным спокойным выражением лица аббат Грубер. Увидев Кутайсова, он подошел к нему с почтительным поклоном и, проводив глазами выходившего из приемной Сестренцевича, завел с любимцем государя шепотом речь о только что кончившейся аудиенции…
Возвращаясь в Петербург из Гатчины, аббат во время пути тщательно обдумывал, как бы передать графу Литте о беседе, происходившей в кабинете государя. Он находил неудобным сообщать об этом с полною откровенностию, так как тогда пришлось бы, между прочим, упомянуть и о тех не слишком благоприятных для иезуитского ордена отзывах, которые в продолжение беседы высказывались императором, хотя как будто и без всякого с его стороны желания опорочить иезуитов. Аббат догадывался по некоторым намекам, вырвавшимся у Павла Петровича, что около императора находятся лица, не слишком благосклонные к обществу Иисуса, и что они стараются внушить государю недоверие к этому учреждению, выставляя те опасности, какие могут угрожать России вследствие участия иезуитов в воспитании русского юношества. Грубер понимал, что если рассказать Литте решительно все, как было, без утайки, переиначки и без некоторых прибавлений и прикрас, то Литта может прийти к заключению, что главный представитель ордена иезуитов в России далеко не пользуется у императора тем значением, какое приписывают ему в общественной молве, и что положение его довольно шатко. Между тем искательному иезуиту нужно было прежде всего убедить бальи как представителя Мальтийского ордена в той силе, какую имеет у государя представитель общества Иисуса. Грубер после своей побывки вместе с Сестренцевичем в Гатчине должен был окончательно убедиться, что самые злейшие и опаснейшие враги иезуитского ордена могут находиться среди римско-католического духовенства и что во главе таких врагов должно считать архиепископа Могилевского и митрополита всех римско-католических церквей в России Станислава Сестренцевича. В ушах аббата явственно слышалась смелая речь прямодушного прелата, который, не стесняясь нисколько присутствием одного из первенствующих представителей иезуитизма, решился указывать государю на тот страшный вред, который последователи Игнатия Лойолы наносят всегда и всюду своими подпольными кознями и государству, и обществу. Сестренцевич, побуждаемый непримиримую ненавистью к иезуитам, говорил обо всем этом с такою беспощадною резкостью и неумеренною запальчивостью, что государь несколько раз то ласково, то строго сдерживал чересчур расходившегося сановника римской церкви. Несмотря на такую благосклонность государя, Груберу нельзя было не опасаться того влияния, какое могли произвести доводы митрополита на впечатлительного Павла Петровича. Хотя при посредстве императора, или, вернее сказать, по его требованию, противники в знак примирения подали друг другу руки и поцеловались, но вследствие этого взаимная вражда их не уменьшилась нисколько, и в то время, когда облеченный в кардинальский пурпур бывший гусар и улан надеялся расправиться когда-нибудь с своим противником по-военному, без всяких интриг и пролазничества, тонкий иезуит находил более удобным пускать в ход и ловкую уступчивость, и притворство, чтобы тем легче запутать, а потом и погубить своего противника, рубившего, по старой привычке, сплеча, без всякой оглядки. Когда император выразил желание, чтобы распря между митрополитом и иезуитским орденом кончилась, Грубер с смиренным видом поспешил высказать, что он помнит всегда ту громадную разницу, какая, по уставам церкви, существует между им, простым священником, и главенствующим в стране епископом, что если он порою позволяет себе не соглашаться с мнением его эминенции, то это происходит единственно оттого, что он, Грубер, по крайнему своему разумению, понимает несколько иначе папские буллы и считает нужным охранять их неприкосновенность и что, наконец, он с сокрушенным сердцем готов просить у митрополита прощения, если он чем-либо, без всякого, впрочем, с своей стороны умысла, мог прогневить достойного архиепископа.
При дворе и в высшем петербургском обществе пронырливый и искательный Грубер приобрел огромное влияние, и он пользовался этим для того, чтобы всюду, где только было можно, расставлять тайные сети, ловя ими добычу и захватывая прибыль для своего ордена. Находившиеся в Петербурге иностранные дипломаты, видя то положение, какое успел занять Грубер в России, заискивали его расположения, считая его одним из пригодных орудий для достижения своих целей. Австрийский посланник граф Кобенцель, представитель королевской Франции граф Эстергази и посланник короля неаполитанского герцог де Серра-Каприоли постоянно были готовы к услугам скромного аббата, который, кроме того, успел завести обширные сношения и тесные связи с влиятельными людьми и вне Петербурга, почти во всех государствах Европы.
Следуя издавна принятой иезуитским орденом системе, Грубер прежде всего захотел установить влияние ордена на воспитание молодого поколения. Пользуясь дозволением императора Павла Петровича жить в Петербурге, иезуиты учредили здесь свой капитул и открыли при нем училище и пансион, о которых вскоре распространилась в высшем обществе столицы самая лестная молва и главным начальником которых был сделан Грубер. Обстоятельства чрезвычайно благоприятствовали ему: по присоединении Западного края к России, польские магнаты приезжали беспрестанно в Петербург; одни из них для того, чтобы, представившись новому своему государю, обратить на себя его милостивое внимание, другие являлись сюда с политическими целями, домогаясь удержать в присоединенном крае прежние порядки; третьи приезжали хлопотать по своим частным делам и тяжбам и, наконец, четвертые навещали Петербург с тою целью, чтобы приискать для себя в России богатых и знатных невест. Император Павел чрезвычайно благосклонно принял поляков, и из числа их граф Илинский был одним из самых близких к нему людей. Приехавшие в Петербург богатые паны очень охотно отдавали своих сыновей на воспитание к Груберу, в заведуемый им иезуитский пансион; примеру их стали подражать и русские баре, так что вскоре заведение это наполнилось мальчиками из самых знатных в ту пору русских фамилий. Аббат воспитывал своих питомцев в строгом католическом духе, желая более всего подготовить в них будущих деятельных пособников иезуитского ордена.
Материальные средства иезуитского ордена в России в ту пору были громадны. В присоединенных от Польши областях он в общей сложности владел на праве помещика 14 000 крестьян и, кроме того, располагая собственными капиталами более чем на полтора миллиона тогдашних серебряных рублей, независимо от разных доходов, пожертвований и приношений, постоянно присылавшихся в его кассу в огромном количестве. Большая часть всего этого назначалась жертвователями на устройство учебных и воспитательных заведений под попечением иезуитского ордена. Вообще положение общества Иисуса в России во время управления им аббата Грубера было чрезвычайно блестяще, и орден благодаря ловкости и энергии аббата стал приобретать силу. Мало-помалу аббат вошел во все знатные русские дома в Петербурге: в одном он являлся умным и занимательным гостем, в другом – мудрым советником по разным делам, в третьем – другом семейства, в четвертом – врачом, в пятом – красноречивым проповедником, глаголам которого русские барыни внимали с особым благоговением. Короче, в царствование императора Павла Петровича иезуит Грубер был одною из самых заметных личностей в высшем петербургском обществе.
Поддержке иезуитского ордена в России содействовали немало и прибывшие в Петербург из Франции эмигранты. И при дворе, и в высшем русском обществе смотрели на них как на неповинных ни в чем страдальцев, принужденных покинуть родину и лишенных всего достояния вследствие злобы и ненависти богомерзких якобинцев. Громкого родового имени, даже частицы «de» перед фамилиею и заявления о несокрушимой преданности королевскому дому Бурбонов и старому монархическому порядку достаточно было для того, чтобы каждому французу был открыт прямой доступ к императору, который охотно предоставлял им высшие военные и почетные придворные должности. Все эмигранты кляли в один голос революцию, ниспровергнувшую религию сперва во Франции, а теперь угрожавшую тем же самым и во всей Европе. В охранении католической церкви они видели единственное средство к восстановлению политического порядка и сильно рассчитывали на помощь в этом случае со стороны иезуитского ордена. При таком положении дел аббат Грубер находил самых деятельных для себя пособников и среди являвшихся в Петербург французских эмигрантов, пользовавшихся большим влиянием в придворных сферах.
Покровительство, оказанное императором Павлом Петровичем Мальтийскому ордену, не без основания считали явным выражением его желания поддержать католическую церковь на западе Европы, разумеется, не столько для собственного благосостояния, сколько для водворения политического порядка, столь долго процветавшего там в неразрывной связи с господством этой церкви. Грубер понимал ту благоприятную обстановку, в какой он находился, и решился повести исполнение своих планов самым энергическим образом.
Понадумавшись хорошенько, взвесив и рассчитав каждое слово, он вечером в день своего приезда из Гатчины отправился к Литте.
– Наша святая церковь, ваш орден, а также лично и я, и вы имеем самого опасного врага там, где, по-видимому, всего менее можно было ожидать его, – заговорил тихим, подавленным голосом иезуит после того, как рассказал Литте в общих словах о свидании с государем.
Литта с выражением беспокойства посмотрел на аббата.
– Я говорю о здешнем митрополите, – продолжал Грубер, – он не пастырь, полагающий душу за овцы, а хищный волк, вкравшийся в овчарню Христову. Он внушает государю поставить в делах церкви светскую власть выше духовной и под покровом этой власти хочет управлять произвольно, и должно опасаться, что под его влиянием император может отказаться от той защиты, которую он пока готов оказать и его святейшеству папе, и вашему ордену, и вообще христианству на Западе. Митрополит твердит государю о том, что какие бы революционные перевороты ни происходили в Европе, католическая церковь в России может оставаться на тех же основаниях, на каких она и теперь существует, и что всегда найдется возможность устроить ее управление по примеру галликанской церкви, без всякого ущерба для основных догматов католичества… Он, как мне кажется, желает сделаться каким-то папою в России; он – человек чрезвычайно честолюбивый и вдобавок корыстный в высшей степени…
– С последним вашим замечанием я не согласен, – живо перебил Литта. – Насколько я знаю его эминенцию и сколько я наслышался о нем, он чужд честолюбия и корысти. Ошибка в его мнениях и в его действиях происходит разве только оттого, что он уж слишком широко понимает евангельские слова «Царство мое – не от мира сего», а потому не хочет вмешиваться во имя церкви ни в какие дела и вопросы политического свойства. Притом, как бывший военный, он ставит субординацию выше всего. Однажды в разговоре со мною он высказал неудовольствие на то, что ваш орден стремится к какой-то недозволенной самостоятельности и что он не видит никакого основания к тому, чтобы общество Иисуса не подчинялось власти местного епископа точно так же, как подчиняется ей всякий другой монашеский орден. Между тем вы, по словам его, хотите, обойдя епископов, предоставить полную власть над орденом провинциалам и приорам непосредственно под главенством святого отца.
Иезуит молча слушал речь Литты, и в это время выдававшиеся на исхудалом его лице скулы были в нервном движении, и он по временам судорожно шевелил своими тонкими губами.
– Наш орден составляет особое братство, и мы сумеем всегда и везде быть настолько самостоятельными и независимыми, насколько нам это нужно для достижения наших великих и богоугодных целей. Мы – духовное воинство, которое беспрерывно борется с врагами Христова учения. У нас до сих пор не было вооруженной силы, но, кажется, Господь в неисповедимых своих судьбах теперь посылает нам и ее. Я должен сказать вам, высокоуважаемый бальи, что многие члены вашего рыцарского ордена желают вступить в тесный союз с нашим обществом, и несомненно, что такой союз будет взаимно полезен. В непродолжительном времени приедет в Петербург с этою целью командор баварской нации Пфюрдт, и при посредничестве его дело уладится к обоюдной пользе. Вы обещались уже действовать заодно со мною; я считаю уже вас нашим собратом и нахожу нужным предварить вас о приезде Пфюрдта. Разумеется, что в случае вашего несогласия все, что я говорил и говорю вам, останется тайной: на благородную скромность графа Литты может положиться каждый…
– Так же, как и на его прямоту, – добавил бальи, – и потому я должен с полною откровенностью сказать вам, господин аббат, что я не согласен действовать в том направлении, в каком действует ваш орден, и что между ним и нашим орденом не может установиться предполагаемая вами связь…
– От вас зависит иметь тот или другой взгляд на действия общества Иисуса, – с равнодушным видом отозвался аббат. – Со своей стороны, я могу сказать, что несходство ваших взглядов и мыслей со мною не будет служить ни малейшим препятствием к тому, чтобы устроить ваше дело так, как мы предположили. Безучастие ваше к судьбам не только нашего ордена, но и мальтийского рыцарства в настоящее время мне вполне понятно. Вы заняты не этим, да и вообще влюбленные люди не могут быть бодрыми деятелями. Отложим на время начатый мною разговор в перейдем к занимающему вас лично вопросу. В последнее мое свидание с государем мне не удалось завести речь о вашем деле, но в успехе его не сомневайтесь: император дозволит графине Скавронской вступить с вами в брак, а его святейшество разрешит вам жениться и остаться в ордене. Политические обстоятельства скоро переменятся, и ваши родовые командорства с их огромными доходами возвратятся опять к вам, если вы останетесь в ордене. Невозможно предполагать, чтобы торжество безбожных революционеров было прододжительно. Законная власть вскоре преодолеет их, и тогда все станет по-прежнему. Стихнет гроза, и ваш благородный орден будет продолжать свое существование среди тишины и безопасности, если только члены его останутся ему верны среди тех бедствий, какие он ныне испытывает. Нужно только устранить участие митрополита и просить разрешение на брак с графинею непосредственно в Риме. Сестренцевич не благоволит к вашему ордену как к учреждению, которое примешивает церковь к делам политическим. Он постарается повредить вам и у государя, и у папы. На днях император приедет в Петербург, и я не заставлю вас долго ждать моего уведомления.
Сказав это, аббат самым дружественным образом расстался с Литтою.
Скавронская сидела за утренним кофе, ожидая с нетерпением приезда Литты. Накануне этого дня, поздно вечером, аббат известил его о своем свидании с государем и приглашал приехать к нему пораньше утром, так как он должен был сообщить ему некоторые весьма важные, касающиеся его сведения. Молодая женщина как будто нарочно в ожидании жениха хотела казаться еще более привлекательною: она была в утреннем неглиже – белом батистовом капоте, отделанном дорогими кружевами, с длинными и широкими рукавами, называвшимися на тогдашнем модном языке «triste Amadis», а ее напудренные золотисто-русые волосы, собранные назади, поддерживались голубою лентой, охватившей голову через лоб в виде повязки.
Литта, впрочем, недолго заставил себя ждать. Приехав к Скавронской, он передал ей, что аббату удалось узнать мнение государя как относительно выхода замуж графини Скавронской, так и относительно того, чтобы граф Литта и после брака с нею оставался в Мальтийском ордене, если только удастся ему выхлопотать у папы такое разрешение. Аббат сообщил, что теперь, кажется, самая лучшая пора для того, чтобы обратиться к императору с просьбою о разрешении брака, так как государь чрезвычайно заинтересован судьбою мальтийских рыцарей и полагает, что граф Литта может оказать большое содействие к тому, чтобы устроить дела ордена согласно намерениям Павла Петровича.
Решено было воспользоваться удобною минутою. Литта тотчас же написал черновое письмо к Кутайсову, изложив в этом письме просьбу Скавронской об испрошении ей у государя особой аудиенции, а она, переписав письмо набело, приказала верховному лакею отвезти его к графу Кутайсову. Спустя несколько времени к ней приехал сам Кутайсов, желая известить ее, что его величество, согласно просьбе графини, примет ее завтра, в восемь часов утра. Назначение особой аудиенции считалось знаком милостивого расположения государя, так как удовлетворение подобной просьбы составляло исключение из общего правила. При императоре Павле лица, не имевшие к нему постоянного доступа и желавшие просить его о чем-нибудь или объясниться с ним по какому-нибудь делу, должны были по утрам в воскресенье являться во дворец и ожидать в приемной зале, смежной с церковью, выхода оттуда государя по окончании обедни. Император, останавливаясь в приемной, одних выслушивал тут же, с другими же, приказав следовать за ним, разговаривал в одной из ближайших комнат или, смотря по важности объяснения, уводил в свой кабинет. Каждый из желавших объясниться с государем имел право являться в приемную три воскресенья сряду, но если в эти три раза государь делал вид, что он не замечает просителя или просительницы, то дальнейшее их появление в его воскресной приемной не только было бесполезно, но и могло навлечь на них негодование императора. Такой порядок принят был и в отношении лиц, не имевших к государю никаких просьб, но только обязанных или представиться ему, или благодарить его за оказанную им милость, а также и в отношении иностранных дипломатов, желавших иметь у него прощальную аудиенцию. Некоторые из них, побывав по воскресеньям три раза в приемной императора, не удостаивались не только его слова, но даже и его взгляда и вследствие этого должны были понять, что дальнейшие их домогательства об отпускной аудиенции будут совершенно неуместны.
Немало затруднений представлял вопрос о том, в каком наряде должна была явиться Скавронская к государю, который не любил введенного при дворе так называемого русского платья – наряда, заимствованного императрицею Екатериною во время посещений ею города Калуги от тамошних богатых купчих. Вообще чрезвычайно трудно было приноровить дамский наряд к прихотливому вкусу государя: иной раз он, видя в своем дворце пышно разодетую даму, был недоволен выставкою пред ним суетной роскоши и высказывал, что ему нравится более простая и скромная одежда придворных дам, нежели пышные их наряды. В другой же раз лицо его принимало пасмурное выражение, когда он замечал, что явившаяся во дворец дама было одета довольно просто, несоответственно своим средствам, и считал это неуважением, оказанным к его особе. Кутайсов хотя и был самый близкий человек к государю, но на вопрос Скавронской о том, в каком наряде она должна представиться его величеству, не мог ей дать не только положительного наставления, но даже и никакого совета. Самый цвет дамского костюма требовал часто счастливой угадки: иной день императору не нравились яркие цвета, а другой день – темные, а между тем произвести на него при первом появлении чем бы то ни было неприятное впечатление значило испытать полный неуспех в обращенной к нему просьбе.
Отправляясь во дворец, Скавронская постаралась прибрать такой наряд, чтобы он не бросался в глаза императору своею особенною пышностию, но чтобы в то же время и не обратил на себя его внимания своею излишнею простотою. Ранее обыкновенного поднялась она в этот день с постели, и еще не пробило семи часов утра, когда она, окончив уже свой туалет, не без замирания сердца садилась в карету, запряженную шестернею цугом с двумя ливрейными гайдуками на запятках.
Кутайсов предупредил графиню, что император разрешил ей на этот раз приехать к главному подъезду Михайловского замка, и добавил, что он, Кутайсов, будет ожидать ее в первой зале для того, чтобы провести к государю и доложить ему о ней. Упомянутое разрешение было знаком особого внимания Павла Петровича к графине, так как правом приезжать к главному подъезду замка пользовались весьма немногие лица. Все же прочие должны были подъезжать к особой маленькой двери, подниматься и спускаться несколько раз по темноватым лестницам и приходить на половину государя по мрачным коридорам, освещенным фонарями даже и в дневное время.
Дом Скавронской находился на углу Большой Миллионной, по соседству с Мраморным дворцом, и она издали же увидела из кареты блиставшую на утреннем солнце вызолоченную башенку над куполом дворцовой церкви и развевавшийся на другой башенке замка императорский флаг, обозначавший, что государь был дома, ибо при выезде его из замка, хотя бы на самое короткое время, флаг каждый раз бывал спускаем до его возвращения домой.
Сурово и неприветливо смотрело новое царское жилище, об основании которого ходила в народной молве странная легенда. На месте построенного Павлом Петровичем огромного замка стоял прежде деревянный так называвшийся «летний» дворец, начатый постройкою при правительнице Анне Леопольдовне и оконченный при Елизавете Петровне. Дворец этот, оставаясь без поправок, приходил постоянно в ветхость и стал грозить совершенным разрушением. Однажды при пароле, отданном на разводе, происходившем 20 ноября 1796 года, император приказал «бывший летний дворец называть Михайловским». Вслед за тем он повелел сломать этот дворец, и 26 февраля 1797 года на месте прежнего дворца происходила торжественная закладка Михайловского замка. Для основы нового здания был заготовлен большой кусок мрамора в виде высокой плиты с высеченною на нем надписью о времени закладки. Около этого камня по обеим сторонам были поставлены покрытые пунцовым бархатом столы с вызолоченными на них серебряными блюдами, на которых лежали такие же лопатки, известь и яшмовые камни, обделанные наподобие кирпичей, с золотыми на них вензелями императора и его супруги, серебряный молоток, а также золотые и серебряные монеты нового чекана. На одном столе принадлежности эти были заготовлены для императора и императрицы, а на другом – для великих князей и великих княжон. По отслужении архиепископом Иннокентием молебна, в присутствии двора, при пушечной пальбе с Петропавловской крепости и из орудий, поставленных на Царицыном лугу, была произведена закладка замка. Постройка его была поручена архитектору итальянцу Бренне, и работа закипела с изумительною быстротою: 6000 рабочих ежедневно были заняты при этой постройке. Так как мрамора наготове не было, то его взяли от строившегося в ту пору Исаакиевского собора, который и стали достраивать из кирпича. Причину же постройки нового дворца объяснили следующим загадочным случаем.
Однажды часовому, стоявшему в карауле при летнем дворце, явился какой-то блистающий сиянием юноша и заявил оторопевшему служивому, что он, юноша – архангел Михаил, приказывает ему идти к императору и сказать, что он, архангел, желает, чтобы на месте старого летнего дворца был построен храм во имя архистратига Михаила. Часовой донес о бывшем вядении по начальству, и когда об этом доложили императору, то он сказал: «Мне уже известно это желание архангела Михаила; воля архистратига небесных сил будет исполнена». Вслед за тем он распорядился о постройке нового дворца, при котором должна была быть построена и церковь во имя архангела Михаила, а самый дворец приказал называть Михайловским замком.
При императоре Павле замок этот имел вид средневековой твердыни: его окружали со всех сторон канавы, обложенные камнем, с пятью подъемными на них мостами. Кроме того, замок был обведен со всех сторон земляным валом, на котором было расставлено двадцать бронзовых пушек двенадцатифунтового калибра. Замок окружал обнесенный каменною вышиною в сажень стеною сад, в котором были цветники, оранжереи и теплицы. К замку от Большой Садовой улицы вели три липовые и березовые аллеи, посаженные еще при императрице Анне, каждая из них упиралась в железные ворота, отделенные от решетки с гранитными столбами. Решетка эта была поставлена против главного фасада замка. Главные ворота, украшенные вензелями государя под императорскою короною, открывались только для членов императорской фамилии. Боковые же ворота, из которых одни назывались Воскресенскими, а другие Рождественскими, были назначены для въезда и выезда экипажей. Проехав аллеи и ворота, карета Скавронской через подъемный мост въехала на так называемый «коннетабль» – обширную расстилавшуюся перед дворцом площадь, на которой была поставлена конная статуя Петра Великого.
Подъезжая к замку и смотря на красноватый цвет его стен, Скавронская ободряла себя мыслию о рыцарской любезности государя к женщинам. Рассказывали, что на одном из придворных собраний Павел Петрович, увлеченный беседою с какою-то молоденькою дамою, просил у нее на память бывшие у нее на руке перчатки. Разумеется, что желание императора было исполнено немедленно, и он одну из перчаток послал строителю замка на образчик той краски, в какую должны были быть окрашены те части наружных стен, которые не будут отделаны мрамором или гранитом. Несмотря на яркий цвет своих стен, замок все-таки смотрел невесело, и угрюмости его стиля не ослабляли бывшие на нем украшения, состоявшие из вензелей в мальтийском кресте, гирлянд из вызолоченной бронзы, фронтона, высеченного из каррарского мрамора, и гербов областей, входивших в состав русской империи. Крыша на замке была медная с мраморною вокруг нее балюстрадою и статуями, снятыми с Зимнего дворца.
Выйдя из кареты и поднявшись по широкой гранитной лестнице, Скавронская вошла в обширные сени, украшенные колоннами из красного мрамора. Пол в сенях был из белого мрамора, а в нишах находились египетские истуканы; посреди же сеней стояли на мраморных пьедесталах бронзовые статуи Геркулеса и Флоры. В соседней с сенями зале находился главный дворцовый караул, состоявший постоянно из одного офицера и тридцати рядовых. Караул этот был расположен так, что никто не мог дойти до императора, минуя эту стражу. В этой комнате встретил Скавронскую ожидавший ее приезда Кутайсов и, ободряя ее, повел молодую вдовушку наверх в покои государя.
Лестница, по которой они поднимались, представляла образец роскошной отделки. Стены ее были выложены мрамором различных цветов, а места, оставшиеся пока белыми, предполагалось расписать фресками. На верху лестницы, у входа в апартаменты, стояли на часах два гренадера. С площадки лестницы Кутайсов и его спутница вошли в большую овальную прихожую, посреди которой был поставлен бюст короля шведского Густава Адольфа. Двери из прихожей вели в обширную залу, отделанную под желтый мрамор с темными разводами; зала эта была украшена картинами, изображавшими некоторые важнейшие события из русской истории. Затем Скавронская прошла через великолепно убранную тронную залу. Стены этой залы были обиты пунцовым бархатом, затканным золотом, а огромная печь была обложена бронзою. Насупротив трона, в нишах около дверей, стояли античные статуи Цезаря и императора Антонина, а по стенам были развешаны гербы семидесяти шести тогдашних русских провинций. Огромное зеркало, великолепная люстра и три стола – один из verde antico, а другие два из зеленого восточного порфира
– дополняли убранство тронной залы. На плафоне ее были нарисованы две аллегорические картины, и в каждой из них виднелось между прочим знамя Мальтийского ордена. Отсюда до комнат императора было уже недалеко: оставалось только пройти галерею «арабесок» с мраморными колоннами, привезенными из Рима. Галерея эта была устроена в подражание «лоджиям» Рафаэля, находящимся в Ватиканском дворце. Кутайсов попросил Скавронскую остановиться в этой галерее, а сам, осторожно приотворив дверь, заглянул в следующую комнату и на цыпочках стал пробираться далее. Спустя несколько минут затворенная Кутайсовым дверь отворилась.
– Его величество приглашает вас войти, – сказал он графине и, пропустив Скавронскую вперед, вышел в галерею и там сел на диван в ожидании возвращения своей клиентки.
Император только что вернулся с развода и, как было заметно, находился в хорошем расположении духа. Скавронская прошла через прихожую, в которой стоял караул от лейб-гвардии гусарского полка, и вошла в большую белую залу, по стенам которой висели прекрасные ландшафты и виды Михайловского замка и стояло шесть изящных красного дерева шкапов, наполненных книгами, составлявшими частную библиотеку императора. Скавронская остановилась в этой комнате, не зная, идти ли ей далее, как вдруг в дверях против нее показался император…
Число парадных комнат в Михайловском замке не ограничивалось теми, которые проходила Скавронская; посетитель замка мог бы насмотреться еще более на роскошь новых царских чертогов. Двери из галереи Рафаэля вели не только в покои государя, но и в галерею Лаокоона, названную так по превосходной древней статуе, стоявшей среди этой галереи, стены которой были увешаны гобеленами, изображавшими события из священной истории; но картины эти как-то не гармонировали с придвинутыми к ним статуями Дианы и Эндимиона, Психеи и Амура. В конце этой галереи стояли на часах два гвардейских унтер-офицера с эспантонами в руках. Они охраняли вход в овальную гостиную с кариатидами по стенам. Комната эта поражала своим убранством: в ней была мебель, обитая бархатом огненного цвета и отделанная серебряными шнурами и кистями. Гостиная эта была смежна с громадною бальною залою, обложенною белым мрамором, из нее был вход в круглую тронную залу, громадный купол которой поддерживали шесть колоссальных статуй, а стены ее были обтянуты красным бархатом, затканным золотом и покрытым золотою резьбою. Все окна в этой зале, кроме одного, из огромного цельного зеркального стекла, вставленного в раму из массивного серебра, были завешаны красною шелковою тканью. В этой тронной зале спускалась с потолка замечательной работы огромная люстра из чистого серебра. Впрочем, так как императору не стала вдруг нравиться красная отделка комнаты, то он захотел отделать ее желтым бархатом с великолепным серебряным шитьем и серебряными массивными украшениями по стенам. Столы, подзеркальники и вся мебель в этой комнате должны были быть сделаны из чистого серебра. К такой отделке уже и приступили, и на первый раз было отпущено с монетного двора на заготовку нужных вещей сорок пудов серебра; но вскоре кончина государя не только прекратила эти работы, но и оставила Михайловский замок необитаемым в течение нескольких годов. Не были также окончены заказанные собственно для нового дворца и великолепные столовые сервизы: один из чистого серебра, а другой – фарфоровый с изящно рисованными видами Михайловского замка.